https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/s-bokovym-podklucheniem/
Надежда — это не иллюзия, иллюзия — это нечто совсем другое, призрачное, неверное, миражное, а надежда — это кремень. Так я сидел и уговаривал себя.Теперь в совершенной ночной немоте я вдруг услышал, как, скрипя на блоках, отворилась внизу входная дверь и захлопнулась на тугой резине. Потом тишина и ясно — шаги по чугунной лестнице. Нет, шагов я не слышал, это просто казалось, что я слышу их, и я считал „раз, два, три, четыре, пять"… Я досчитал до пятнадцати, тут кто-то вошел, уже был наверху и сейчас позвонит. Я прислушался, но звонка не было, а может, звонок испортился, тогда он должен сейчас постучать. Я снова прислушался, было тихо. Может, они стоят у дверей, у них отмычка, и они сейчас сами откроют дверь…
Глава последняя
«ХРАНИТЬ ВЕЧНО»
Почти всю сознательную жизнь, с тех пор, как он себя помнит, преследовала его какая-то тайна, какая-то неизвестная, неузнанная вина, упрятанная где-то в серой именной его папке, которую он в жизни не видел и, наверное, никогда и не увидит.Что это было: донос товарища на странице из ученической тетради, рапорт на официальном бланке или телеграмма с красным ведомственным штампом. Или, может, так только казалось, что вина одна, а на самом деле она непрерывно обновлялась и, высохшая, изжившая себя и ставшая уже смешной, тут же заменялась новой.Неузнанная и скрытая вина эта незримыми путями с фельдъегерской скоростью следовала за ним из города в город, и каждый раз, когда только возникала его фамилия: шла ли речь о новой работе, о воинском звании, о награде, о льготе, о пропуске или заграничном паспорте, — тотчас же включалась тревожная морзянка.И вина эта, неузнанная и небывшая, как собственная тень, все следовала за ним, и, не старея, перешла из юности в зрелые годы, в пожилые годы, и, наверное, сопроводит его в старость, наверное, в парадном мундире пойдет за его гробом в толпе, в зимней толпе среди темных пальто и цигейковых шапок, и остановится у края могилы, и не успокоится, пока не услышит стук о крышку гроба замерзших комьев земли, лишь тогда, вздохнув, уйдет и заснет в своей дьявольски серой бронированной папке „Хранить вечно" с фотографией, на которой изображен ее хозяин, юный, веселый, полный молодой веры и мечты. ЯРМАРКА Повесть
Утро
Я проснулся вдруг, как просыпаются только в детстве. Утренняя луна — серебряный рожок — бродила над местечком.Где— то далеко-далеко беспрерывно стучал бондарь, будто набивал обруч на новый день.Я весь еще во снах. Но надо мной стоит уже тетка, и у тетки моей, как у всех злых теток, — толстые красные щеки.— Ну, — говорит она, — тебе, я думаю снились райские яблочки? Смотри, еще во сне крылышки вырастут и унесут тебя в окно…Я был странным мальчиком. И спал тревожно. Даже драконы мне снились. Но я боялся рассказывать сны свой тетке. У тетки был реальный характер, и во сне она видела только окутанные паром блюда. Она даже уверяла, что во сне поправляется. „Но драконы? Как могут еврею сниться драконы? Это же польский сон!…"Освещенный луной, стоял я в горячем корыте, весь в мыле, и тетка, и три родные мои сестрицы, и три двоюродные сестрицы мочалками и тряпками скребли меня, а с трех сторон в щели заглядывали соседки и давали советы.— Не шевелись! — кричала тетка. — Ты будешь беленький, как месяц. Как по-вашему, понравится он аристократам?И как только там, за дверьми, услышали вопрос, раскрылись двери, и с трех сторон вошли соседки, еще красные от огня печей, с кочергами в руках. Они бросили горшки с фасолью — пусть они сгорят! Когда еврею надо дать совет, до горшков ли с фасолью?Лаковые сапожки достала мне тетка на этот день и еле-еле натянула их, а когда я сказал: „Жмет!" — ответила: „Лаковые сапожки не могут жать!" К курточке она пришила две золотые пуговицы, сверху и снизу, и сказала, что теперь все пуговицы кажутся золотыми. Потом она крикнула: „Не шевелись!" — и опрыскала меня одеколоном, но тут же предупредила, что я не стою одеколона и что прыскает она не ради меня, а ради них.