Никаких нареканий, доставка мгновенная
Мы на пути в Европу, говорит он, мы оставили корабль. И вот после первого, крохотного перехода они лежат под брезентом, скрюченные, промокшие, измученные, – до смешного близко от «Тегетхофа». А Европа бесконечно далеко. Даже если б они могли идти к норвежскому берегу строго по прямой, не обходя часами каждый ропак, каждую трещину – строго по прямой! – и не спуская шлюпки по десять и пятнадцать раз на дню в разводья и полыньи, делая три гребка веслами, а затем снова вытаскивая шлюпки на лед, – даже если б они умели летать , до побережья, к которому они стремятся, все равно пришлось бы одолеть без малого тысячу миль. А летать они не умеют.
Кому эта правда невмоготу, может и на сей раз утешаться надеждой, что будущее окажется доброжелательнее, собственные силы – крепче, льды – проходимее, а груз полегчает. Но те, кто пережил пытку санных походов по негостеприимным новым землям, знают, что мучения всегда множатся, только множатся. Правда такова, что первый день обратного пути был лишь примером следующих недель и месяцев, лишь образчиком времени, которое в итоге станет для них квинтэссенцией всех невзгод и разочарований арктических лет. Спустя две недели Вайпрехт, Орел и десять матросов возвращаются к кораблю (до него пока лишь несколько километров) за последней шлюпкой. Но и распределив груз по четырем шлюпкам, они продвигаются вперед еле-еле, иной раз на день-другой застревают в паковых торосах и ждут, когда трещина расширится до разводья или обломки льдин осядут (весна все-таки, тепло!) и наконец-то откроют путь. А это ожидание еще страшнее, чем когда-либо на борту «Тегетхофа». Если же они пробивают себе дорогу кирками и лопатами, бывает и так, что после недельных трудов мир обломков вдруг раскалывается и смыкается опять, образуя новые, на сей раз непреодолимые барьеры. Тогда они волей-неволей поворачивают назад и ищут другую дорогу. Провиант и силы тают. Если им улыбается охотничья удача, они едят сырую медвежатину и тюлений жир. Но их самих гложут, изнуряют льды. Порой, в удачные дни, когда они полагают, что сумели продвинуться на юг, дрейф полярных льдов потихоньку-полегоньку подхватывает их и вновь относит на несколько дуговых минут к северу. После двух месяцев пути они всего-навсего километрах в пятнадцати от исходной точки, горы Земли Франца-Иосифа по-прежнему близко. Однако оптимизм Вайпрехта непоколебим. Вся наша надежда, говорит морской начальник, только на этот переход через льды, другого спасения нет; мы дойдем до берегов Новой Земли и отыщем какой-нибудь корабль, хотя бы зверобойный; мы поплывем в Норвегию, не пойдем пешком, а поплывем. Он твердит это снова и снова. И те из матросов, кто роптал, полагая, что все эти жестокие муки совершенно напрасны и куда лучше было бы вернуться на «Тегетхоф» и в крайнем случае зазимовать там в третий раз, ждать, чтобы море подобрело, ждать чуда или хотя бы смерти, зато в сухой каюте… – даже они уже не ропщут после речей Вайпрехта, день-другой не ропщут. Но подлинных своих чувств морской и ледовый начальник не поверяет в эти дни никому; в дневнике возвращения (эту узкую, размером с нагрудный карман, книжицу лишь спустя десять лет найдут в его архиве) он карандашом, неизменно красивым готическим почерком записывает вот что:
Каждый потерянный день даже не гвоздь, а целая доска в крышку нашего гроба… Тащить сани по ледяным полям – сущие слезы, ведь выигрыш в несколько миль с точки зрения нашей цели совершенно не важен. Самый легкий бриз гонит нас в любом направлении куда дальше, чем самые напряженные дневные усилия… Я не показываю виду, но вполне отдаю себе отчет в том, что, если обстоятельства коренным образом не изменятся, нам конец… Часто меня самого удивляет, с каким спокойствием я смотрю навстречу будущему; иногда я словно бы не имею со всем этим ничего общего. Решение на самый крайний случай уже принято, и потому я совершенно спокоен. Тревожит меня лишь судьба матросов…
