Скидки магазин Водолей
не надо и в календарь заглядывать, а надо идти к Бульбе и узнать, какой праздник.Накануне нового года, по еврейскому летоисчислению, нафабрив усы и даже завив кончики усов кольцами, Бульба, в новых сапогах с лаковыми голенищами, с синей лентой на пузе, выходил словно царя встречать; тогда шел посредине улицы, ни на кого не глядя, и свиньи, лежавшие на его пути, уходили, ворча, уступая Бульбе дорогу.Хрюкали свиньи, кукарекали петухи, трубили гуси, а Бульба шел среди них.Старая Бульбиха, с жесткими волосками на подбородке и такими же круглыми глазками, как у Бульбы, с торбой ходила за ним, все шепча, шипя и подговаривая, а позади на одной ножке прыгал маленький Бульбенок — весь вылитый отец, так что казалось: только надеть на него круглую фуражку, сунуть в зубы свисток, и готов городовой — сразу засвистит и, выпучив глаза, скажет: „А?!"Бульба — в подкованных сапогах, высокая Бульбиха — тоже в башмаках на подкованном ходу, и даже Бульбенок, и тот с подковками; когда они шли, то звенели, и все уже заранее знали, что Бульбы идут. Тогда бежали навстречу с костью для борща или жареным языком. Если Бульба сам подойдет, он на десять борщей возьмет, глаза его завертятся, глаза его — глаза городового — не имеют дна. И несли — кто печенку, кто лапки, а кто и крылышко, Бульба только усом поводит, а Бульбиха торбу раскрывает, все шепча, все шипя и подговаривая.Дойдя до торгового ряда, Бульба входил в первый же магазин и поднимал усы, и все понимали: Бульба поздравляет с еврейским новым годом. На прилавке появлялась рюмка и наполнялась свежей осенней вишневкой. Бульба привычным движением опрокидывал рюмку в рот, крякал и, вытянув ладонь левой руки, указательным пальцем правой, кончик которого был отрублен, рисовал на ладони кружочек и посередине ставил палочку. При этом, если кто-нибудь думал, что это копейка, Бульба шептал: „Рублик".Именно тогда и говорили, что Бульба даже со стены берет.Но и на христианский новый год Бульба в тех же новых сапогах с лаковыми голенищами, с синей на пузе лентой и еще с синим башлыком, так же шел посредине улицы и входил в те же магазины, на этот раз поздравлял с новым христианским годом и, выпив рюмку, но не вишневки, а перцовой настойки или наливки, вытягивал ладонь левой руки и указательным пальцем правой рисовал кружочек, шепотом объясняя, что это за кружочек.И тогда тоже говорили, что Бульба даже со стены берет.И так шел Бульба по всем рядам: с каждого рыбака — по рыбке, и все спрашивал золотую рыбку; с каждой бабы — по яичку, проверяя на свет, и, если не отливало розовым светом, требовал два яичка; с каждого пекаря — по калачику, выспрашивая, почему не посыпаны маком, не заплетены как следует, по-еврейски; с каждой селедочницы — по селедке; пищали селедочницы, а Бульба спрашивал: где такая селедка поймана, в каком море?Кричали стряпухи, а Бульба, ухмыляясь, выбирал колбасы, с которых кровь текла, и глотал галушки, как фокусник шпаги, и блины брал со сковород, и пампушки из кастрюль, и еще спрашивал, нет ли сметаны к пампушкам.„Сладко ли или кисло?" — спрашивал Бульба и ел сладкое и кислое, и кисло-сладкое, — все, чем богата ярмарка на Украине, над которой, точно сладкие птицы, несутся запахи украинских, еврейских и польских кушаний, и давал Бульбихе пробовать и Бульбенку; и Бульбиха указывала стряпухам, что недосолено и что пересолено, а Бульбенок просил еще.Наевшись, Бульба шел к кваснику, мирно стоявшему у своей бочки. „А?!" — спрашивал Бульба, будто квасник отраву, а не квас продавал, и, расправив усы, выпивал жбан квасу: нет, нельзя отравиться! И наливал еще в бутылочку, чтоб и Бульбиха и Бульбенок подтвердили, что нельзя отравиться. Раздувая нос, шел Бульба к табакам. „А?!" — спрашивал он коробку с табаком и, понюхав, чихал, а чихнув, удивлялся, и так, чихая и удивляясь, набирал в кисет, и в карман, и еще в нос про запас, чтобы весь день чихать и удивляться.