https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/pod-filtr/
И жизнь продолжалась на полную катушку, потому что не может остановиться никогда, и что бы ни случилось — война, землетрясение, чума, чистка, погром, затмение солнца, люди хотят есть, спать, веселиться, любить, ненавидеть, завидовать и продолжать род.— Нет такого закону! — кричали в коридоре.— Есть, есть. Ты пьяница отвратный, червивый.Айсоры в очередной раз выселяли своего зятя.А зять бил себя в слабую, впалую грудь и визжал:— Я советский человек, я по Конституции живу. А вы! Вы…— А что мы? — пьяно надвигаясь на него, спрашивал старший сын, черный, кучерявый, страшный, и вел его, как цыпленка, за шиворот, и потянул на лестницу. И он, как паяц, перепрыгивая на длинных ногах через несколько ступенек, снизу кричал:— Я по Конституции…Все хохотали.— Иди, иди… диспансерный.Айсорская ребятня выкатывалась из комнаты в коридор сплетенным клубком, непонятно было, где ноги, где руки, мелькали только черные кучерявые головы, и все это, царапаясь и визжа, снова клубком вкатывалось в комнату.— Уймите их, — приказал Голубев-Монаткин.— Товарищи, дети — цветы жизни, — отвечал один из айсоров, как капля воды похожий на других.— Вы нарушаете элементарные правила социалистического общежития, — серьезно сказал Голубев-Монаткин.— Точно, профессор, — ответили ему.— Вы опять пьяны.— На твои гроши, профессор.— Нет, я это так не оставлю, — сказал Голубев-Монаткин.— Действуй, профессор, делай.— Вы нарушаете основные правила социалистического общежития, — повторил Голубев-Монаткин.— Страх, какой ты ученый, профессор.
* * *
Где— то внизу громко и нагло хлопнула дверь. Это пришел Свизляк.Он поднимается по черной железной лестнице стуча подковкам., стуча палкой, и вся квартира знает что пришел Свизляк, а затем он открывает ключиком дверь и так хлопает ею, что звенят стекла и дребезжат перегородки, и тогда и глухие, а их трое в квартире тоже понимают, что явился Свизляк,Вот он изнутри, из своей комнаты открыл дверь и вошел в маленький, темный коридорчик и задышал, засопел, заворочался. Вот щелкнул выключатель, и он шумно снял свою собачью куртку и повесил ее на гвоздик у самой моей двери, и у меня было чувство, что на грудь мою он повесил свою псиную куртку.Вот он открыл дверь в кухню и подпер ее палкой. И я сразу почувствовал запах капусты, жареной рыбы, мокрого белья и кипение кастрюль.Свизляк стал у раковины и стал умываться, отфыркиваться, стонать, казалось, там купается носорог. Потом ушел и оставил дверь открытой, и я услышал из кухни:— Приходят, а они хлещут французский коньяк из бокалов Гитлера.— А где они взяли эти бокалы?— Они все достанут, травили детей, разбойникиЯ выхожу и осторожно, тихо закрываю дверь. Но Связляк будто караулит:— А зачем вы ликвидируете вентиляцию?— Дверь на кухню должна быть закрыта, — говорю.— А кто вы такой, чтобы давать руководящие указания?Любочка тоже возражала. Она вошла в спор осторожно, покорно, как ночная бестелесная бабочка и еле слышно прошелестела:— Я тоже прошу закрывать дверь.Но Свизляк услышал ее и на девяносто градусов обернулся на этот шепот.— А почему вам так активно не нравятся открытые двери, вам есть что скрывать?Любочка покраснела, лотом побледнела и ничего не могла вымолвить.— А известно ли вам, что при коммунизме все будут жить с открытыми дверьми, и никакой личной собственности не будет, и никаких личных секретов от общества?Любочка молча кивнула головой в знак понимания и согласия с этой перспективой.— Или, может быть, вы возражаете против высшей фазы коммунизма? — несмотря на ее согласный кивок предположил Свизляк.