Решение на самый крайний случай все офицеры «Адмирала Тегетхофа» одобрили еще на борту: коль скоро обратный путь заведет в безнадежность, продовольствие кончится и силы иссякнут, офицеры наложат на себя руки и посоветуют экипажу поступить так же. Ведь смерть от пули, безусловно, милосерднее, чем медленное, унизительное умирание, и прежде всего ее следует предпочесть тем ужасам, какими так часто сопровождалась гибель арктических экспедиций, – зверским дракам за клочок мяса, краху человеческого порядка, каннибализму, наконец, и безумию. Нет, императорско-королевская полярная экспедиция не могла… не имела права погибнуть, как стая голодных волков. Конец, если он неминуем, должно встретить смело и решительно, как судьбу. Но кто заговорит об этом уже сейчас? Сейчас они глубоко во льдах, средств к существованию почти не осталось, и Вайпрехт записывает в дневнике:
…все помыслы мои лишь об одном: схоронить мои заметки так, чтобы в будущем году их нашли…
Но конец? Когда он уже неминуем? Кто это определит? И разве они, сами того не сознавая, не показали давным-давно, что тоже будут цепляться за каждую минуту этой кошмарной и единственной жизни и в конечном счете набросятся друг на друга, все против всех. Марола подрался с Леттисом из-за пайки тюленьего жира, а Скарпа затевает потасовку с Карлсеном из-за нескольких крошек табаку. Матросы и раньше иной раз по пустякам устраивали мордобой, зачастую с большим шумом, но редко с серьезными последствиями. Необычно другое: теперь и ледовый боцман пускает в ход кулаки, и даже офицеры и начальники не скрывают своих разногласий, более того – ненависти. Пайер со злостью выговаривает Орелу, снова и снова, и тот в конце концов кричит ему в лицо: мерзавец, видеть тебя больше не могу! А потом приходит час, когда меж начальниками экспедиции вспыхивает яростная ссора – такими их прежде никто не видывал. По обыкновению тщательно, на первый взгляд невозмутимо, а может статься, с глубокой обидой Вайпрехт записывает и сей итог ледовых лет:
Пайер… опять так переполнен яростью, что я в любую минуту ожидаю серьезной стычки. Из-за сущего пустяка… он прилюдно наговорил мне обидных колкостей, которые я никак не мог оставить без ответа. Я предупредил, что впредь ему должно остерегаться подобных выражений… В результате последовал новый приступ ярости, он сказал, что прекрасно помнит, как еще год назад я угрожал ему револьвером, и заверил, что непременно опередит меня в таком случае, даже без обиняков объявил, что посягнет на мою жизнь, коль скоро поймет, что домой ему не вернуться.
Возможно, в случае гибели экспедиции Пайера-Вайпрехта тот, кто впоследствии нашел бы ее останки, истолковал бы это свидетельство непримиримости как начало конца, хотя, возможно, и просто как подтверждение отчаянной беспомощности – строить такого рода домыслы бессмысленно, ибо теперь, в августе 1874 года, льды наконец-то отпускают их, будто надоевшую игрушку и более не принуждают служить банальным примером тому, что человек человеку волк.
Происходящее теперь – то самое полное изменение обстоятельств , в которое никто уже не верил, которое уже полагали невероятной, несбыточной мечтой, и происходит оно только потому, что арктическое лето 1874 года выдалось очень теплым, такого не было много лет и долго еще не будет: черные трещины и разводья мало-помалу ширятся, голубеют, полыньи превращаются в большие озера. Медленно, но верно, словно кучевые облака тихим вечером, обломки паковых льдов расступаются, барьеры раздвигаются, как ворота шлюзов. Там, где властвовали недвижность и оцепенение, теперь все тает, течет, движется. Люгерные паруса полны ветра. Стремительные, блескучие тени шквалов мечутся впереди. На веслах и под парусом они держат курс на юго-восток. Все реже теперь приходится вытаскивать шлюпки на лед и волоком доставлять к следующей открытой воде. И вот уже перед ними расстилаются лишь плоские поля плавучих льдов, обширная, изрезанная несчетными озерами и реками равнина, которая словно дышит, поднимаясь и опускаясь, тяжело и размеренно. Это морская зыбь. Они достигли границы льдов. По ту сторону зыблющейся равнины взлетают птичьи стаи, там, под темным небом, лежит открытое море.