И была еще у Бульбы копилка — серебряная, с узорами. Копилочку несла Бульбиха, а Бульбиху боялись еще больше Бульбы, потому что она родила городового.Увидев знакомую копилочку, евреи как бы украдкой рассматривали копейку: а на самом деле показывали Бульбихе, как она блестит, пробовали на зуб, не фальшивая ли, и даже причмокивали: „Ах, хорошая копейка!" И только после этого, украдкой, бросали в копилку, которую тоже украдкой подставляла Бульбиха; и Бульба только усом показывал, что видел, где она, эта копейка, а Бульбиха головой трясла, что слыхала звон. Когда мы с теткой вышли на площадь, Бульба, увидев нас, тотчас поднял усы:— А?!— Ша! Ша! — шепнула тетка и сунула ему в шевелящиеся пальцы монету.Приняв монету, Бульба сразу успокоился.— Бульба, — сказала тогда тетка, указывая на меня, — скажи ему что-нибудь ласковое.Бульба смотрит на меня: лучше бы перед его глазами убивали, сидели бы верхом и резали острым ножом, — ему было бы легче: он взял бы свисток в зубы, а там — свисток бы его вывез.Бульба растирает нос: Бульба думает! Усы его сходятся и расходятся, даже уши его вытянулись от крайнего напряжения мысли.Наконец Бульба, надувшись, сказал:— Б-р-р! — и, ухмыляясь, показал кулак и даже присел, чтобы я лучше этот кулак рассмотрел. И тогда-то я увидел, что Бульба совсем не такой, каким он мне казался: усы его были не красные, а зеленые, и только снаружи крашенные; нос, весь в фиолетовых жилках, был, кроме того, покрыт волдырчиками, — казалось, стоило только их тронуть булавкой, брызнет вишневая настойка; глянцевое лицо его было на самом деле покрыто черными угрями, и под носом, в ушах и в других самых неподходящих местах торчали пучки белых волос.— Видишь? — спросил Бульба,— Вижу, — ответил я, рассматривая кулак и удивляясь его величине.Мы были уже далеко, а Бульба все показывал кулак, словно радуясь, что нашел способ развеселить меня.
Госпожа Гулька
— Тебе нельзя в „Португалию" — сказала тетка отцу, — там все попрыскано одеколоном!Отец остался у ворот, а мы с теткой вошли в попрысканную одеколоном „Португалию" и попали в ярко-красную залу с позолоченными столбами, увитыми пестрыми гирляндами бумажных роз. Низенькие двери вели из залы в меблированные комнаты. На дверях висели ярко-желтые занавеси с пышными красными цветами, больше похожими на птиц, а на стенах — кабины глядя на которые тетка ахала и кричала на меня чтобы я не смел глядеть.Во всю длину залы вытянулся торжественный стол с разбитыми блюдами, объедками и бутылками в которых уже не было вина; посредине его стоял самовар накрытый румяной куклой в широкой юбке, которая будто напившись чая, отдыхала на самоваре. Крысы с писком пробегали по столу, а важный кот с пушистым хвостом и усами до пола глядя на них урчал но не трогался с места — так он нажрался. С потолка, как гроб свисала огромная потухшая люстра, и на входящих смотрела труба граммофона. В чадном воздухе, еще не остывшем от веселья, казалось, носились крики, стоны хохот и пьяный храп — все, что было и будет, когда снова разгорится люстра над столом.В это время поднялся спавший на бочках, в углу человек с толстым красным лицом и без бровей, сам похожий на ожившую бочку.Послышалось ворчанье, шипенье, шептанье, и сначала в дверях показалась клюка, которая как бы указывала дорогу, и за ней — нарумяненная старуха в рыжем парике, с длинным крючковатым носом — казалось что он что-то искал на подбородке, и у старухи было такое выражение лица, будто она с самого рождения всем го-ворила: „У-у-у!"