Любочке хотелось закричать во весь голос, что она вполне согласна, что она приветствует высшую фазу, она ей тоже очень нравится, но поскольку она еще не наступила и на дворе пока еще стоит переходный период, она как бы предпочитала воспользоваться хотя бы этим преимуществом периода, одеваться и раздеваться, жить и дышать за закрытой дверью, а не на бесстрашных глазах Свизляка, но она нашла в себе силы только приложить руки к груди и еле слышно прошептать:— Как вы могли так подумать, Фрол Порфирьевич.— А то я смотрю… — сказал Свизляк и еще шире раскрыл кухонную дверь, подперев ее дополнительно чурбаком.— А вас я давно уже что-то не понимаю, — с сожалением обратился он ко мне.— А что вы не понимаете?— В какой системе вы работаете?— Я сам себе система.— То есть как? Вроде частного хозяйчика?— Да, вроде кустарного предприятия.Свизляк покачал головой и усмехнулся.— Но для какой-то организации все-таки работаете?— Для к а к о й — то — да.Свизляк очень внимательно взглянул мне прямо в глаза, и в зрачках его вдруг пробежала испуганная искорка. На секунду, на одну только секунду он подумал про меня: а может, я о т т у д а? Но он быстро откатил эту мысль.— Тут что-то не так, — сказал Свизляк. — Все в системе, одни вы вне системы.— Занимайтесь своими делами, — сказал я.— А я, между прочим, народный контроль.— У себя в учреждении.— При Советской власти каждое учреждение — мое учреждение.— Слушайте, мне не хочется сейчас с вами разговаривать.— Это я не хочу с вами разговаривать. Идите в свою комнату. Еще неизвестно, чем вы там занимаетесь.— Я печатаю фальшивые купюры.Свизляк раскрыл рот и с ужасом посмотрел на меня.— Вы это даже в шутку не говорите, — тихо и серьезно сказал он.Я взглянул на него и понял, что сегодня об этом объективно напишет куда надо.Бонда Давидович, стоявший у плиты над своей кастрюлькой, засмеялся, но Свизляк так на него политически взглянул, что тот осекся.— Конечно, всякий политически сомнительный человек, — начал Свизляк, но в это время почтальон принес „Вечернюю Москву", и Свизляк, приняв газету, сказал:— А вы, Бонда Давидович, я вижу, не интересуетесь текущей политикой.Но кларнетист как будто и не слышал, стоял над своей кастрюлькой в ожидании, пока закипит, и молчал.— Вся страна на лесах, — продолжал Свизляк, разворачивая газету „Вечерняя Москва", — на субботниках, воскресниках, а вы даже за похороны берете мзду, за смерть.— Не трогайте меня, — тихо сказал Бонда Давидович.— Вы индивидуалист, вот в чем дело, а мы отвергаем индивидуализм, и дуализм, между прочим, тоже, — прибавил Свизляк.Бонда Давидович заткнул пальцами уши:— Не приклеивайте мне ярлыки, я ничего не хочу слушать, я честный советский человек.— Это ты-то советский человек, ха! — сказал Свизляк.— Не говорите мне „ты", я с вами свиней не пас.— Ты ведь аполитичный человек, — продолжал Свизляк, — а кто не с нами, тот против нас.— Не смейте мне тыкать, — визжал Бонда Давидович.— Ты шахер-махер, вот кто ты такой.— Не смейте прикасаться ко мне! — вскричал вдруг голосом ущемленной кошки Бонда Давидович и запрыгал на тонких своих ножках, и свободно висящие штрипки кальсон ударили по галошам.— Вы зачем кричите? — спокойно сказал Свизляк, — зачем привлекаете внимание?— Вы…вы… — захлебывался Бонда Давидович.— Поговорим в другом месте, — сказал Свизляк.— В другом месте? — закричал Бонда Давидович. — Пожалуйста. — И распахнул пальто, раскрывая рубаху на голой волосатой груди, будто безжалостно подставлял ее под пули. — Я готов.— Ну, ну, интеллигент, не психуйте, — сказал Свизляк, — на крик не возьмете.— Прочь с дороги! — закричал Бонда Давидович и, схватив свою кипящую кастрюльку, пошел, высоко поднимая ноги, будто переступая через лужу. Глаза его горели, и он шел напролом, и огромный верблюжий Свизляк отшатнулся в сторону.Не думал я, что доживу и увижу его смерть. Мне все казалось — он вечен.Когда он умер, его собачья куртка долго еще висела на крючке в коридоре за дверью, пока ее всю не съела моль, и однажды от нее поползли полосы шерсти, и она рассыпалась в прах, как и многое другое, некогда казавшееся вечным и незыблемым.