День нашего освобождения пришелся на 15 августа, праздник Успения Богородицы, и мы разукрасили свои шлюпки флагами… С троекратным «ура» мы оттолкнулись ото льда, и началось плавание по открытому морю. Удача наша зависела от погоды и от беспрестанной работы весел; случись шторм, шлюпки, наверное, потонут… С несказанным удовлетворением мы наблюдали, как белая кайма льдов постепенно превращается в тонкую полоску и наконец исчезает.
Юлиус Пайер
Морская зыбь сводит с ума двух последних уцелевших собак; в перегруженных шлюпках толком невозможно их усмирить, они грызут весла, хватают зубами пену, захлестывающую борта. Торосы родился во льдах и никогда не видел волн, а Юбинал, похоже, совершенно их позабыл. Но теперь ничто не должно мешать борьбе с тяжелою водой. Жребий падает на Клотца. Собак пристрелит он.
16 августа кто-то кричит «лед!», и они в ужасе смотрят на юг. Но в конце концов оказывается, это всего лишь далекие снежные горы Новой Земли, медленно встающие из океана. Там, возле этой земли, они отыщут какой-нибудь корабль. Так обещал морской начальник, Вайпрехт. И вот они уже налегают на весла в бурных водах у выветренных скалистых берегов. Бухты пустынны. Ни льдов. Ни корабля.
17 августа падает туман, и заложенный два года назад на Трех Гробах провиантский склад незамеченный остается позади. Когда проясняется и они обнаруживают свой промах, Баренцевы острова уже за горизонтом. Но возвращаться на север теперь никак нельзя. Время сжимается. Впервые за много месяцев они снова видят, как заходит солнце. Если поблизости еще есть рыбаки, промышляющие семгу, или зверобои, то скоро они станут снаряжаться домой.
18 августа, в день рождения императора, страшная усталость гонит их к земле. Трое суток беспрерывной гребли – и теперь они без сил сидят у костра и пьют за здравие монарха разбавленный ром. Сколь кроток и тих этот край в сравнении с архипелагом, который они открыли для своего государя. Осыпи, сплывающие к ним из заоблачных высей, поросли низенькой травкой, мхами, а кое-где и цветами. Незабудки редкостной красоты , записывает в своем дневнике Вайпрехт, такие красивые, что я сомневаюсь, незабудки ли это.
Сон их недолог. Грозно и гулко отдается в скальных кручах грохот ледников, теперь неумолчный. Предвестие резкой перемены погоды. Нужно плыть дальше.
Берега Новой Земли почти повсюду неприступны, и это принудило нас немедля продолжить путь, хотя от долгой напряженной гребли плечи и руки у нас одеревенели и распухли. До сих пор мы тщетно высматривали хоть какое-нибудь судно… увы, ничего не видно, только суровое величие арктических гор… потом заштормило, мы совершенно выбились из сил, буря разъединила шлюпки, в которых было полно воды, и экипаж без устали ее вычерпывал… механически мы гребли дальше сквозь бесконечный потоп, навстречу тайне развязки.
Юлиус Пайер
24 августа 1874 года в семь вечера, когда с юго-запада задувает легкий бриз, команды российских зверобойных шхун «Василий» и «Николай», стоящих на якоре в одной из новоземельских бухт, видят направляющиеся к ним четыре шлюпки, но ликования не слышат, только плеск весел, узнают флаги и понимают, что это пропавшая экспедиция, о которой сейчас так много говорят в гаванях Ледовитого океана. Кое-кто из чужаков не в силах без посторонней помощи подняться по забортному трапу «Николая». Когда Вайпрехт передает капитану Федору Воронину выданную в Петербурге царскую охранную грамоту и Воронин среди безмолвия, запинаясь, читает вслух, что Его Величество Государь император Александр II препоручает австро-венгерскую полярную экспедицию заботам своих подданных, русские матросы обнажают голову и преклоняют колени перед чужаками, изможденными, обезображенными гнойниками и следами обморожений.
