https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/sensornie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Но восстали они против писателя по-настоящему, когда он, под одобрительные возгласы многих рядовых просвитянцев, всерьез заявил, что украинский народ завоюет национальное освобождение не под главенством хуторян, а под руководством шахтеров, молотобойцев, кузнецов. Это было сказано и в «Fata morgana» образом Марка Гущи. Ведь не зря Горький еще в 1909 году обратил внимание украинского друга на статью «Лев Толстой, как зеркало русской революции». О ее авторе, вскрывавшем философию непротивления злу, Алексей Максимович говорил с особой теплотой.
По доносу хуторян, считавших себя «щирыми украинцами», губернатор выгнал Коцюбинского из «Просвиты»…

5. Обида

…Вдруг совсем рядом, по соседству, внезапно загудели колокола. Михаил Михайлович вздрогнул. Не дремал поп Назаров – настоятель церкви Казанской богоматери. По его указке звонарь, нарушая древние каноны благовеста, предписывавшие легким и светлым вступлением настраивать души верующих на молитвенный лад, обрушивал на уставший за день мир бурю грозных и неистовых звуков.
Михаил Михайлович знал, что лишь в отместку за его гневные книги, за его верную службу трудовому народу слуга царя земного и царя небесного вдобавок к частым обыскам, цензуре, допросам и ежедневной слежке ежевечерне терзает его больную душу этим хлестким, беззастенчивым, противным самому господу богу разнузданным звоном.
– Юрий, неси-ка лопатку. Потрудимся немного под божий благовест, что ли!
Лопата Михаила Михайловича находилась неподалеку – в углу сарая. Юрий притащил ее вместе с граблями, ведрами и садовой лейкой.
Неистовый колокольный звон так же внезапно оборвался, как и внезапно начался. Вмиг стало необычно тихо.
Писатель, взяв лопату, проверил пальцами ее острие. Спустившись по ступенькам веранды, в сопровождении юношей обогнул дом и направился к высокой ели, посаженной им в честь старшей дочери в год ее рождения, сразу же после переезда со Старостриженской улицы в эту усадьбу на Северянской.
Страстный цветовод, прекрасный знаток флоры, Михаил Михайлович считал для себя лучшим отдыхом те часы, которые он отдавал саду и любимым цветам. Зажав в руках лопату, начал рыхлить почву вокруг ели. Мальчики, стараясь опередить друг друга, принесли из больших бочек по два полных ведра дождевой воды. Они застали писателя на садовой скамейке. Правую руку он прижимал к груди.
Всполошившийся Юрий побежал в дом. Виталий притащил с веранды плетеное кресло, пальто Коцюбинского. Укрыв писателя, бережно усадил его. Подошел Юрий с лекарством.
– Ничего, ничего, все будет хорошо, – успокоил сына Михаил Михайлович. Его глаза излучали тепло. – Осталось ждать недолго – недельки две. На Капри встречусь с Алексеем Максимовичем. А воздух Средиземного моря? Вернусь я оттуда окрепшим и телом и душой, честное слово, хлопцы! Да… бастуют не только люди. Сердце тоже… Мои «Гуцулы» дались мне нелегко. Так уж все устроено… Чтобы дать жизнь другому, мы вынуждены брать ее у себя. Чем больше мы даем другим, тем меньше остается самому. Что ж? Человек не вечен, вечно человечество. Человек умирает, после него остаются его дела. Вот, дети мои, – писатель с любовью прижал к себе юношей, – после меня останется эта ель – ровесница Оксаны. Словно близнецы – обе стройные, милые, ясные..
Виталий, как только зашла речь об Оксане, еще доверчивей придвинулся к Коцюбинскому.
Из раскрытых окон вдруг полились нежные звуки. Оксана, как всегда, приготовив классные уроки, села за инструмент, тот самый, чьих клавишей не раз касались пальцы талантливого музыканта – друга писателя, Николая Витальевича Лысенко.
Какое-то сердечное смятение мешало неспокойным пальцам исполнительницы остановиться на чем-либо одном.
Но вот одна из многих начатых мелодий звучит дольше всех и не только не обрывается внезапно, как все предыдущие, но с каждым мигом набирает все больше и больше теплоты, задушевной выразительности. Михаил Михайлович, с его тонкой музыкальной душой, любил слушать игру старшей дочери даже тогда, когда она, делая первые шаги, с особым рвением исполняла односложные гаммы и «ганоны». Сейчас доносилась из окна чудесная песня Шопена.
Какой-то мягкой певучестью и лирической теплотой веяло от нежных звуков романса. Юному Виталию казалось, что вместе с мелодией песни звучат в вечернем воздухе и ее слова: «Если б я солнышком на небе сияла…»
Поправив серую, из чертовой кожи, гимназическую рубаху, Виталий поклонился хозяину дома.
– До свидания, Михайло Михайлович… Ухожу…
– Не рано? – удивился хозяин.
– Ухожу… – еще тверже, с сумрачным лицом отрезал Примаков. – Прощайте… Больше я сюда не приду.
Михаилу Михайловичу вспомнился недавний разговор о переполохе в гимназии.
– Что ж, сударь! Неволить не станем, – со скорбной улыбкой на лице сказал писатель. – Всех благ…