Глава десятая
Фонарь горел у самого окна, и комната была залита мертвым голубоватым светом. Видно было рыжее пятно на потолке, и паук, умерший в паутине, и еще что-то, затаившееся в атомной вспышке фонаря.Улица гудела, рычала и сигналила, как обезумевший и охрипший духовой оркестр, грохотала, содрогалась, передавала дрожь через толстые каменные стены, чердачные стропила, через камень фундамента первого этажа, где звенели подвешенные люстры старой, отставной закамуфлированной актрисы.Я не поверил своим глазам, я сошел с ума, или улица сошла с ума, или этот у ворот совсем не тот, за кого я его принимаю. Я ясно вижу, как он мелко, но явно, быстром ловко, почти профессионально выбивает чечетку, я почти слышу стук каблучков. Что, ему стало вдруг очень весело, или забрел к нему по дороге мотивчик, или он просто взбадривает, взбалтывает себя, дает себе ритм.Я гляжу и гляжу и не могу насытиться, наглядеться его перебирающими ножками. Хочется смеяться и плакать. Ведь и он мог бы быть человеком.А может, в свободное от работы время он играет на баяне или на балалайке по самоучителю, может, он даже поет тенором, может, он укачивает ребенка в коляске: „Баю-баюшки-баю". Да, баю-баюшки-баю. А потом жрет водку и закусывает солеными огурцами.А по воскресеньям едет на рыбалку, сидит с удочкой и глядит, глядит на поплавок, до ряби в глазах. Или, может, надоело ему созерцающее занятие, опротивело до тошноты, и у него, наоборот, активный отдых — на бегах, в пульку.И он ведь некогда был мальчиком, учился в школе, бегал с клеенчатой сумкой в городе или по деревенской проселочной дороге, зубрил таблицу умножения на обложке тетради по арифметике, писал сочинение „Образ Печорина".Вот он вытянул из кармана пальто носовой платок, крупный, как косынка, и, закрыв почти все лило, стал сморкаться. Мне кажется, я даже слышал, как он чихает. Потом он о чем-то подумал, помедлил и вдруг совершенно неожиданно, спокойно завязал край платка узелком на память. Милый мой, хороший…По доброй ли ты воле пошел на эту работку, так сказать, по зову сердца, или некуда было податься, или мобилизовали в одну из этих внезапных, таких неожиданных экстренных мобилизаций, или по равнодушной разверстке, когда затыкают дыры кем попало? Знал ли, понимал, что это такое?Пошел снежок и быстро выбелил его, и в проеме ворот он как бы выделился и стал заметен, и люди, пробегая, иногда оглядывались и смотрели на него. И тогда он сдвинулся с места и пошел.Теперь он играл гуляющего человека, пришедшего домой после смены, рабочего человека, прогуливающегося возле своего дома, под сосульками, сверкавшими на свете фонаря, заложив руки за спину и сдвинув котиковую шапку на затылок.— Комиссия содействия! — объявили за дверью.На пороге сияющая, с лицом калорийной булочки, пахнущая духами Зоя Фортунатовна с фальшивыми бусами, за ней непричесанная, заспанная, в пуху, будто вынутая из перины Ворончихина, и еще сзади в шапке пирожком и шубе с шалью лилипут с первого этажа, заменяющий постоянного члена комиссии.— Мы снимаем показания счетчика, — предупреждает Зоя Фортунатовна.Подняли на руки лилипута к счетчику, чтобы и он удостоверился. Лилипут нацепил очки, вгляделся и кивнул головой.Счетчик катастрофически щелкал и искрился, цифры выскакивали, прыгая как сумасшедшие, вдруг счетчик начал тарахтеть и содрогаться, и казалось, еще мгновенье — и он сорвется со стены и полетит по кухне кругами, как электрический гробик. Ответственная, разношерстная комиссия стояла, оцепенев от изумления и возмущения.— Несчастный счетчик, несчастный счетчик, — бормотала Зоя Фортунатовна, поглядывая на черную коробочку, словно на себе чувствуя его нервное напряжение, его высокое давление, и у нее от этого разболелась голова.