ГЛАВА 18
ОТ МИР СЕГО. НЕКРОЛОГ
11 декабря 1981 года, в пятницу, когда над здешним краем, огромная и ясная, раскинулась полярная ночь, в Лонгьир прибежали две собаки. Они волокли за собою обрывки упряжи, от всех шарахались и до того одичали, что Хьетиль Фюранн едва признал в них своих Аноре и Имиага, – ведь сущие волки! Собаки вмиг сожрали корм, который он им бросил, но, рыча, оскалили клыки и отпрянули, когда он попытался освободить их от постромок, что до сих пор связывали одного с другим; злющие, свирепые, они никого к себе не подпускали, и на четвертый день океанолог их пристрелил.
Ох уж эти собаки. Неужто лай никогда не кончится? А теперь боль, рывок – поезд тронулся. Мимо скользнула стенка набережной. Платформа. Волнолом. Пассау. Посветлело. Но лай не умолкал, отбивался от небесной тверди, приколоченной к чугунным столпам. Неужто никто не проучит этих псов? Ведь Пайер, бывало, быстро их утихомиривал – как только стальной прут раз-другой со свистом мелькнет в воздухе, сразу наступает тишина. Но это не пайеровские собаки. Точно не пайеровские. Клотц же пристрелил двух последних, на льдине, что дрейфовала в открытом море. Открытое море. А вон там что – горы? Берег? Земля! Вайпрехт попытался привстать.
Лежи, Карл, тихо сказал кто-то и наклонился к нему, лежи, и он, горящий в лихорадке, вновь упал на постель. Но качка, которую он чувствует, это же морская зыбь, и его корабль мчится на всех парусах. Как близко сейчас берег, зеленый берег, а дальше пустынные нивы, голые, безлистные тополя. А он лежит в своей темной каюте. Ему необходимо подняться на палубу. По правому борту зарифить марселя! Первый риф! Живо по реям! Брасопь! Марсафалы отдать!.. Тяни брасы! Риф-тали отдать!.. Тише, сказал кто-то из темноты, тише, успокойся. И все смолкло. Беззвучный норд-ост в такелаже. Собак нигде не слышно. Он очнулся, когда внизу вдруг лязгнуло железо, рельсы, колеса, тормозные башмаки, далекий возглас «Регенсбург!», хлопают двери, оконную занавеску осторожно задергивают, солнце пропадает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Кому эта правда невмоготу, может и на сей раз утешаться надеждой, что будущее окажется доброжелательнее, собственные силы – крепче, льды – проходимее, а груз полегчает. Но те, кто пережил пытку санных походов по негостеприимным новым землям, знают, что мучения всегда множатся, только множатся. Правда такова, что первый день обратного пути был лишь примером следующих недель и месяцев, лишь образчиком времени, которое в итоге станет для них квинтэссенцией всех невзгод и разочарований арктических лет. Спустя две недели Вайпрехт, Орел и десять матросов возвращаются к кораблю (до него пока лишь несколько километров) за последней шлюпкой. Но и распределив груз по четырем шлюпкам, они продвигаются вперед еле-еле, иной раз на день-другой застревают в паковых торосах и ждут, когда трещина расширится до разводья или обломки льдин осядут (весна все-таки, тепло!) и наконец-то откроют путь. А это ожидание еще страшнее, чем когда-либо на борту «Тегетхофа». Если же они пробивают себе дорогу кирками и лопатами, бывает и так, что после недельных трудов мир обломков вдруг раскалывается и смыкается опять, образуя новые, на сей раз непреодолимые барьеры. Тогда они волей-неволей поворачивают назад и ищут другую дорогу. Провиант и силы тают. Если им улыбается охотничья удача, они едят сырую медвежатину и тюлений жир. Но их самих гложут, изнуряют льды. Порой, в удачные дни, когда они полагают, что сумели продвинуться на юг, дрейф полярных льдов потихоньку-полегоньку подхватывает их и вновь относит на несколько дуговых минут к северу. После двух месяцев пути они всего-навсего километрах в пятнадцати от исходной точки, горы Земли Франца-Иосифа по-прежнему близко. Однако оптимизм Вайпрехта непоколебим. Вся наша надежда, говорит морской начальник, только на этот переход через льды, другого спасения нет; мы дойдем до берегов Новой Земли и отыщем какой-нибудь