Затем она стала меня причесывать, говоря, что прическа — самое главное, по прическе встречают человека. А соседки давали советы, и совет одной был похож на совет другой, как день на ночь:— Сделайте ему пробор, они это любят.— Если бы у него волосы курчавились, он бы даже понравился мадам Канарейке.— Скажите лучше, если бы у него был не еврейский нос, он бы графине Браницкой понравился.Тетка не выдержала и провела по моему носу — не выровняет ли она его хотя бы на один день.Даже мальчик Котя, и тот советовал, как причесывать, чтобы и ушки казались причесанными; у него были оттопыренные уши, и ему казалось, что всему миру хочется их причесать.Тетка уже не кричала мне „Выкрест!", не гадала, как обычно, что из меня выйдет: грабитель на большой дороге или капельмейстер? Нет! Она плакала надо мной и говорила: „Сирота" — и все спрашивала: „На кого тебя оставили?" — как будто я знал!— Теперь ты кормилец дома! — говорила она. И смотрела на меня с уважением, и сестренки смотрели на меня с уважением, и даже кошка на печи, и та смотрела на меня с уважением и, умываясь лапкой, казалось, говорила: „Теперь ты кормилец наш".Услышал шум меламед Алеф-Бейз и выглянул в окошко.— Ой, у него голова! Еврейская голова!— А руки? — ввернула слесарша. — Золотые руки!Подошел грузчик, задрожали стекла.— На эти плечи я положу мешок муки, и вы думаете — я буду бояться?— С такими ногами я бы бегал и бегал, — пропищал на ходу посыльный и убежал с письмами, в которых были приветы и счета.Цирюльник Мориц, еврей с красными щечками и напомаженной бородкой, взяв меня за руку, расписывал парикмахерский рай с газовым рожком, с цветами на стенах, никелевыми креслами, зеркалами, где все видят свои лица, тонкими запахами и приличным шепотом. О великое искусство намыливания, бритья бороды и макушки! А пульверизатор! Он даже боялся этого слова.Бондарь сказал, что самое главное в мире — бочки, а часовщик дед Яков, — что если бы не он, все спутали бы день и ночь…Но когда отец попросил: „Хорошо, евреи, возьмите его к себе", — меламед захлопнул окошко, а слесарша, подняв руки к небу, воскликнула: „Господи!" Трубочист же сказал, что все его заработки уходят, как дым из трубы.Тетка плюнула в их сторону.— У тебя будет пароходная контора! — сказала она мне.Почему именно пароходная контора — она и сама не знала. Синее море с белыми пароходами было далеко-далеко, да еще неизвестно, было ли оно, а на нашей реке никто пароходов не видел. Гусак, перейдя реку, хвастался перед своими женами лакированными сапожками.Но тетке нравилась именно пароходная контора.Когда я был одет и причесан, тетка, оглядев меня вблизи и затем отбежав и оглядев издали, поставила меня на табурет, чтобы поговорить со мной.— Слушай же меня, мой мальчик! Не будь слишком сладким, чтобы тебя не проглотили, и слишком горьким, чтобы тебя не выплюнули! — с этими словами она сняла меня с табурета, взяла за ручку и повела по лестнице.Изо всех дверей выглядывали женщины, и все всплескивали руками и говорили, что это совсем не я, а другой мальчик, и тетка была очень довольна, что я — другой. Она вышла на улицу в шляпе с розовыми лентами и желтых полосатых чулках и гордо поплыла, как самая большая бочка водовоза. И соседки смотрели уже не на меня, а на нее.— Соль ей всю жизнь лизать! — говорили ей вслед. — Чтобы она сама в соляной столб превратилась, и козы бы его лизали и слизали весь до основания, а наутро чтоб она снова проснулась целым соляным столбом, и они бы его снова слизали. И так каждый день!Вот как ее любили!