— Это айсоры, — единогласно решила в полном составе комиссия и в полном составе двинулась к айсорам.Странное, загадочное сжигание лимитов всегда сваливали на айсоров, или потому, что их было так несметно много, словно электрический ток шел в пищу, или потому, что они были так темпераментны и для этого требовалось много энергии, или вообще потому, что от них всего ждали. Непонятно только, почему так молниеносно перегорал лимит, что они делали там с электричеством в своей зале с лепными потолками и жирными амурами рококо на стенах, подключали адский котел и варили какое-то варево, снадобье, которое требовало столько электрического тока, сколько блюминг?— Прошу немедленно составить акт, — встретил в коридоре комиссию Свизляк. Он стоял у раскрытой двери Бонды Давидовича.Комнатенку Бонды Давидовича всю занимала большая семейная никелированная кровать, и именно она была подключена к сети, и зеркально никелированные шарики светились, а Бонда Давидович храпел в никелированном скафандре, как в люльке, с электрическим нимбом вокруг головы.Его грубо разбудили и вынули из электрического сна, и сонный, теплый, он ничего не понимал и так качался, что его прислонили к стене, дабы он не упал.— Я просыпался от грохота счетчика, теперь-то я наконец понимаю, почему я просыпался, — говорил Свизляк. — Даже мой каменный сон нарушался, даже моя классическая терморегуляция.— Еще надо посмотреть, неизвестно, что он там еще такое подключал, — высказался Голубев-Монаткин, глядя на то, как Бонда Давидович в кальсонах со штрипками ходит по комнате, и отодвигаясь от него, словно он был под током высокого напряжения.— Диверсия, — определил Свизляк, — да, да, в размерах коммунальной квартиры я имею право квалифицировать этот факт как диверсии.А Бонда Давидович стоял одинокий в своем электромагнитном кругу, и как бы спросонья не понимал, что от него хотят, и несколько раз перекладывал или просто инстинктивно прятал свой кларнет, на который теперь тоже все смотрели подозрительно, как на незаконное оружие.— Зачем вы меня мучаете? — сказал Бонда Давидович.— Это кто вас мучает? Это мы вас мучаем? Вы слышите, мы его мучаем! — восклицала Зоя Фортунатовна. — Он сжигал весь электрический лимит, он оставлял нас во мраке средневековья, он лишал нас современной цивилизации, а мы его мучаем. Как вам это нравится? Нет, как вам это нравится?— Диверсия, — упорно настаивал Свизляк.— Все это не случайно, — искал корни Голубев-Монаткин. — Типичный представитель, взбесившийся мелкий буржуа, мы в свое время таких субчиков ставили к стенке без актов, по законам революционной необходимости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
* * *
Где— то внизу громко и нагло хлопнула дверь. Это пришел Свизляк.Он поднимается по черной железной лестнице стуча подковкам., стуча палкой, и вся квартира знает что пришел Свизляк, а затем он открывает ключиком дверь и так хлопает ею, что звенят стекла и дребезжат перегородки, и тогда и глухие, а их трое в квартире тоже понимают, что явился Свизляк,Вот он изнутри, из своей комнаты открыл дверь и вошел в маленький, темный коридорчик и задышал, засопел, заворочался. Вот щелкнул выключатель, и он шумно снял свою собачью куртку и повесил ее на гвоздик у самой моей двери, и у меня было чувство, что на грудь мою он повесил свою псиную куртку.Вот он открыл дверь в кухню и подпер ее палкой. И я сразу почувствовал запах капусты, жареной рыбы, мокрого белья и кипение кастрюль.Свизляк стал у раковины и стал умываться, отфыркиваться, стонать, казалось, там купается носорог. Потом ушел и оставил дверь открытой, и я услышал из кухни:— Приходят, а они хлещут французский коньяк из бокалов Гитлера.— А где они взяли эти бокалы?— Они все достанут, травили детей, разбойникиЯ выхожу и осторожно, тихо закрываю дверь. Но Связляк будто караулит:— А зачем вы ликвидируете вентиляцию?