корабль, хотя бы зверобойный; мы поплывем в Норвегию, не пойдем пешком, а поплывем. Он твердит это снова и снова. И те из матросов, кто роптал, полагая, что все эти жестокие муки совершенно напрасны и куда лучше было бы вернуться на «Тегетхоф» и в крайнем случае зазимовать там в третий раз, ждать, чтобы море подобрело, ждать чуда или хотя бы смерти, зато в сухой каюте… – даже они уже не ропщут после речей Вайпрехта, день-другой не ропщут. Но подлинных своих чувств морской и ледовый начальник не поверяет в эти дни никому; в дневнике возвращения (эту узкую, размером с нагрудный карман, книжицу лишь спустя десять лет найдут в его архиве) он карандашом, неизменно красивым готическим почерком записывает вот что:
Каждый потерянный день даже не гвоздь, а целая доска в крышку нашего гроба… Тащить сани по ледяным полям – сущие слезы, ведь выигрыш в несколько миль с точки зрения нашей цели совершенно не важен. Самый легкий бриз гонит нас в любом направлении куда дальше, чем самые напряженные дневные усилия… Я не показываю виду, но вполне отдаю себе отчет в том, что, если обстоятельства коренным образом не изменятся, нам конец… Часто меня самого удивляет, с каким спокойствием я смотрю навстречу будущему; иногда я словно бы не имею со всем этим ничего общего. Решение на самый крайний случай уже принято, и потому я совершенно спокоен. Тревожит меня лишь судьба матросов…
Решение на самый крайний случай все офицеры «Адмирала Тегетхофа» одобрили еще на борту: коль скоро обратный путь заведет в безнадежность, продовольствие кончится и силы иссякнут, офицеры наложат на себя руки и посоветуют экипажу поступить так же. Ведь смерть от пули, безусловно, милосерднее, чем медленное, унизительное умирание, и прежде всего ее следует предпочесть тем ужасам, какими так часто сопровождалась гибель арктических экспедиций, – зверским дракам за клочок мяса, краху человеческого порядка, каннибализму, наконец, и безумию. Нет, императорско-королевская полярная экспедиция не могла… не имела права погибнуть, как стая голодных волков. Конец, если он неминуем, должно встретить смело и решительно, как судьбу. Но кто заговорит об этом уже сейчас? Сейчас они глубоко во льдах, средств к существованию почти не осталось, и Вайпрехт записывает в дневнике:
…все помыслы мои лишь об одном: схоронить мои заметки так, чтобы в будущем году их нашли…
Но конец? Когда он уже неминуем? Кто это определит? И разве они, сами того не сознавая, не показали давным-давно, что тоже будут цепляться за каждую минуту этой кошмарной и единственной жизни и в конечном счете набросятся друг на друга, все против всех. Марола подрался с Леттисом из-за пайки тюленьего жира, а Скарпа затевает потасовку с Карлсеном из-за нескольких крошек табаку. Матросы и раньше иной раз по пустякам устраивали мордобой, зачастую с большим шумом, но редко с серьезными последствиями. Необычно другое: теперь и ледовый боцман пускает в ход кулаки, и даже офицеры и начальники не скрывают своих разногласий, более того – ненависти. Пайер со злостью выговаривает Орелу, снова и снова, и тот в конце концов кричит ему в лицо: мерзавец, видеть тебя больше не могу! А потом приходит час, когда меж начальниками экспедиции вспыхивает яростная ссора – такими их прежде никто не видывал. По обыкновению тщательно, на первый взгляд невозмутимо, а может статься, с глубокой обидой Вайпрехт записывает и сей итог ледовых лет:
Пайер… опять так переполнен яростью, что я в любую минуту ожидаю серьезной стычки. Из-за сущего пустяка… он прилюдно наговорил мне обидных колкостей, которые я никак не мог оставить без ответа. Я предупредил, что впредь ему должно остерегаться подобных выражений… В результате последовал новый приступ ярости, он сказал, что прекрасно помнит, как еще год назад я угрожал ему револьвером, и заверил, что непременно опередит меня в таком случае, даже без обиняков объявил, что посягнет на мою жизнь, коль скоро поймет, что домой ему не вернуться.