„Ах! — говорила она обычно. — Я хотела бы увидеть, что будет после моей смерти". И все боялись, что она до этого доживет…Дом наш — как голубятня: на самом верху, над маленьким окошком, откуда, кажется, вот-вот вылетят белые голуби, прямо на стене написано: „Фуражки. Чижик". А в окошке сидит сам Чижик, среди гирлянд разноцветных фуражек, и вшивает в фуражки красные и зеленые канты. В центре дома — балкон, уставленный вазончиками и горшками с красными и белыми цветами, откуда стеклянная дверь, всегда казавшаяся мне в детстве зеркальной, ведет в столовую, где ест хозяин дома, господин Котляр, папа мальчика Коти. В самом низу, над косыми окошками, наполовину уже вросшими в землю, с одного края дома висит желтая вывеска: „Сапожная мастерская „Новый свет", где рядом трогательно нарисованы крохотная туфелька и огромный сапог. А с другого края дома — синяя вывеска с изображением завитого господина в сюртуке и с тросточкой — „Парижский портной Юкинбом". Из окошек выглядывали детки парижского портного и грызли хлебные корки. У порога, в кальсонах, грелся дед парижского портного — старик с белой бородой. И вот он вышел сам, в жилетке, с сантиметром через плечо, размахивая на ветру утюгом и напевая парижский мотив: „Ай-я-яй! я-яй…"— Куда ты в таких лаковых сапожках? В чем дело? — закричал он, увидев меня.— В чем дело? — крикнул и Чижик со своей голубятни. — Кого ты ограбил?И Ерахмиель, сапожник, высунул в окошко „Нового света" свою патлатую бороду, которая тоже, казалось, спрашивала: „В чем дело? Кого ограбили?"Тетка им все рассказала: и какие я буду носить фуражки, и какие я буду носить сюртуки, сзади — карманчик для красного платка.— О! — сказал Юкинбом и поднял палец, показывая, что красный платок в заднем карманчике — это как раз то, что нужно.— Я сделаю тебе белую меховую шапку! — закричал Чижик со своей голубятни. — Шелковый картуз я тебе сошью — еврейский картуз из лучшего репса. Сколько фуражек я сделал, сколько мерок снял — волос у тебя нет.— Лаковые лодочки! — сказал из окошка „Нового света" Ерахмиель. — На высоких каблучках, с белыми бантиками и никелированными пряжками. Ты будешь ходить, как барин.— Ой, маленький барин! — вскричала тетка. — Ты будешь ходить осторожно.— А пальто тебе будет — кастор! — предложил Юкинбом. — Огонь!… Штучные брюки, черные, как ночь, глубокие карманы!…— Да, да, глубокие карманы! — обрадовалась тетка. На балкон вышел господин Котляр с золотой цепью на животе и с такими же оттопыренными ушами, как у сына его Коти. И хотя он нас видел, но делал вид, что не видит, и смотрел на облачко. Тетка, заглядывая ему в лицо, сказала: „Здравствуйте!" — и ущипнула меня, чтобы и я сказал „здравствуйте", и только тогда он посмотрел на нас и, медленно приподняв котелок, ответил:— Здравствуйте! — с таким видом, будто дал нам денег.Тетка, заулыбавшись, трижды повторила: „Здравствуйте! Здравствуйте! Здравствуйте!"— Ведите его, — проговорил господин Котляр. — Довольно ему рвать чужие груши!Но я— то отлично знал, что в садике у него нет ни одной груши, а растет только дикое дерево с черными ягодами, из которых мы делали чернила.— Ой, его надо бить, ой,его надо шлепать, — крикнул из окошка рыжий ребе, — чтобы он знал, где „а" и где „б"!— Где „а" и где „б"… — хором повторили мальчики…Ребе, ребе!…В темной, продымленной комнате, кишевшей клопами и пропахшей луком, чесноком и всеми сладкими и горькими еврейскими блюдами, сидели двадцать мальчиков, тесно прижавшись и изнывая, щекоча друг друга, царапаясь, пересчитывая друг другу ребра и обыгрывая друг друга на крючки от штанов.Сзади нас стоял бегельфер — помощник ребе, рыжая морда — и держал наготове канчук.Меня уткнули в желтую истлевшую книгу, и ребе, усмехаясь, пропел:— Вот это будет алеф! Алеф — это начало… И задремал.Бегельфер притронулся к моей спине канчуком и, брызгая слюной, произнес:— Вот это будет алеф!И мальчики заорали, торопясь и заикаясь:— Вот это будет алеф!И я в тоске и отчаянии закричал:— Вот это будет алеф!Ребе проснулся и снова нехотя затянул:— А-л-е-ф!И вес мы тотчас подхватили:— А-л-е-ф!