— Дверь на кухню должна быть закрыта, — говорю.— А кто вы такой, чтобы давать руководящие указания?Любочка тоже возражала. Она вошла в спор осторожно, покорно, как ночная бестелесная бабочка и еле слышно прошелестела:— Я тоже прошу закрывать дверь.Но Свизляк услышал ее и на девяносто градусов обернулся на этот шепот.— А почему вам так активно не нравятся открытые двери, вам есть что скрывать?Любочка покраснела, лотом побледнела и ничего не могла вымолвить.— А известно ли вам, что при коммунизме все будут жить с открытыми дверьми, и никакой личной собственности не будет, и никаких личных секретов от общества?Любочка молча кивнула головой в знак понимания и согласия с этой перспективой.— Или, может быть, вы возражаете против высшей фазы коммунизма? — несмотря на ее согласный кивок предположил Свизляк.Любочке хотелось закричать во весь голос, что она вполне согласна, что она приветствует высшую фазу, она ей тоже очень нравится, но поскольку она еще не наступила и на дворе пока еще стоит переходный период, она как бы предпочитала воспользоваться хотя бы этим преимуществом периода, одеваться и раздеваться, жить и дышать за закрытой дверью, а не на бесстрашных глазах Свизляка, но она нашла в себе силы только приложить руки к груди и еле слышно прошептать:— Как вы могли так подумать, Фрол Порфирьевич.— А то я смотрю… — сказал Свизляк и еще шире раскрыл кухонную дверь, подперев ее дополнительно чурбаком.— А вас я давно уже что-то не понимаю, — с сожалением обратился он ко мне.— А что вы не понимаете?— В какой системе вы работаете?— Я сам себе система.— То есть как? Вроде частного хозяйчика?— Да, вроде кустарного предприятия.Свизляк покачал головой и усмехнулся.— Но для какой-то организации все-таки работаете?— Для к а к о й — то — да.Свизляк очень внимательно взглянул мне прямо в глаза, и в зрачках его вдруг пробежала испуганная искорка. На секунду, на одну только секунду он подумал про меня: а может, я о т т у д а? Но он быстро откатил эту мысль.— Тут что-то не так, — сказал Свизляк. — Все в системе, одни вы вне системы.— Занимайтесь своими делами, — сказал я.— А я, между прочим, народный контроль.— У себя в учреждении.— При Советской власти каждое учреждение — мое учреждение.— Слушайте, мне не хочется сейчас с вами разговаривать.— Это я не хочу с вами разговаривать. Идите в свою комнату. Еще неизвестно, чем вы там занимаетесь.— Я печатаю фальшивые купюры.Свизляк раскрыл рот и с ужасом посмотрел на меня.— Вы это даже в шутку не говорите, — тихо и серьезно сказал он.Я взглянул на него и понял, что сегодня об этом объективно напишет куда надо.Бонда Давидович, стоявший у плиты над своей кастрюлькой, засмеялся, но Свизляк так на него политически взглянул, что тот осекся.— Конечно, всякий политически сомнительный человек, — начал Свизляк, но в это время почтальон принес „Вечернюю Москву", и Свизляк, приняв газету, сказал:— А вы, Бонда Давидович, я вижу, не интересуетесь текущей политикой.Но кларнетист как будто и не слышал, стоял над своей кастрюлькой в ожидании, пока закипит, и молчал.— Вся страна на лесах, — продолжал Свизляк, разворачивая газету „Вечерняя Москва", — на субботниках, воскресниках, а вы даже за похороны берете мзду, за смерть.— Не трогайте меня, — тихо сказал Бонда Давидович.— Вы индивидуалист, вот в чем дело, а мы отвергаем индивидуализм, и дуализм, между прочим, тоже, — прибавил Свизляк.Бонда Давидович заткнул пальцами уши:— Не приклеивайте мне ярлыки, я ничего не хочу слушать, я честный советский человек.— Это ты-то советский человек, ха! — сказал Свизляк.— Не говорите мне „ты", я с вами свиней не пас.— Ты ведь аполитичный человек, — продолжал Свизляк, — а кто не с нами, тот против нас.— Не смейте мне тыкать, — визжал Бонда Давидович.