https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Russia/
Какой— нибудь меламед с рыжими пейсами брел из дома богача, где он до хрипоты втолковывал жирному Цюце, что „А" -это не „Б", а именно „А", но Цюця сосал конфетку и назло говорил, что „А" — это „Б", именно „Б", и показывал язык. Он останавливался, когда проносилась мадам Канарейка со своим кучером-разбойником, и, чувствуя за спиной еще одного еврея, указывая вслед ей пальцем, говорил: „Она уже съела рябчика!" Но, оглянувшись, видел, что и тот, кто шел за ним, — еврей в бабьей кофте, е мешком пуха на спине, — также указывал пальцем и говорил ему: „Она уже съела рябчика!"Актеры у нее играли. Бароны у нее ели. И в доме — лампы голубые, свечи золотые.Вот куда повела меня тетка.— В таком доме! С такими мальчиками! С такими девочками! — восхищалась тетка. — Ты тоже будешь в глубоких галошиках, с гербом и пряжкой! Барашковый воротник мы тебе купим. Трубочки с маком ты будешь кушать. Тебе уже хочется трубочек с маком? Ему уже хочется! А потом тебе золотую медаль, синий бантик на шею. Инженер путей сообщения! Фуражка царского цвета, бумажник кожаный, часы и палка с костяной головкой. Ты будешь нас костяной головкой бить?И она вычищала мне нос, загибая его, печальная и гневная, со слезами на глазах, за то что костяной головкой будут ее бить.Вот и высокое крыльцо с красным петухом, который будто кукарекает, что здесь живет мадам Канарейка.И тут же, на двери, в подтверждение петуху, написано: „Канарейка". Но так затейливо, с такими завитушками, что даже и прочесть трудно: пусть подумают, что на неизвестном языке написано, которого никто и не знает, только одни Канарейки. А на крыльце — резные украшения, напоминающие кресты, и нарочно напоминающие: пусть знают, что могут быть и кресты, если захотят.Раскрылись двери, а в дверях лакей в красных штанах. И нарочно в красных, а не желтых: сразу напугать, чтобы поняли, в какой дом попали, где нельзя громко разговаривать, нельзя сопеть, кряхтеть, вздыхать, нельзя евреем быть, мертвым надо стоять и ждать.Увидев красные штаны, тетка вдруг стала оглядываться, и, я видел, ей хотелось сказать: „Не туда, совсем не туда мы попали, надо было за версту отсюда, а мы попали сюда". Я слыхал, как, стоя на цыпочках, тетка просила извинить нас и не беспокоиться (как будто красные штаны беспокоились) и сказала, что у нас есть ноги и мы пойдем с черного хода, с кухонного дыма.Когда она сходила с крыльца на цыпочках, велев и мне сойти на цыпочках, она все оглядывалась, а у меня было такое чувство, будто сейчас мне выстрелят в спину.Черный ход не был похож на черный ход. И здесь было крыльцо, и даже свой петух.— Если бы у каждого еврея был такой парадный ход, не было б счастливее народа, — сказала тетка.Кто— то выглянул в форточку, в форточке же угостил свой нос табаком и, когда тетка сказала „Здравствуйте!", чихнул и закрыл форточку.Когда мы через кухню, где все было бело: и кафельная печь, и кафельные стены, и посуда на стенах, по бархатной дорожке прошли в круглую залу, мне показалось: мы попали в рай — здесь все было бледно-желтого цвета: и стены, и мебель, и потолок в бледно-желтом шелку, и даже фарфоровый горшок под кроватью, и тот бледно-желтого цвета.Было удивительно тихо. В нашем доме, заставленном старыми комодами с подсвечниками и широкими кроватями, на которых всегда кто-то кряхтел, я не привык к такой тишине. Я впервые в своей жизни вдруг почувствовал, что шумно дышу. То же, очевидно, почувствовала и тетка. И мы оба, стоя на цыпочках, затаили дыхание.Со стен из золотых рам грозно смотрели на нас богачи в цилиндрах и пышных париках, допрашивая: „Как вы сюда попали? Кто вас пустил?" А один ехидный старичок, изображенный со сложенными на груди руками, так глядел на меня, будто говорил: „Твое счастье, что у меня руки сложены".Но странное дело. Сквозь грозные черты вдруг стало проглядывать что-то давно знакомое. Изображенные на портретах, как бы раздеваясь, сбрасывали цилиндры и парики, и вдруг мы узнали их.Это румяная дама, в белых кружевах, увешанная ожерельями, с бриллиантовой диадемой в огненных волосах, да ведь это же Лейбехе, нищенка, мать мадам Канарейки. Она ее выгнала из дому, и та ходила под окнами и под чужими окнами умерла. А теперь дочь столько ей надарила самого лучшего золота, и самых огненных красок не пожалела на сверкание диадемы. Если бы она знала, Лейбехе, она бы проснулась и пришла с того света, чтобы взять ее: наверно, очень далеко ходить с того света, если она не пришла.А этот старик е голубыми глазами и серебряной бородой, похожий на первосвященника, дядя мадам Канарейки. Тетка, увидев бороду, даже всплеснула руками: борода, расчесанная надвое, закрывала ему грудь, но было хорошо известно, что ему ее выдрали за кражу общественных сумм.