Весь первый день я, раскачиваясь, напевал: „А-л-е-ф!"И весь второй день я, раскачиваясь, напевал: „Б-е-й-з!"А когда я вдруг сказал „А-л-е-ф!", ребе встрепенулся и, напевая: „Б-е-й-з!, стукнул меня кулаком:— Грубиян!И бегельфер, рыжая морда, вытянул меня канчуком:— Грубиян!И мальчики, раскачиваясь и не отрываясь от книг, зашептали:— Грубиян! Грубиян!Рыдая, я показал ребе фигу.Протирая глаза, он рассматривал грязную мою фигу, не веря. Он ясно видел ее, ребе, и все-таки не верил. Мне надоело, и я опустил руку.— Мальчики, может, я сплю? — в ужасной тоске произнес ребе, все не веря.Я снова показал фигу, чтобы уже не было никаких сомнений.— Нет, вы не спите, ребе, — сказали мальчики.— Что же он мне показывает? — спросил ребе и взялся за канчук.— Он вам показывает дулю, — ответили мальчики. И ребе с размаху ударил меня канчуком по голове. Дома я сказал, что пойду к речке и утоплюсь, если меня снова пошлют в хедер. И мне поверили.Так я постиг алеф и бейз, первые две буквы еврейского алфавита. По букве в день…— Будь самым богатым! — кричали мне вслед.— Самым богатым! — поддерживала тетка. — Сладкие тебе печеночки, трубочки с маком.Мальчик Котя бежал впереди нас, рассматривая мои золотые пуговицы и заглядывая мне в лицо, как бы желая узнать, не изменился ли я оттого, что мне пришили две золотые пуговицы.— Уйди, Котя! — сказала тетка. — Он уже с тобой не будет играть, он уже большой!Появился трубочист с черной метлой, за ним бежали дети: „Трубочист, трубочист! Верхом на метле! « Вышел пожарный в медной каске, и дети помчались за ним: „Пожарный, куда ты идешь?» Из раскаленной пекарни выскочил длинноногий Муе, бубличник, обвешанный гирляндами бубликов, и дети тотчас погнались за ним: „Бублики, бублики! — И проводили рукой по сердцу. — Ах, как хорошо, как сладко пахнут бублики!…"И мне тоже захотелось крикнуть: „Бублики! Бублики!"Но тетка ущипнула меня:— Ты уже большой!Маляры с высокими кистями, черный угольщик, почтальон в зеленой фуражке — детство мое проходило мимо меня…Жужжа, вертелось большое деревянное колесо, и сучильщики с пенькой у пояса прямо на улице плели веревки; стекольщик, сияя стеклами, стеклил окна; ножовщик, запустив свой станок и высекая огонь, кричал, что огонь вложит в ножи и будут ножи не резать, а жечь…— Скорей, скорей! — кричала тетка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Глава последняя
«ХРАНИТЬ ВЕЧНО»
Почти всю сознательную жизнь, с тех пор, как он себя помнит, преследовала его какая-то тайна, какая-то неизвестная, неузнанная вина, упрятанная где-то в серой именной его папке, которую он в жизни не видел и, наверное, никогда и не увидит.Что это было: донос товарища на странице из ученической тетради, рапорт на официальном бланке или телеграмма с красным ведомственным штампом. Или, может, так только казалось, что вина одна, а на самом деле она непрерывно обновлялась и, высохшая, изжившая себя и ставшая уже смешной, тут же заменялась новой.Неузнанная и скрытая вина эта незримыми путями с фельдъегерской скоростью следовала за ним из города в город, и каждый раз, когда только возникала его фамилия: шла ли речь о новой работе, о воинском звании, о награде, о льготе, о пропуске или заграничном паспорте, — тотчас же включалась тревожная морзянка.И вина эта, неузнанная и небывшая, как собственная тень, все следовала за ним, и, не старея, перешла из юности в зрелые годы, в пожилые годы, и, наверное, сопроводит его в старость, наверное, в парадном мундире пойдет за его гробом в толпе, в зимней толпе среди темных пальто и цигейковых шапок, и остановится у края могилы, и не успокоится, пока не услышит стук о крышку гроба замерзших комьев земли, лишь тогда, вздохнув, уйдет и заснет в своей дьявольски серой бронированной папке „Хранить вечно" с фотографией, на которой изображен ее хозяин, юный, веселый, полный молодой веры и мечты. ЯРМАРКА Повесть
Утро