Она шла и все шептала, как бы торопилась до смерти своей все высказать. У нее был полон рот золотых зубов, и, когда она шептала, они стучали.Птичьи клетки висели вокруг, и птицы, увидев старуху, стали биться, выглядывая цветными глазками, но старая погрозила клюкой, чтобы не смели биться и выглядывать цветными глазками. Воробьи сели на подоконник и зачирикали; она и воробьям погрозила — нечего веселиться! Она удивлялась: какие они глупые — чирикают ни с того ни с сего. Кот дремал, жмурился на солнце и мяукал оттого, что ему было приятно дремать и жмуриться, а старой было неприятно оттого, что коту приятно, и она ударила его клюкой.Из— за занавесок выглянула заспанная девица в буклях, и старуха сразу на нее: „У-у-у!" Букли исчезли; вместо них выросли чьи-то огромные усы, и старуха им точас же: „Хи-хи!", как бы извиняясь за свое „У-у-у!"Увидев меня, старуха даже затряслась.— Ты кто такой?— Нам нужна госпожа Гулька, — сказала тетка.— Я — госпожа Гулька!Огромная эта зала с золотыми столбами и бумажными розами казалась моему детскому сердцу жилищем вечного праздника, и я поразился тому, что госпожа Гулька — старуха.— Я — госпожа Гулька, — повторила она, стукнув зубами. — Ты кто такая?И тетка, объяснив, кто она такая и кто я такой, и зачем я такой, — все в самых изысканных выражениях, — захотела подвести меня к ней.— Не подходи близко! — вскричала госпожа Гулька. — Мыкита! — обратилась она к бочке, принявшей образ человека. — Понюхай — пахнет чесноком в „Португалии"?Микита повел во все стороны носом и сказал: „Не чую".Госпожа Гулька наставила на меня клюку. Высоко надо мной колыхался ее рыжий парик и сверкали ее золотые зубы.— А у тебя нет веснушек? — спросила она. — Если у тебя появятся веснушки, смотри! Я не люблю.— Не появятся, — обещала тетка.— Я тебе дам серебряные пуговицы, — сказала Гулька, — мы завьем тебе волосы, чтобы они курчавились.— Ой! — воскликнула тетка. — Ты будешь стоять на балконе с серебряными пуговицами, в золотой фуражке. Ты махнешь рукой — и все двери раскроются.— А ты не захочешь быть умным? — испугалась вдруг госпожа Гулька, и Микита тоже вдруг сделал испуганное лицо. — На тебя, мальчик, очень похоже, чтобы ты захотел быть умным.— Боже упаси! — воскликнула тетка.— Так я тебе говорю: в „Португалии" не нужны люди с головой; ко мне приходи с одними плечами. Если ты не поймешь, твоя тетка поймет, если твоя тетка не поймет, я тебе голову отверну.— Я сама отверну, не беспокойтесь, — сказала тетка.— И ты, наверное, храпишь во сне? — спросила госпожа Гулька.— Он спит, как голубь, — умилилась тетка. — Если б вы видели!Но госпожа Гулька не хотела видеть.— Я ненавижу храп, — сказала она. — Когда храпят, мне всегда кажется, что это смерть идет. Я не хочу смерти.Микита, услышав этот разговор, побледнел: он тоже не хотел смерти.Потом госпожа Гулька допрашивала — не громко ли я разговариваю? Не шумно ли дышу? Не люблю ли я сладкого? У нее уже был мальчик, который любил сладкое, этот мальчик ее обокрал.— Я не терплю живых мальчиков, — говорила она, — мальчиков, которые смеются, улыбаются, бегают. Зачем? К чему? Чтоб тебя не было слышно: на цыпочках ходишь, на цыпочках живешь.— Он умеет жить на цыпочках, — сказала тетка. — Его дед так жил, его отец. Как же ему не уметь?— И не то хорошо, что хорошо, — продолжала госпожа Гулька, тыкая в меня клюкой, — а то, что мне кажется хорошо. И если я говорю: это черное, так это черное, и хоть бы оно было белее сахара, все равно — оно кажется тебе черным.— Ему покажется черным, — обещала тетка. — Он знает, что такое черное и что такое белое.— И запомни: ты — фу! — и Гулька подула на ладонь. — Ты даже не мальчик, ты — фу! — и она снова подула на ладонь.