Доступно магазин https://Wodolei.ru
— Ну что, — грубо и грозно спросил он, — обдумали ли вы и приняли наконец решение мне повиноваться?
— Я не понимаю вас, — с твердостью возразил старый анабаптист, — я исполнил все ваши требования, ответил на все ваши вопросы, чего же вы хотите еще?
— Без уловок, негодяй! — крикнул полковник с гневом. — В последний раз спрашиваю, хотите или нет открыть имена презренных, кому вы изменнически дали приют и в чьем преступлении в эту ночь вы соучаствовали, и сознаться мне, какими средствами им удалось уйти от справедливого возмездия?
— Я повторял вам уже неоднократно, сударь, что не имею понятия о том, что вы спрашиваете, особ этих я не знаю, имена их мне неизвестны, я не имею понятия, как они уехали и куда скрылись, в ваших руках сила, вы можете убить, но вам не удастся заставить меня произнести ложь или сделать низость, чтоб сохранить несколько минут жизни, которые мне еще суждено прожить на земле.
— А! Так-то! — вскричал полковник в ярости. — Вот мы увидим!
— Я готов на пытку и на смерть, поступайте же, как угодно, — возразил старик с редким величием.
Полковник бросил на него взгляд гиены и обратился к своим офицерам.
— Вы все свидетели, господа, — сказал он прерывающимся голосом, — какое упорство оказывает этот подлец?
Офицеры почтительно склонили головы.
— Когда меня вынуждают к этому, правосудие должно быть совершено, и правосудие страшное, — прибавил он со свирепою усмешкой, — мы увидим, увидим!
И он сказал капитану Шимельману:
— Велите взять этих трех женщин, обнажить их до пояса и крепко привязать к деревьям.
— Которых женщин, господин полковник? — почтительно спросил капитан.
— Вот этих, — указал полковник на трех молодых девушек.
Несчастные помертвели; они едва вышли из детства, старшей только что минул восемнадцатый год, младшей было пятнадцать. От первого озноба они задрожали всем телом, лица их исказились от ужаса и выразили безумный страх, они дико озирались вокруг и с посиневших губ их только срывались слова, последний протест попранной стыдливости:
— О, мама, мама!
И они по безотчетному побуждению искали защиты в объятиях матерей.
Выражение голоса их раздирало душу, в этих нежных голосах звучало такое отчаяние, что даже солдаты почувствовали невольную жалость, эти грубые натуры, равнодушные рабы кровавого деспота, имели матерей и сестер в своем краю, нежных существ, любимых, быть может, оплакиваемых ими, природа все-таки берет свое: как велико ни было их бесстрастное повиновение, глубокая жалость овладела их сердцами пред этою молодостью, красотою и невинностью, они остановились.
Один полковник держался прямо и гордо на лошади и, с сигарою во рту, смотрел на эту сцену с видом насмешки. Содрогание ужаса, подобно электрическому току, пробежало по рядам толпы, повергнутой в оцепенение от такого цинического варварства.
Продолжительный стон поднялся к небу, единственный и трогательный протест несчастных против такого чудовищного злоупотребления власти.
— О! — вскричал полковник с грозною усмешкой. — Эти негодяи, кажется, смеют бунтовать? Эй, вы! Прицелиться в них и стрелять, если пикнет хоть один.
Старик сделал шаг вперед и воздел руки к небу.
— Молчите, — сказал он голосом, полным страдания, — молчите, беззащитные христиане, час великих испытаний пробил для вас, вспомните ваших отцов, подобно им смиренно склоните головы и покоритесь без малодушия и без страха жестокой каре, по всемогущей воле Господа нашего возлагаемой на вас для искупления грехов.
Полковник презрительно пожал плечами.
— Хорошо проповедует, — сказал он посмеиваясь, — к несчастью, это проповедь в пустыне.
При первых словах старика все головы склонились, всякое волнение затихло, толпа, уже безмолвная, покорилась.
Полковник с досады прикусил губу и накинулся на солдат.
— Доннерветтер! — вскричал он грозно. — Разве мне повторять приказание? Схватить этих девчонок и привязать!
— Погодите, ради Бога! — воскликнул старик, и по лицу его заструились слезы.
В душевной тоске он почти бессознательно ухватился за повод лошади полковника.
— Не трогай, негодяй! — крикнул полковник и ручкой пистолета ударил старца по голове.
Тот грохнулся оземь с раскроенным лбом, но тотчас опять встал на ноги, отирая кровь, которая ручьем лилась из его раны.