— Ты шахер-махер, вот кто ты такой.— Не смейте прикасаться ко мне! — вскричал вдруг голосом ущемленной кошки Бонда Давидович и запрыгал на тонких своих ножках, и свободно висящие штрипки кальсон ударили по галошам.— Вы зачем кричите? — спокойно сказал Свизляк, — зачем привлекаете внимание?— Вы…вы… — захлебывался Бонда Давидович.— Поговорим в другом месте, — сказал Свизляк.— В другом месте? — закричал Бонда Давидович. — Пожалуйста. — И распахнул пальто, раскрывая рубаху на голой волосатой груди, будто безжалостно подставлял ее под пули. — Я готов.— Ну, ну, интеллигент, не психуйте, — сказал Свизляк, — на крик не возьмете.— Прочь с дороги! — закричал Бонда Давидович и, схватив свою кипящую кастрюльку, пошел, высоко поднимая ноги, будто переступая через лужу. Глаза его горели, и он шел напролом, и огромный верблюжий Свизляк отшатнулся в сторону.Не думал я, что доживу и увижу его смерть. Мне все казалось — он вечен.Когда он умер, его собачья куртка долго еще висела на крючке в коридоре за дверью, пока ее всю не съела моль, и однажды от нее поползли полосы шерсти, и она рассыпалась в прах, как и многое другое, некогда казавшееся вечным и незыблемым.
Глава десятая
Фонарь горел у самого окна, и комната была залита мертвым голубоватым светом. Видно было рыжее пятно на потолке, и паук, умерший в паутине, и еще что-то, затаившееся в атомной вспышке фонаря.Улица гудела, рычала и сигналила, как обезумевший и охрипший духовой оркестр, грохотала, содрогалась, передавала дрожь через толстые каменные стены, чердачные стропила, через камень фундамента первого этажа, где звенели подвешенные люстры старой, отставной закамуфлированной актрисы.Я не поверил своим глазам, я сошел с ума, или улица сошла с ума, или этот у ворот совсем не тот, за кого я его принимаю. Я ясно вижу, как он мелко, но явно, быстром ловко, почти профессионально выбивает чечетку, я почти слышу стук каблучков. Что, ему стало вдруг очень весело, или забрел к нему по дороге мотивчик, или он просто взбадривает, взбалтывает себя, дает себе ритм.Я гляжу и гляжу и не могу насытиться, наглядеться его перебирающими ножками. Хочется смеяться и плакать. Ведь и он мог бы быть человеком.А может, в свободное от работы время он играет на баяне или на балалайке по самоучителю, может, он даже поет тенором, может, он укачивает ребенка в коляске: „Баю-баюшки-баю". Да, баю-баюшки-баю. А потом жрет водку и закусывает солеными огурцами.А по воскресеньям едет на рыбалку, сидит с удочкой и глядит, глядит на поплавок, до ряби в глазах. Или, может, надоело ему созерцающее занятие, опротивело до тошноты, и у него, наоборот, активный отдых — на бегах, в пульку.И он ведь некогда был мальчиком, учился в школе, бегал с клеенчатой сумкой в городе или по деревенской проселочной дороге, зубрил таблицу умножения на обложке тетради по арифметике, писал сочинение „Образ Печорина".Вот он вытянул из кармана пальто носовой платок, крупный, как косынка, и, закрыв почти все лило, стал сморкаться. Мне кажется, я даже слышал, как он чихает. Потом он о чем-то подумал, помедлил и вдруг совершенно неожиданно, спокойно завязал край платка узелком на память. Милый мой, хороший…По доброй ли ты воле пошел на эту работку, так сказать, по зову сердца, или некуда было податься, или мобилизовали в одну из этих внезапных, таких неожиданных экстренных мобилизаций, или по равнодушной разверстке, когда затыкают дыры кем попало? Знал ли, понимал, что это такое?Пошел снежок и быстро выбелил его, и в проеме ворот он как бы выделился и стал заметен, и люди, пробегая, иногда оглядывались и смотрели на него. И тогда он сдвинулся с места и пошел.Теперь он играл гуляющего человека, пришедшего домой после смены, рабочего человека, прогуливающегося возле своего дома, под сосульками, сверкавшими на свете фонаря, заложив руки за спину и сдвинув котиковую шапку на затылок.