Возможно, в случае гибели экспедиции Пайера-Вайпрехта тот, кто впоследствии нашел бы ее останки, истолковал бы это свидетельство непримиримости как начало конца, хотя, возможно, и просто как подтверждение отчаянной беспомощности – строить такого рода домыслы бессмысленно, ибо теперь, в августе 1874 года, льды наконец-то отпускают их, будто надоевшую игрушку и более не принуждают служить банальным примером тому, что человек человеку волк.
Происходящее теперь – то самое полное изменение обстоятельств , в которое никто уже не верил, которое уже полагали невероятной, несбыточной мечтой, и происходит оно только потому, что арктическое лето 1874 года выдалось очень теплым, такого не было много лет и долго еще не будет: черные трещины и разводья мало-помалу ширятся, голубеют, полыньи превращаются в большие озера. Медленно, но верно, словно кучевые облака тихим вечером, обломки паковых льдов расступаются, барьеры раздвигаются, как ворота шлюзов. Там, где властвовали недвижность и оцепенение, теперь все тает, течет, движется. Люгерные паруса полны ветра. Стремительные, блескучие тени шквалов мечутся впереди. На веслах и под парусом они держат курс на юго-восток. Все реже теперь приходится вытаскивать шлюпки на лед и волоком доставлять к следующей открытой воде. И вот уже перед ними расстилаются лишь плоские поля плавучих льдов, обширная, изрезанная несчетными озерами и реками равнина, которая словно дышит, поднимаясь и опускаясь, тяжело и размеренно. Это морская зыбь. Они достигли границы льдов. По ту сторону зыблющейся равнины взлетают птичьи стаи, там, под темным небом, лежит открытое море.
День нашего освобождения пришелся на 15 августа, праздник Успения Богородицы, и мы разукрасили свои шлюпки флагами… С троекратным «ура» мы оттолкнулись ото льда, и началось плавание по открытому морю. Удача наша зависела от погоды и от беспрестанной работы весел; случись шторм, шлюпки, наверное, потонут… С несказанным удовлетворением мы наблюдали, как белая кайма льдов постепенно превращается в тонкую полоску и наконец исчезает.
Юлиус Пайер
Морская зыбь сводит с ума двух последних уцелевших собак; в перегруженных шлюпках толком невозможно их усмирить, они грызут весла, хватают зубами пену, захлестывающую борта. Торосы родился во льдах и никогда не видел волн, а Юбинал, похоже, совершенно их позабыл. Но теперь ничто не должно мешать борьбе с тяжелою водой. Жребий падает на Клотца. Собак пристрелит он.
16 августа кто-то кричит «лед!», и они в ужасе смотрят на юг. Но в конце концов оказывается, это всего лишь далекие снежные горы Новой Земли, медленно встающие из океана. Там, возле этой земли, они отыщут какой-нибудь корабль. Так обещал морской начальник, Вайпрехт. И вот они уже налегают на весла в бурных водах у выветренных скалистых берегов. Бухты пустынны. Ни льдов. Ни корабля.
17 августа падает туман, и заложенный два года назад на Трех Гробах провиантский склад незамеченный остается позади. Когда проясняется и они обнаруживают свой промах, Баренцевы острова уже за горизонтом. Но возвращаться на север теперь никак нельзя. Время сжимается. Впервые за много месяцев они снова видят, как заходит солнце. Если поблизости еще есть рыбаки, промышляющие семгу, или зверобои, то скоро они станут снаряжаться домой.
18 августа, в день рождения императора, страшная усталость гонит их к земле. Трое суток беспрерывной гребли – и теперь они без сил сидят у костра и пьют за здравие монарха разбавленный ром. Сколь кроток и тих этот край в сравнении с архипелагом, который они открыли для своего государя. Осыпи, сплывающие к ним из заоблачных высей, поросли низенькой травкой, мхами, а кое-где и цветами. Незабудки редкостной красоты , записывает в своем дневнике Вайпрехт, такие красивые, что я сомневаюсь, незабудки ли это.