— Он знает, что он „фу", — сказала тетка, — он не имеет о себе понятия.— Ну, теперь ты — мальчик на побегушках, — засмеялась госпожа Гулька. — А ты знаешь, что такое мальчик на побегушках?И, как бы собираясь послушать, что я скажу, госпожа Гулька прикрыла глаз и стала похожа на злую птицу. И я вдруг вспомнил, что однажды во сне я уже видел такую птицу с глазом во лбу и длинным крючковатым клювом. Она сидела на дереве, а увидев меня, слетела и, накрыв черной тенью, хотела клюнуть. Когда я с криком проснулся и рассказал тетке сон, тетка сказала, что это была смерть, которая летит над землей и клюет зазевавшихся людей.— Нет, я вижу, ты не знаешь, что такое мальчик на побегушках, — не вытерпела госпожа Гулька. — Так слушай!Тут она широко раскрыла рот, вынула зубы и начала так:— Еще темно на дворе, а твои детские глазки уже открыты. Не ты ждешь, пока петухи закричат „ку-ка-реку", а петухи, услышав твой голос, кричат „ку-ка-реку". Что же ты делаешь? — спросила она вдруг, и длинный крючковатый ее нос заудил на подбородке. — Слушаешь, как птички чирикают? На такого мальчика похоже, чтобы он слушал, как птички чирикают… Нет! — И она стукнула клюкой, которая тоже, казалось, сказала: „Нет!" — К другому ты прислушиваешься! Ты на цыпочках идешь по „Португалии" и прислушиваешься, как храпят клиенты: приятно ли, сладко ли им храпетъ? И если храпят и посвистывают, то хорошо. Хорошая музыка! Приятная музыка! И тогда ты начинаешь. Они выставили ботинки. Ботинки — это человек. Лаковые ботинки — лаковый человек, грубые ботинки — грубый человек. Какие ботинки ты лучше чистишь?— Лаковые, — подсказывает тетка.— Лаковые, — отвечаю я.— Молодец! — сияет госпожа Гулька. — На! Поцелуй за это руку. — И она сует мне в зубы свои холодные и дрожащие костлявые пальцы. — Они вывесили платья, ты и платья чистишь, чтобы ни одной пушинки не осталось. Сколько пушинок, столько щипков, и не красных, а черных! Я буду считать пушинки, ты будешь считать щипки и чернеть. Так смотри, будь лучше розовый.— Мальчик мой розовый! — запричитала тетка.— После начнутся звонки, — продолжала госпожа Гулька. — И каждой заспанной роже, какая бы она ни была: в рябинах или прыщах — не твое дело, — ты должен улыбнуться. Если клиент желтый, желтее смерти, ты удивляешься: „Ах, как вы поправились за сегодняшнюю ночь!" Если он жирный, но не хочет быть жирным, ты говоришь, что он похудел. Если рябой от оспы, ты ни слова об оспе не говоришь. Нет на свете оспы. — И она постучала клюкою, которая подтвердила: „Нет на свете оспы!…" — Один, просыпаясь, зевнет: „А-а", другой скажет: „Б-р-р!" И ты должен знать, кто зевнул „A-a" и кто сказал „Б-р-р", чтобы одному принести лед, а другому кипяток. Пятый номер начинает день с табака, шестой с варенья, седьмой тоже с табака. Но одному табак нужно натереть мелко, а другой умрет, если увидит мелкий табак…Ты думаешь — конец?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Госпожа Гулька
— Тебе нельзя в „Португалию" — сказала тетка отцу, — там все попрыскано одеколоном!Отец остался у ворот, а мы с теткой вошли в попрысканную одеколоном „Португалию" и попали в ярко-красную залу с позолоченными столбами, увитыми пестрыми гирляндами бумажных роз. Низенькие двери вели из залы в меблированные комнаты. На дверях висели ярко-желтые занавеси с пышными красными цветами, больше похожими на птиц, а на стенах — кабины глядя на которые тетка ахала и кричала на меня чтобы я не смел глядеть.