— Комиссия содействия! — объявили за дверью.На пороге сияющая, с лицом калорийной булочки, пахнущая духами Зоя Фортунатовна с фальшивыми бусами, за ней непричесанная, заспанная, в пуху, будто вынутая из перины Ворончихина, и еще сзади в шапке пирожком и шубе с шалью лилипут с первого этажа, заменяющий постоянного члена комиссии.— Мы снимаем показания счетчика, — предупреждает Зоя Фортунатовна.Подняли на руки лилипута к счетчику, чтобы и он удостоверился. Лилипут нацепил очки, вгляделся и кивнул головой.Счетчик катастрофически щелкал и искрился, цифры выскакивали, прыгая как сумасшедшие, вдруг счетчик начал тарахтеть и содрогаться, и казалось, еще мгновенье — и он сорвется со стены и полетит по кухне кругами, как электрический гробик. Ответственная, разношерстная комиссия стояла, оцепенев от изумления и возмущения.— Несчастный счетчик, несчастный счетчик, — бормотала Зоя Фортунатовна, поглядывая на черную коробочку, словно на себе чувствуя его нервное напряжение, его высокое давление, и у нее от этого разболелась голова.— Это айсоры, — единогласно решила в полном составе комиссия и в полном составе двинулась к айсорам.Странное, загадочное сжигание лимитов всегда сваливали на айсоров, или потому, что их было так несметно много, словно электрический ток шел в пищу, или потому, что они были так темпераментны и для этого требовалось много энергии, или вообще потому, что от них всего ждали. Непонятно только, почему так молниеносно перегорал лимит, что они делали там с электричеством в своей зале с лепными потолками и жирными амурами рококо на стенах, подключали адский котел и варили какое-то варево, снадобье, которое требовало столько электрического тока, сколько блюминг?— Прошу немедленно составить акт, — встретил в коридоре комиссию Свизляк. Он стоял у раскрытой двери Бонды Давидовича.Комнатенку Бонды Давидовича всю занимала большая семейная никелированная кровать, и именно она была подключена к сети, и зеркально никелированные шарики светились, а Бонда Давидович храпел в никелированном скафандре, как в люльке, с электрическим нимбом вокруг головы.Его грубо разбудили и вынули из электрического сна, и сонный, теплый, он ничего не понимал и так качался, что его прислонили к стене, дабы он не упал.— Я просыпался от грохота счетчика, теперь-то я наконец понимаю, почему я просыпался, — говорил Свизляк. — Даже мой каменный сон нарушался, даже моя классическая терморегуляция.— Еще надо посмотреть, неизвестно, что он там еще такое подключал, — высказался Голубев-Монаткин, глядя на то, как Бонда Давидович в кальсонах со штрипками ходит по комнате, и отодвигаясь от него, словно он был под током высокого напряжения.— Диверсия, — определил Свизляк, — да, да, в размерах коммунальной квартиры я имею право квалифицировать этот факт как диверсии.А Бонда Давидович стоял одинокий в своем электромагнитном кругу, и как бы спросонья не понимал, что от него хотят, и несколько раз перекладывал или просто инстинктивно прятал свой кларнет, на который теперь тоже все смотрели подозрительно, как на незаконное оружие.— Зачем вы меня мучаете? — сказал Бонда Давидович.— Это кто вас мучает? Это мы вас мучаем? Вы слышите, мы его мучаем! — восклицала Зоя Фортунатовна. — Он сжигал весь электрический лимит, он оставлял нас во мраке средневековья, он лишал нас современной цивилизации, а мы его мучаем. Как вам это нравится? Нет, как вам это нравится?— Диверсия, — упорно настаивал Свизляк.— Все это не случайно, — искал корни Голубев-Монаткин. — Типичный представитель, взбесившийся мелкий буржуа, мы в свое время таких субчиков ставили к стенке без актов, по законам революционной необходимости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52