Сон их недолог. Грозно и гулко отдается в скальных кручах грохот ледников, теперь неумолчный. Предвестие резкой перемены погоды. Нужно плыть дальше.
Берега Новой Земли почти повсюду неприступны, и это принудило нас немедля продолжить путь, хотя от долгой напряженной гребли плечи и руки у нас одеревенели и распухли. До сих пор мы тщетно высматривали хоть какое-нибудь судно… увы, ничего не видно, только суровое величие арктических гор… потом заштормило, мы совершенно выбились из сил, буря разъединила шлюпки, в которых было полно воды, и экипаж без устали ее вычерпывал… механически мы гребли дальше сквозь бесконечный потоп, навстречу тайне развязки.
Юлиус Пайер
24 августа 1874 года в семь вечера, когда с юго-запада задувает легкий бриз, команды российских зверобойных шхун «Василий» и «Николай», стоящих на якоре в одной из новоземельских бухт, видят направляющиеся к ним четыре шлюпки, но ликования не слышат, только плеск весел, узнают флаги и понимают, что это пропавшая экспедиция, о которой сейчас так много говорят в гаванях Ледовитого океана. Кое-кто из чужаков не в силах без посторонней помощи подняться по забортному трапу «Николая». Когда Вайпрехт передает капитану Федору Воронину выданную в Петербурге царскую охранную грамоту и Воронин среди безмолвия, запинаясь, читает вслух, что Его Величество Государь император Александр II препоручает австро-венгерскую полярную экспедицию заботам своих подданных, русские матросы обнажают голову и преклоняют колени перед чужаками, изможденными, обезображенными гнойниками и следами обморожений.
ГЛАВА 18
ОТ МИР СЕГО. НЕКРОЛОГ
11 декабря 1981 года, в пятницу, когда над здешним краем, огромная и ясная, раскинулась полярная ночь, в Лонгьир прибежали две собаки. Они волокли за собою обрывки упряжи, от всех шарахались и до того одичали, что Хьетиль Фюранн едва признал в них своих Аноре и Имиага, – ведь сущие волки! Собаки вмиг сожрали корм, который он им бросил, но, рыча, оскалили клыки и отпрянули, когда он попытался освободить их от постромок, что до сих пор связывали одного с другим; злющие, свирепые, они никого к себе не подпускали, и на четвертый день океанолог их пристрелил.
Ох уж эти собаки. Неужто лай никогда не кончится? А теперь боль, рывок – поезд тронулся. Мимо скользнула стенка набережной. Платформа. Волнолом. Пассау. Посветлело. Но лай не умолкал, отбивался от небесной тверди, приколоченной к чугунным столпам. Неужто никто не проучит этих псов? Ведь Пайер, бывало, быстро их утихомиривал – как только стальной прут раз-другой со свистом мелькнет в воздухе, сразу наступает тишина. Но это не пайеровские собаки. Точно не пайеровские. Клотц же пристрелил двух последних, на льдине, что дрейфовала в открытом море. Открытое море. А вон там что – горы? Берег? Земля! Вайпрехт попытался привстать.
Лежи, Карл, тихо сказал кто-то и наклонился к нему, лежи, и он, горящий в лихорадке, вновь упал на постель. Но качка, которую он чувствует, это же морская зыбь, и его корабль мчится на всех парусах. Как близко сейчас берег, зеленый берег, а дальше пустынные нивы, голые, безлистные тополя. А он лежит в своей темной каюте. Ему необходимо подняться на палубу. По правому борту зарифить марселя! Первый риф! Живо по реям! Брасопь! Марсафалы отдать!.. Тяни брасы! Риф-тали отдать!.. Тише, сказал кто-то из темноты, тише, успокойся. И все смолкло. Беззвучный норд-ост в такелаже. Собак нигде не слышно. Он очнулся, когда внизу вдруг лязгнуло железо, рельсы, колеса, тормозные башмаки, далекий возглас «Регенсбург!», хлопают двери, оконную занавеску осторожно задергивают, солнце пропадает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28