Во всю длину залы вытянулся торжественный стол с разбитыми блюдами, объедками и бутылками в которых уже не было вина; посредине его стоял самовар накрытый румяной куклой в широкой юбке, которая будто напившись чая, отдыхала на самоваре. Крысы с писком пробегали по столу, а важный кот с пушистым хвостом и усами до пола глядя на них урчал но не трогался с места — так он нажрался. С потолка, как гроб свисала огромная потухшая люстра, и на входящих смотрела труба граммофона. В чадном воздухе, еще не остывшем от веселья, казалось, носились крики, стоны хохот и пьяный храп — все, что было и будет, когда снова разгорится люстра над столом.В это время поднялся спавший на бочках, в углу человек с толстым красным лицом и без бровей, сам похожий на ожившую бочку.Послышалось ворчанье, шипенье, шептанье, и сначала в дверях показалась клюка, которая как бы указывала дорогу, и за ней — нарумяненная старуха в рыжем парике, с длинным крючковатым носом — казалось что он что-то искал на подбородке, и у старухи было такое выражение лица, будто она с самого рождения всем го-ворила: „У-у-у!"Она шла и все шептала, как бы торопилась до смерти своей все высказать. У нее был полон рот золотых зубов, и, когда она шептала, они стучали.Птичьи клетки висели вокруг, и птицы, увидев старуху, стали биться, выглядывая цветными глазками, но старая погрозила клюкой, чтобы не смели биться и выглядывать цветными глазками. Воробьи сели на подоконник и зачирикали; она и воробьям погрозила — нечего веселиться! Она удивлялась: какие они глупые — чирикают ни с того ни с сего. Кот дремал, жмурился на солнце и мяукал оттого, что ему было приятно дремать и жмуриться, а старой было неприятно оттого, что коту приятно, и она ударила его клюкой.Из— за занавесок выглянула заспанная девица в буклях, и старуха сразу на нее: „У-у-у!" Букли исчезли; вместо них выросли чьи-то огромные усы, и старуха им точас же: „Хи-хи!", как бы извиняясь за свое „У-у-у!"Увидев меня, старуха даже затряслась.— Ты кто такой?— Нам нужна госпожа Гулька, — сказала тетка.— Я — госпожа Гулька!Огромная эта зала с золотыми столбами и бумажными розами казалась моему детскому сердцу жилищем вечного праздника, и я поразился тому, что госпожа Гулька — старуха.— Я — госпожа Гулька, — повторила она, стукнув зубами. — Ты кто такая?И тетка, объяснив, кто она такая и кто я такой, и зачем я такой, — все в самых изысканных выражениях, — захотела подвести меня к ней.— Не подходи близко! — вскричала госпожа Гулька. — Мыкита! — обратилась она к бочке, принявшей образ человека. — Понюхай — пахнет чесноком в „Португалии"?Микита повел во все стороны носом и сказал: „Не чую".Госпожа Гулька наставила на меня клюку. Высоко надо мной колыхался ее рыжий парик и сверкали ее золотые зубы.— А у тебя нет веснушек? — спросила она. — Если у тебя появятся веснушки, смотри! Я не люблю.— Не появятся, — обещала тетка.— Я тебе дам серебряные пуговицы, — сказала Гулька, — мы завьем тебе волосы, чтобы они курчавились.— Ой! — воскликнула тетка. — Ты будешь стоять на балконе с серебряными пуговицами, в золотой фуражке. Ты махнешь рукой — и все двери раскроются.— А ты не захочешь быть умным? — испугалась вдруг госпожа Гулька, и Микита тоже вдруг сделал испуганное лицо. — На тебя, мальчик, очень похоже, чтобы ты захотел быть умным.— Боже упаси! — воскликнула тетка.— Так я тебе говорю: в „Португалии" не нужны люди с головой; ко мне приходи с одними плечами. Если ты не поймешь, твоя тетка поймет, если твоя тетка не поймет, я тебе голову отверну.— Я сама отверну, не беспокойтесь, — сказала тетка.— И ты, наверное, храпишь во сне? — спросила госпожа Гулька.— Он спит, как голубь, — умилилась тетка. — Если б вы видели!Но госпожа Гулька не хотела видеть.— Я ненавижу храп, — сказала она. — Когда храпят, мне всегда кажется, что это смерть идет. Я не хочу смерти.Микита, услышав этот разговор, побледнел: он тоже не хотел смерти.Потом госпожа Гулька допрашивала — не громко ли я разговариваю? Не шумно ли дышу? Не люблю ли я сладкого? У нее уже был мальчик, который любил сладкое, этот мальчик ее обокрал.