Пока мы рассматривали портреты и удивлялись, в серебряной клетке вспорхнул ярко-желтый попугай с хвостом, окрашенным во все цвета.— В еврейском доме попугай? — восхитилась и ужаснулась тетка.Попугай посмотрел на нас круглыми, в цветных очках, глазами и, стукнув носом, закричал:— Виват, ура! Виват, ура!— А если бы ты сказал: „Шолом-алейхем", — у тебя бы крылья отсохли? — проговорила тетка.— Попка-дурак, — сказал я.— Попка-дурак! — повторил попугай и захохотал. — Попка-дурак! — закричал он, высовываясь из клетки, как бы желая разглядеть, кто научил его этому.Тут появились красные штаны и гневно сказали, что попугай из породы какаду или жако в миллион раз умнее нас, евреев. Тетка, испугавшись, толкнулась в первую же дверь, и я за ней.И мы попали в комнату, на этот раз уже не желтую, а всю голубую, как раз в то время, когда мадам Канарейка произносила:— Мыфодий Кырылович! Разрезайте поросенка!И стало тихо, как в пустой церкви.Холодный поросенок, со всех сторон украшенный зеленью, — даже из ноздрей его торчала петрушка, — вытянувшись на боку, лежал на серебряном блюде, точно спал, головой к хозяину, хвостиком к гостям; если бы он проснулся в это время, то увидел бы занесенный над собою нож.Мефодий Кириллович, господин Канарейка, надо сразу сказать, имя свое получил не в церкви при крещении, ибо при обрезании был наречен Аврум-Бер в память умершего деда Аврум-Бера, умевшего задавать такие мудрые вопросы, на которые никто, кроме него, и ответить не мог. Это был чистенький, румяный человечек, с цыплячьим пушком на голове и большим черным бантом на груди, по которому сразу можно было определить, что принадлежит к людям, которые не сами одеваются, а которых наряжают.Мефодий Кириллович водил ножом над поросенком, выбирая место, где бы лучше его разрезать, и все время шептал, точно уговаривал поросенка не беспокоиться: как только выберет место, так сейчас же его и разрежет. И было видно: ему нравится водить ножом над поросенком и хочется это делать подольше. Он даже вспотел и поглядывал на сидящих за столом так, будто хотел им сказать: „Вот задача!"И все, кто сидел за столом: старичок с похожей на муху бородавкой на кончике носа, влюбленными глазами смотревший на поросенка и, когда Мефодий Кириллович повернул серебряное блюдо, даже раскрывший рот, приглашая поросенка прыгнуть в него, и бабушка в чепце с лиловыми лентами, будто приготовившаяся к смерти, ненавидевшая старичка и следившая, чтобы поросенок не прыгнул, и мадам Канарейка, похожая на попугая, с такими же круглыми и глупыми глазами, которые только одно и выражали: „Разрезают поросенка", и выглядывавшие из-за стола два Канарейчика, хотя и одетые в черкески с костяными патронами на груди, но все равно похожие на попугайчиков, — все они вместе с попугаем в клетке казались одной семьей.Мосье Франсуа, человек с завитой головкой и маленькими усиками, коммивояжер, продающий духи и пудру, и какой-то домашний музыкант в сюртуке с бархатными отворотами, и какой-то домашний репетитор с серебряными пуговицами и голодными глазами, и карлик в синих очках — лица его и видно не было — одни синие очки, — и важный господин с подвязанной щекой, будто у него зубы болели, хотя, когда он открывал рот, виднелся один только зуб наподобие клыка, — все они понимали, что разрезание поросенка — это задача! И вот, когда нож Мефодия Кирилловича, уже описав круг, готов был разрешить эту задачу, он был остановлен появлением красных штанов, которые, указывая на нас, объявили:— Из Иерусалимки!И все взглянули на нас так, будто крикнули: „Из холерного барака!"— Мыфодий Кырылович, не надо разрезать поросенка! — сказала мадам Канарейка.Тетка в раздувшихся юбках присела во все стороны, отпуская реверансы каждому в отдельности, а мосье Франсуа, за его завитую головку, даже два реверанса.— Скажи: „Приятного аппетита", — шепнула она мне на ухо.Но они на нас так смотрели, что, казалось, скажи я: „Приятного аппетита", — они нас сразу же съедят.И, ущипнув меня за то, что я не сказал этого, выставила меня вперед и сладким голосом, которого я и не предполагал у нее, объявила:— Он как раз подойдет вам! Он тоже умеет кушать вилкой и, когда пьет, не чмокает. Вы не думайте!Бабушка посмотрела на старичка с мухой на носу, старичок на мадам Канарейку, мадам Канарейка на мосье Франсуа, а мосье Франсуа смотрел в потолок, показывая, что это ему интереснее, чем смотреть на нас.— Мыфодий Кырылович, как вам это нравится? — спросила мадам Канарейка.