Я проснулся вдруг, как просыпаются только в детстве. Утренняя луна — серебряный рожок — бродила над местечком.Где— то далеко-далеко беспрерывно стучал бондарь, будто набивал обруч на новый день.Я весь еще во снах. Но надо мной стоит уже тетка, и у тетки моей, как у всех злых теток, — толстые красные щеки.— Ну, — говорит она, — тебе, я думаю снились райские яблочки? Смотри, еще во сне крылышки вырастут и унесут тебя в окно…Я был странным мальчиком. И спал тревожно. Даже драконы мне снились. Но я боялся рассказывать сны свой тетке. У тетки был реальный характер, и во сне она видела только окутанные паром блюда. Она даже уверяла, что во сне поправляется. „Но драконы? Как могут еврею сниться драконы? Это же польский сон!…"Освещенный луной, стоял я в горячем корыте, весь в мыле, и тетка, и три родные мои сестрицы, и три двоюродные сестрицы мочалками и тряпками скребли меня, а с трех сторон в щели заглядывали соседки и давали советы.— Не шевелись! — кричала тетка. — Ты будешь беленький, как месяц. Как по-вашему, понравится он аристократам?И как только там, за дверьми, услышали вопрос, раскрылись двери, и с трех сторон вошли соседки, еще красные от огня печей, с кочергами в руках. Они бросили горшки с фасолью — пусть они сгорят! Когда еврею надо дать совет, до горшков ли с фасолью?Лаковые сапожки достала мне тетка на этот день и еле-еле натянула их, а когда я сказал: „Жмет!" — ответила: „Лаковые сапожки не могут жать!" К курточке она пришила две золотые пуговицы, сверху и снизу, и сказала, что теперь все пуговицы кажутся золотыми. Потом она крикнула: „Не шевелись!" — и опрыскала меня одеколоном, но тут же предупредила, что я не стою одеколона и что прыскает она не ради меня, а ради них.Затем она стала меня причесывать, говоря, что прическа — самое главное, по прическе встречают человека. А соседки давали советы, и совет одной был похож на совет другой, как день на ночь:— Сделайте ему пробор, они это любят.— Если бы у него волосы курчавились, он бы даже понравился мадам Канарейке.— Скажите лучше, если бы у него был не еврейский нос, он бы графине Браницкой понравился.Тетка не выдержала и провела по моему носу — не выровняет ли она его хотя бы на один день.Даже мальчик Котя, и тот советовал, как причесывать, чтобы и ушки казались причесанными; у него были оттопыренные уши, и ему казалось, что всему миру хочется их причесать.Тетка уже не кричала мне „Выкрест!", не гадала, как обычно, что из меня выйдет: грабитель на большой дороге или капельмейстер? Нет! Она плакала надо мной и говорила: „Сирота" — и все спрашивала: „На кого тебя оставили?" — как будто я знал!— Теперь ты кормилец дома! — говорила она. И смотрела на меня с уважением, и сестренки смотрели на меня с уважением, и даже кошка на печи, и та смотрела на меня с уважением и, умываясь лапкой, казалось, говорила: „Теперь ты кормилец наш".Услышал шум меламед Алеф-Бейз и выглянул в окошко.— Ой, у него голова! Еврейская голова!— А руки? — ввернула слесарша. — Золотые руки!Подошел грузчик, задрожали стекла.— На эти плечи я положу мешок муки, и вы думаете — я буду бояться?— С такими ногами я бы бегал и бегал, — пропищал на ходу посыльный и убежал с письмами, в которых были приветы и счета.Цирюльник Мориц, еврей с красными щечками и напомаженной бородкой, взяв меня за руку, расписывал парикмахерский рай с газовым рожком, с цветами на стенах, никелевыми креслами, зеркалами, где все видят свои лица, тонкими запахами и приличным шепотом. О великое искусство намыливания, бритья бороды и макушки! А пульверизатор! Он даже боялся этого слова.Бондарь сказал, что самое главное в мире — бочки, а часовщик дед Яков, — что если бы не он, все спутали бы день и ночь…Но когда отец попросил: „Хорошо, евреи, возьмите его к себе", — меламед захлопнул окошко, а слесарша, подняв руки к небу, воскликнула: „Господи!" Трубочист же сказал, что все его заработки уходят, как дым из трубы.