— Я не терплю живых мальчиков, — говорила она, — мальчиков, которые смеются, улыбаются, бегают. Зачем? К чему? Чтоб тебя не было слышно: на цыпочках ходишь, на цыпочках живешь.— Он умеет жить на цыпочках, — сказала тетка. — Его дед так жил, его отец. Как же ему не уметь?— И не то хорошо, что хорошо, — продолжала госпожа Гулька, тыкая в меня клюкой, — а то, что мне кажется хорошо. И если я говорю: это черное, так это черное, и хоть бы оно было белее сахара, все равно — оно кажется тебе черным.— Ему покажется черным, — обещала тетка. — Он знает, что такое черное и что такое белое.— И запомни: ты — фу! — и Гулька подула на ладонь. — Ты даже не мальчик, ты — фу! — и она снова подула на ладонь.— Он знает, что он „фу", — сказала тетка, — он не имеет о себе понятия.— Ну, теперь ты — мальчик на побегушках, — засмеялась госпожа Гулька. — А ты знаешь, что такое мальчик на побегушках?И, как бы собираясь послушать, что я скажу, госпожа Гулька прикрыла глаз и стала похожа на злую птицу. И я вдруг вспомнил, что однажды во сне я уже видел такую птицу с глазом во лбу и длинным крючковатым клювом. Она сидела на дереве, а увидев меня, слетела и, накрыв черной тенью, хотела клюнуть. Когда я с криком проснулся и рассказал тетке сон, тетка сказала, что это была смерть, которая летит над землей и клюет зазевавшихся людей.— Нет, я вижу, ты не знаешь, что такое мальчик на побегушках, — не вытерпела госпожа Гулька. — Так слушай!Тут она широко раскрыла рот, вынула зубы и начала так:— Еще темно на дворе, а твои детские глазки уже открыты. Не ты ждешь, пока петухи закричат „ку-ка-реку", а петухи, услышав твой голос, кричат „ку-ка-реку". Что же ты делаешь? — спросила она вдруг, и длинный крючковатый ее нос заудил на подбородке. — Слушаешь, как птички чирикают? На такого мальчика похоже, чтобы он слушал, как птички чирикают… Нет! — И она стукнула клюкой, которая тоже, казалось, сказала: „Нет!" — К другому ты прислушиваешься! Ты на цыпочках идешь по „Португалии" и прислушиваешься, как храпят клиенты: приятно ли, сладко ли им храпетъ? И если храпят и посвистывают, то хорошо. Хорошая музыка! Приятная музыка! И тогда ты начинаешь. Они выставили ботинки. Ботинки — это человек. Лаковые ботинки — лаковый человек, грубые ботинки — грубый человек. Какие ботинки ты лучше чистишь?— Лаковые, — подсказывает тетка.— Лаковые, — отвечаю я.— Молодец! — сияет госпожа Гулька. — На! Поцелуй за это руку. — И она сует мне в зубы свои холодные и дрожащие костлявые пальцы. — Они вывесили платья, ты и платья чистишь, чтобы ни одной пушинки не осталось. Сколько пушинок, столько щипков, и не красных, а черных! Я буду считать пушинки, ты будешь считать щипки и чернеть. Так смотри, будь лучше розовый.— Мальчик мой розовый! — запричитала тетка.— После начнутся звонки, — продолжала госпожа Гулька. — И каждой заспанной роже, какая бы она ни была: в рябинах или прыщах — не твое дело, — ты должен улыбнуться. Если клиент желтый, желтее смерти, ты удивляешься: „Ах, как вы поправились за сегодняшнюю ночь!" Если он жирный, но не хочет быть жирным, ты говоришь, что он похудел. Если рябой от оспы, ты ни слова об оспе не говоришь. Нет на свете оспы. — И она постучала клюкою, которая подтвердила: „Нет на свете оспы!…" — Один, просыпаясь, зевнет: „А-а", другой скажет: „Б-р-р!" И ты должен знать, кто зевнул „A-a" и кто сказал „Б-р-р", чтобы одному принести лед, а другому кипяток. Пятый номер начинает день с табака, шестой с варенья, седьмой тоже с табака. Но одному табак нужно натереть мелко, а другой умрет, если увидит мелкий табак…Ты думаешь — конец?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52