Но Мефодий Кириллович не сказал, как это ему нравится, потому что хотя и носил бант на груди, но был дурачком. Правда, рассказывали, что он не всегда был дурачком, а был и умный, и даже проиграл мадам Канарейку в карты. Но это было так давно, что не только другие, но и сам он забыл об этом. И когда ему говорили: „Мыфодий Кырылович, а вы ведь проиграли мадам Канарейку в карты", — он хихикал, и видно было: не верит. И когда проходили мимо него, сидящего на крылечке с бубликом в руках, люди, помнившие, что Мефодий Кириллович был очень злым Мефодием Кирилловичем, отчаянным картежником, любил скачки и даже устраивал петушиные бои — все, чего не любили евреи; и именно за то и любил, что евреи не любили, и мадам Канарейку полюбил за то, что она не любила отца и мать, потому что они евреи, — даже эти люди никогда не вспоминали об этом и видели в нем только дурачка.Ничего ему теперь не надо было, только бы его называли Мефодий Кириллович. Как же сильна должна была быть любовь к чужому имени, если он берег его, даже потеряв память и перестав любить все, что любил!При гостях мадам Канарейка усаживала его, как главу дома, на самом почетном месте, доверяя ему только разрезание поросенка, и если злилась на него, то вдруг нарочно тихо скажет: „Аврум-Бер!" И тогда он снова становился злым, как в молодости, и даже вырывал пух на своей голове.И старичок с мухой на носу, не еврейский, а русский старичок, живший в доме из милости, зная все это, сидя за столом, вдруг шепнет: „Мефодий Кириллович", — и тотчас улыбнется, чтобы Мефодий Кириллович знал, кто шепнул. Этот старичок, всячески угождавший Мефодию Кирилловичу, ходивший за ним, как за малым дитем, забавлявший его, рассказывая диковинные истории и даже приставляя пальцы к голове, делая рожки, сейчас ответил, что Мефодию Кирилловичу все это очень не нравится и ему тоже не нравится.— Мосье Франсуа, а вам как это нравится? — спросила мадам Канарейка.И человечек с завитой головкой, принадлежавший к самым почетным гостям дома, ибо, когда раскрывал рот, мадам Канарейка тоже раскрывала рот, чтобы не проронить ни одного слова, зашевелился и сказал: „Фуй!" и замахал розовым платочком, отгоняя даже мысль о нас. Запахло фиалкой, ландышем, кипарисом. Канарейчики повели носами, а мадам Канарейка сказала: „Ах!" и придвинула мосье Франсуа кусок торта с мармеладкой, за которым уже давно следил старичок, и старичок тут же возненавидел мосье Франсуа.— Фуй! — повторил мосье, снимая мармеладку и объясняя, что у интеллигентных людей каждое слово попрыскано одеколоном и припудрено пудрой, и даже не чувствуешь, что это — слово. — А эти люди, — и он помахал в нашу сторону розовым платочком, — говорят все, как есть: и „кушать", и „пить"! — И он съел мармеладку и запил чаем.Мадам Канарейка не отрывала влюбленных глаз от завитой головки, шепотом повторяя слова мосье Франсуа, и, когда он кончил, сказала нам: „Так нужно говорить!"И вдруг мадам Канарейка и сама заговорила, нос ее вытянулся и засвистел. Мадам Канарейка говорила только в нос, чтобы все думали, что она может говорить на таком языке, на котором надо говорить в нос.— Вы сюда вошли, как входят в еврейский дом: открыли двери, вошли и не спросили, можно ли войти, хотят ли, чтобы вы вошли! (Она посмотрела на мосье Франсуа, и тот кивнул завитой головкой.) Так в этом доме, — продолжала она, — не едят фаршированной рыбы. Вот! — указала она на поросенка, как бы призывая его в свидетели, с таким видом, будто это она родила поросенка и на нем она въедет в покои графини Браницкой и сама станет графиней.— У нас другой язык. И он любит не то, что он любит, а то, что любят люди интеллигентные! И пусть нам в рот положат перец — если люди интеллигентные говорят „сладко", мы тоже будем говорить „сладко". А вам будет казаться сахар сахаром и соль солью. Ну, так могу я с вами беседовать, скажите сами?И пока она таким образом говорила в нос, у всех токе вытянулись носы: „Стоит нам только захотеть, и мы тоже заговорим в нос". Только бабушка в чепце с лиловыми лентами, как она ни кривилась, не могла достаточно вытянуть нос и с завистью смотрела на ненавистного ей старичка, который отлично вытянул нос и сидел, весь вытянувшись на стуле.Но тетка моя ничего не видела и не слышала и продолжала свое.— Он не положит руки на стол! — торжественно заявляла она. — Он не будет смотреть на кусок, как бы ему и ни хотелось, и, пока кусок на столе, он не будет чувствовать его у себя на зубах. Он не будет болтать ногами за столом и не будет свистеть в доме, — обещала она. — Ты не будешь?И она задавала мне все вопросы, какие только можно задать, сама отвечала на них — и все в мою пользу.— Посмотрите на него, — сказала тетка.Но мадам Канарейка не хотела смотреть. Тогда тетка поставила меня прямо перед нею, чтобы она уже не могла не смотреть на меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52