— Я совершил вину, — сказал он с раздирающею улыбкой, — вы и наказали меня, это справедливо, но я умоляю вас именем всего, что есть наиболее святого в мире, именем того же Бога, которому поклоняетесь и вы, пусть одна моя кровь прольется сегодня! Разве мы виновны, разве мы должны отвечать за эту страшную войну? Мы, население безобидное и ничего не знающее о делах света? У вас есть же сестры, матери, жены, которые любят вас и на родине вашей оплакивают ваше отсутствие; во имя этих дорогих существ, будьте милосердны, будьте людьми. Самые свирепые дикие звери и те любят своих детенышей, защищают их, дают убить себя за них, не будьте же безжалостнее диких зверей, вспомните ваших матерей, ваших сестер и пощадите стыдливость и невинность бедных детей, которые не сделали вам ничего, не тираньте женщин, будьте милосердны к слабым, дабы Господь, когда станет судить вас, также оказал вам милосердие…
— Кончил ты свою проповедь? — перебил полковник со злою усмешкой. — Предупреждаю, терпение мое истощается.
— Еще слово, одно слово, умоляю вас!
— Говори, но смотри, коротко.
— Если ничем удовлетворить вас нельзя, если вы жалости не знаете, если сердце у вас каменное, — продолжал старик еще с большею убедительностью, — если вам непременно нужна кровь, чтоб насытить вашу ярость против всех, кто носит название французов, здесь есть мужчины, и немало их; возьмите нас всех, велите сечь, расстрелять даже, если так угодно, мы умрем с радостью, чтоб спасти тех, кого любим; но ради самого неба, сжальтесь над женщинами, над нашими детьми, не выставляйте обнаженных дочерей наших насмешкам ваших солдат, оскорблениям и поруганию; мы готовы на казнь, берите нас!
— Да, берите нас! — вскричали мужчины в один голос. — Мы готовы!
Полковник засмеялся.
— Скоты эти воображают о себе Бог весть что, — вскричал он, — не понимая того, что жизнь их в моих руках, что вздумается мне, и они все будут расстреляны по одному моему знаку. Ну, молчать, — крикнул он, — а вы — слушать команды!
У крестьян вырвался крик ужаса.
Старик с мольбою сложил руки, и они замолкли; не слышно было другого звука, кроме подавленных вздохов и рыданий женщин.
Три молодые девушки грубо были вырваны из объятий убитых горем матерей.
Несмотря на их слабое сопротивление — увы! скорее безотчетное, чем сознательное, последний протест стыдливости, низко поруганной, — с них сорвали одежду и, обнажив до пояса, привязали к деревьям.
Зрелище было ужасное. Три бедные девочки, бледные, с чертами, искаженными от стыда и горя, почти в обмороке, обезумев от ужаса и оскорбленной стыдливости, заливались слезами, а возле них стояли, холодные, бесстрастные и суровые, три унтер-офицера, вооруженные каждый длинным, гибким прутом, ожидая, со взором, устремленным на начальника, команды приступить к казни, а пред ними все население деревни, старики, женщины и дети, в безграничном отчаянии ломали руки, возводили очи к небу и плакали навзрыд почти под дулом направленных на них ружей.
Над всею этою картиной, которая казалась тяжелым сновидением и едва ли когда-нибудь могла быть создана фантазией Кало или Брейгеля, господствовала группа офицеров.
Цивилизация как будто ушла на три века назад, и вернулась эпоха полного варварства.
— Однако пора покончить с этим, — продолжал полковник, — время уходит, нам следовало бы уже быть далеко: мы поступили очень неосторожно, углубившись в горы на такое расстояние без подкрепления.
— Разве вы действительно станете сечь их, господин полковник? — робко спросил поручик.
— Фердаммт! Не воображаете ли вы, что я для одного удовольствия вашего выставил их вам напоказ? — возразил полковник, нахмурив брови.
— Жаль будет исполосовать кровавыми чертами это упругое и красивое тело такого дивного розового цвета, — заметил капитан Шимельман со вздохом сожаления.
— Вы глупец, капитан, — грубо остановил его полковник, — бросьте чувствительность, мы здесь на войне, эти люди наши враги, они не хотели нам покориться и подняли нас на смех, нужен страшный пример, от которого ужасом объяло бы этих мятежных горцев.
— Справедливо, господин полковник, простите, я говорил необдуманно, — смиренно ответил капитан.
Полковник презрительно пожал плечами и обратился к старику, который не думал отирать кровь, струившуюся из его раны.
— Подойдите, — приказал полковник. Анабаптист тихо подошел.
— Я согласен, — грубо сказал полковник, — отсрочить казнь этих девушек, даже готов помиловать их, но предупреждаю, помилование зависит от одного вас, вы держите в своих руках жизнь их и смерть, вы можете спасти их, если хотите.
— Что мне сделать для этого? — с живостью вскричал старик.
— Точно вы не знаете! Откажитесь от мнимого своего неведения, не настаивайте на том, чтоб обманывать меня, — словом, сообщите мне те сведения, которые я неоднократно от вас требовал, говорите, я слушаю вас.