Тетка плюнула в их сторону.— У тебя будет пароходная контора! — сказала она мне.Почему именно пароходная контора — она и сама не знала. Синее море с белыми пароходами было далеко-далеко, да еще неизвестно, было ли оно, а на нашей реке никто пароходов не видел. Гусак, перейдя реку, хвастался перед своими женами лакированными сапожками.Но тетке нравилась именно пароходная контора.Когда я был одет и причесан, тетка, оглядев меня вблизи и затем отбежав и оглядев издали, поставила меня на табурет, чтобы поговорить со мной.— Слушай же меня, мой мальчик! Не будь слишком сладким, чтобы тебя не проглотили, и слишком горьким, чтобы тебя не выплюнули! — с этими словами она сняла меня с табурета, взяла за ручку и повела по лестнице.Изо всех дверей выглядывали женщины, и все всплескивали руками и говорили, что это совсем не я, а другой мальчик, и тетка была очень довольна, что я — другой. Она вышла на улицу в шляпе с розовыми лентами и желтых полосатых чулках и гордо поплыла, как самая большая бочка водовоза. И соседки смотрели уже не на меня, а на нее.— Соль ей всю жизнь лизать! — говорили ей вслед. — Чтобы она сама в соляной столб превратилась, и козы бы его лизали и слизали весь до основания, а наутро чтоб она снова проснулась целым соляным столбом, и они бы его снова слизали. И так каждый день!Вот как ее любили!„Ах! — говорила она обычно. — Я хотела бы увидеть, что будет после моей смерти". И все боялись, что она до этого доживет…Дом наш — как голубятня: на самом верху, над маленьким окошком, откуда, кажется, вот-вот вылетят белые голуби, прямо на стене написано: „Фуражки. Чижик". А в окошке сидит сам Чижик, среди гирлянд разноцветных фуражек, и вшивает в фуражки красные и зеленые канты. В центре дома — балкон, уставленный вазончиками и горшками с красными и белыми цветами, откуда стеклянная дверь, всегда казавшаяся мне в детстве зеркальной, ведет в столовую, где ест хозяин дома, господин Котляр, папа мальчика Коти. В самом низу, над косыми окошками, наполовину уже вросшими в землю, с одного края дома висит желтая вывеска: „Сапожная мастерская „Новый свет", где рядом трогательно нарисованы крохотная туфелька и огромный сапог. А с другого края дома — синяя вывеска с изображением завитого господина в сюртуке и с тросточкой — „Парижский портной Юкинбом". Из окошек выглядывали детки парижского портного и грызли хлебные корки. У порога, в кальсонах, грелся дед парижского портного — старик с белой бородой. И вот он вышел сам, в жилетке, с сантиметром через плечо, размахивая на ветру утюгом и напевая парижский мотив: „Ай-я-яй! я-яй…"— Куда ты в таких лаковых сапожках? В чем дело? — закричал он, увидев меня.— В чем дело? — крикнул и Чижик со своей голубятни. — Кого ты ограбил?И Ерахмиель, сапожник, высунул в окошко „Нового света" свою патлатую бороду, которая тоже, казалось, спрашивала: „В чем дело? Кого ограбили?"Тетка им все рассказала: и какие я буду носить фуражки, и какие я буду носить сюртуки, сзади — карманчик для красного платка.— О! — сказал Юкинбом и поднял палец, показывая, что красный платок в заднем карманчике — это как раз то, что нужно.— Я сделаю тебе белую меховую шапку! — закричал Чижик со своей голубятни. — Шелковый картуз я тебе сошью — еврейский картуз из лучшего репса. Сколько фуражек я сделал, сколько мерок снял — волос у тебя нет.— Лаковые лодочки! — сказал из окошка „Нового света" Ерахмиель. — На высоких каблучках, с белыми бантиками и никелированными пряжками. Ты будешь ходить, как барин.— Ой, маленький барин! — вскричала тетка. — Ты будешь ходить осторожно.— А пальто тебе будет — кастор! — предложил Юкинбом. — Огонь!… Штучные брюки, черные, как ночь, глубокие карманы!