— Увы, — ответил старик, в отчаянии ломая руки, — вы требуете от меня того, чего я исполнить не могу, я ничего не знаю, могу вас уверить. Неужели вы думаете, что я давно бы не ответил вам, если б мне что-нибудь было известно? Беру Бога в свидетели, что удовлетворить вас мое искреннейшее желание.
— Все то же упорство во лжи! — вскричал с раздражением полковник. — Хорошо же, пусть вся гнусность этой казни падет на вас одних, вы хотите ее, вы меня вынуждаете оставаться неумолимым.
Он взмахнул саблей и крикнул палачам:
— Делайте свое дело!
Прутья свистнули и как ножом резнули девушек по обнаженной груди.
Страшный крик исторгла у них боль. Вопли ужаса и отчаяния поднялись в толпе. Мужчины, женщины и дети бросились не противиться этому возмутительному истязанию, беднягам этого не пришло бы в голову, но собою заслонить несчастных.
Пруссаки не поняли, или, вернее, прикинулись, будто не понимают этого невольного изъявления всеобщего негодования.
— Пли! — скомандовал полковник.
Дула ружей опустились вновь, и раздался страшный залп.
Вместо того чтоб бежать, крестьяне теснее прижались один к другому и, взмахнув шляпами в воздухе, вскричали в один голос:
— Да здравствует Франция!
— Пли! — опять скомандовал полковник. Вторично грянул залп.
— Да здравствует Франция! — снова воскликнули крестьяне в порыве восторженной преданности, призывающей смерть.
Так продолжалось залп за залпом, вслед за каждым крики «Да здравствует Франция!» постепенно становились слабее.
После пятого залпа настала мертвая тишина.
Все население деревни было истреблено.
— Ага! — вскричал полковник, поднося к губам сигару, которую не переставал курить во все время этого жестокого побоища. — Гнездо ехидн, кажется, раздавлено, в живых не осталось ни единой.
Вдруг человек, или, вернее, кровавый призрак без человеческого образа, поднялся из груды тел, стал перед полковником и, брызнув ему в лицо несколькими каплями крови, струившейся из его ран, произнес могильным голосом:
— Каин! Будь заклеймен как первый убийца! Каин, проклинаю тебя! Проклинаю… убийцу женщин, детей и старцев!
Полковник протянул руку к седельным чушкам, но не успел взять пистолета, как раненый уже упал навзничь; он был мертв прежде, чем коснулся земли.
— Господа, — холодно сказал полковник офицерам, отирая забрызганный кровью лоб, — нам здесь нечего делать более, надо поджечь эти хижины и двинуться в путь.
Приказание было исполнено тотчас, и вскоре несчастная деревня изображала собою один громадный костер; после населения истреблялись жилища, пруссаки действовали сообразно своей неумолимой системе.
Спустя двадцать минут колонна, впереди которой ехали фургоны и телеги с добычею, выходила из деревни по дороге, лежавшей к прусскому лагерю.
Позади себя неприятель оставил смерть и развалины как несомненные признаки своего прохода.
Одиннадцать часов пробило на отдаленной колокольне в ту минуту, когда последний прусский солдат скрылся из виду за склоном горы.
ГЛАВА VII
Здесь Мишель делается партизаном
Когда карета, в которой уехала баронесса фон Штейнфельд, наконец, скрылась вдали за изгибами дороги, Мишель Гартман, глубоко потрясенный последними словами молодой женщины, вернулся в трактир и опустился, скорее, чем сел, на стул возле стола.
Если б Мишель менее был озабочен собственными делами, он заметил бы, идя в залу трактира, хотя это составляло всего несколько шагов, странную сцену на площади, героем которой, совсем против его воли, оказался толстяк трактирщик.
В первые минуты временного занятия деревни вольные стрелки поглощены были необходимыми мерами осторожности; покончив со всеми распоряжениями, они стали бродить без цели, разинув рот и зевая по сторонам.
Разумеется, первое, что привлекло их внимание, это была вывеска, так странно измененная, которая скрипела на железном пруте над дверью трактира.
При виде ее между вольными стрелками поднялся большой шум.
Одни хохотали до упаду, другие, напротив, негодовали на то, что им казалось вопиющею изменою отечеству.
Крики, хохот, ругательства и угрозы сливались в одно и, становясь все громче, грозили вскоре привести к неприятному осложнению, особенно для трактирщика.
Тот сначала только смеялся над этой суматохой и даже пытался остановить бурю, но вскоре страх овладел им уже не на шутку, так как самые восторженные хотели просто-напросто повесить его вместо вывески, и это эксцентричное предложение, по-видимому, принималось большинством чрезвычайно благосклонно.
Решительно, дело принимало опасный для трактирщика оборот; те из вольных стрелков, которые сперва только смеялись, пришли также в негодование, разделив взгляд товарищей.
Бедного трактирщика, бледнее его передника, с диким взором, коснеющим языком и чертами, искаженными ужасом, рассвирепевшие волонтеры толкали и дергали во все стороны;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68