…— Да, да, глубокие карманы! — обрадовалась тетка. На балкон вышел господин Котляр с золотой цепью на животе и с такими же оттопыренными ушами, как у сына его Коти. И хотя он нас видел, но делал вид, что не видит, и смотрел на облачко. Тетка, заглядывая ему в лицо, сказала: „Здравствуйте!" — и ущипнула меня, чтобы и я сказал „здравствуйте", и только тогда он посмотрел на нас и, медленно приподняв котелок, ответил:— Здравствуйте! — с таким видом, будто дал нам денег.Тетка, заулыбавшись, трижды повторила: „Здравствуйте! Здравствуйте! Здравствуйте!"— Ведите его, — проговорил господин Котляр. — Довольно ему рвать чужие груши!Но я— то отлично знал, что в садике у него нет ни одной груши, а растет только дикое дерево с черными ягодами, из которых мы делали чернила.— Ой, его надо бить, ой,его надо шлепать, — крикнул из окошка рыжий ребе, — чтобы он знал, где „а" и где „б"!— Где „а" и где „б"… — хором повторили мальчики…Ребе, ребе!…В темной, продымленной комнате, кишевшей клопами и пропахшей луком, чесноком и всеми сладкими и горькими еврейскими блюдами, сидели двадцать мальчиков, тесно прижавшись и изнывая, щекоча друг друга, царапаясь, пересчитывая друг другу ребра и обыгрывая друг друга на крючки от штанов.Сзади нас стоял бегельфер — помощник ребе, рыжая морда — и держал наготове канчук.Меня уткнули в желтую истлевшую книгу, и ребе, усмехаясь, пропел:— Вот это будет алеф! Алеф — это начало… И задремал.Бегельфер притронулся к моей спине канчуком и, брызгая слюной, произнес:— Вот это будет алеф!И мальчики заорали, торопясь и заикаясь:— Вот это будет алеф!И я в тоске и отчаянии закричал:— Вот это будет алеф!Ребе проснулся и снова нехотя затянул:— А-л-е-ф!И вес мы тотчас подхватили:— А-л-е-ф!Весь первый день я, раскачиваясь, напевал: „А-л-е-ф!"И весь второй день я, раскачиваясь, напевал: „Б-е-й-з!"А когда я вдруг сказал „А-л-е-ф!", ребе встрепенулся и, напевая: „Б-е-й-з!, стукнул меня кулаком:— Грубиян!И бегельфер, рыжая морда, вытянул меня канчуком:— Грубиян!И мальчики, раскачиваясь и не отрываясь от книг, зашептали:— Грубиян! Грубиян!Рыдая, я показал ребе фигу.Протирая глаза, он рассматривал грязную мою фигу, не веря. Он ясно видел ее, ребе, и все-таки не верил. Мне надоело, и я опустил руку.— Мальчики, может, я сплю? — в ужасной тоске произнес ребе, все не веря.Я снова показал фигу, чтобы уже не было никаких сомнений.— Нет, вы не спите, ребе, — сказали мальчики.— Что же он мне показывает? — спросил ребе и взялся за канчук.— Он вам показывает дулю, — ответили мальчики. И ребе с размаху ударил меня канчуком по голове. Дома я сказал, что пойду к речке и утоплюсь, если меня снова пошлют в хедер. И мне поверили.Так я постиг алеф и бейз, первые две буквы еврейского алфавита. По букве в день…— Будь самым богатым! — кричали мне вслед.— Самым богатым! — поддерживала тетка. — Сладкие тебе печеночки, трубочки с маком.Мальчик Котя бежал впереди нас, рассматривая мои золотые пуговицы и заглядывая мне в лицо, как бы желая узнать, не изменился ли я оттого, что мне пришили две золотые пуговицы.— Уйди, Котя! — сказала тетка. — Он уже с тобой не будет играть, он уже большой!Появился трубочист с черной метлой, за ним бежали дети: „Трубочист, трубочист! Верхом на метле! « Вышел пожарный в медной каске, и дети помчались за ним: „Пожарный, куда ты идешь?» Из раскаленной пекарни выскочил длинноногий Муе, бубличник, обвешанный гирляндами бубликов, и дети тотчас погнались за ним: „Бублики, бублики! — И проводили рукой по сердцу. — Ах, как хорошо, как сладко пахнут бублики!…"И мне тоже захотелось крикнуть: „Бублики! Бублики!"Но тетка ущипнула меня:— Ты уже большой!Маляры с высокими кистями, черный угольщик, почтальон в зеленой фуражке — детство мое проходило мимо меня…Жужжа, вертелось большое деревянное колесо, и сучильщики с пенькой у пояса прямо на улице плели веревки; стекольщик, сияя стеклами, стеклил окна; ножовщик, запустив свой станок и высекая огонь, кричал, что огонь вложит в ножи и будут ножи не резать, а жечь…— Скорей, скорей! — кричала тетка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52