Виталий, склонив низко голову, направился к калитке. Вдруг его обожгла мысль: «А не подумал ли Михаил Михайлович, что это результат внушений Еленевского?» Вернулся.
– Дорогой, милый Михайло Михайлович… Не подумайте только… Это связано не с гимназией… Как бы это сказать?.. С одной… с одной особой из вашего дома…
– Тебя обидел кто-нибудь? – всполошился писатель, снова переходя на «ты». – Скажи, Виталий!
– Эх! – безнадежно махнул рукой юноша. – Вы ничего, ничего вы не знаете, Михайло Михайлович… – В волнении повернулся и важно зашагал к выходу.
Юрий, склонившись к уху отца и как бы опасаясь, что его могут услышать в гостиной, откуда все еще доносились звуки рояля, с горечью сказал:
– Они поссорились…
– Вот почему он такой хмурый сегодня, твой друг. И Оксана не в своей тарелке, я это сразу заметил, – оживился как-то Михаил Михайлович. – Давно подозреваю, Юрко, что в лице Оксаны ты имеешь серьезного соперника. Эх, дети, дети! Значит, пора нежных чувств приходит гораздо раньше, нежели пора борьбы. Что ж ты стоишь? Раз душа твоего друга в смятении, беги, беги к нему. Только смотри, Юрко, не спугни у забора «топтуна»-хранителя… Беги, сынок, а я – к Оксанке. Вот пошли дела… Одни посвящают ей пламенные стихи, другие из-за нее порывают с моим домом… Мы, писатели, – с подчеркнутой иронией закончил Коцюбинский, – ищем сильные характеры, сюжеты… а они так и роятся вокруг нас…
Юрий нагнал друга быстро, у церковной ограды. Виталий не остановился, услышав за спиной знакомые шаги. Терзаемый глубокой думой, он шел по тротуару вдоль высоких заборов Северянской улицы.
– Зря ушел, Виталий, – заговорил Юрий, шагая по сухому вороху опавших листьев.
– «Зря»! Нет, не зря! Я человек прямой… Ты знаешь, как я дорожил этой дружбой… – запальчиво сказал Виталий.
– И она!..
– «Она, она»!.. Ты слепой, Юрий, но я еще зрячий. Я слышал, как она читала подругам вирши семинаристика Васьки Еланского. «Старинный целует рояль!» Не терплю де-кадентщины. Михаил Михайлович разнес их, эти стишки, в прах…
– Чудак, Виталий! Что ж, по-твоему, раз ты с ней подружился, то она уже не вправе принимать стихов, если ей их дарят?..
– Почему не вправе? – ответил Виталий. – Пусть принимает на здоровье… Вот что я тебе скажу, Юрко, – отрезал нервно юноша. – Я такую дружбу не признаю… И прошу за мной не ходить.
Дойдя до ближайшего угла, Виталий решительно повернул направо и бодрым шагом двинулся к городской площади. Пересекши ее, взял направление на киевский мост.
– Куда ты в такой поздний час? – воскликнул Юрий. – Тебе же надо к Воскресенской церкви.
Виталий не отвечал. Спустившись с дамбы, не торопясь зашагал к реке…
Продрогший Юрий не отставал.
– Что ж, Виталий, а воскресное собрание кружка? Забыл о реферате – «Речи Цицерона в защиту Республики»?
Примаков, выпрямившись во весь рост, почесал затылок. Растерянно пробормотал:
– Совсем забыл… Дался мне этот Цицерон… Юрий продолжал:
– Не стыдно ли тебе, дружище? Подумай, стали бы расстраиваться из-за бабы Емельян Пугачев, Гарибальди, Кармелюк?
– «Из-за бабы»? – возмутился Виталий. – Нет, Юрко, не «из-за бабы»… Я разочаровался… Кому теперь верить?! – воскликнул юноша и, присев на корточки, опустил руку в воду.
– Нельзя дружбу превращать в тиранию, – продолжал Юрий, едва сдерживая лихорадочную дробь зубов. – Брось, Виталий, эти глупости… Пошли…
Виталий долго и упрямо молчал, затем поднялся, вытер мокрую руку носовым платком. Нехотя отдаляясь от реки, недовольно пробурчал:
– Ходят тут всякие по пятам…
Холодные октябрьские сумерки с их тяжелой синеватой мглой надвинулись на широкую пойму извилистой реки. Ее причудливые изломы, словно изогнутые турецкие сабли, терялись вдали у железнодорожного моста. С козелецкой стороны вдруг потянуло крепким ветерком, и сразу же грустно зашуршал пересохший тальник.
Подгоняемые неприветливым осенним ветром и сгустившимся мраком, юноши один вслед другому молча зашагали от Десны к городской площади, отмеченной смутными очертаниями старинного дома Мазепы.

6. Возвращение

Чернигов – это не только радости и восторги… Восторги, вызванные первым пылом настоящей борьбы. Борьбы с угнетением и вековечным злом. Там же юному Виталию пришлось испытать и горечь расплаты. Расплаты, еще больше закалившей боевой дух дерзаний и пока еще неравного единоборства.
Первые и довольно решительные шаги единоборства – это составление и распространение прокламаций – обращений к солдатам черниговского гарнизона.
Недремлющее око в лице постового городового Пилунца сразу же обнаруживает крамолу, хватает крамольников и передает их на расправу строгим и неумолимым блюстителям царских законов – законов военного времени. Это был 1915 год – второй год империалистической войны.
Второе недремлющее око в лице гимназического начальства спустя шесть дней после акции городового Пилунца исключает крамольника Примакова из седьмого класса черниговской гимназии и доносит об этом в высшую инстанцию.
За Черниговом последовал Киев. Но он пришел через густые решетки «Лукьяновки». В семнадцать лет… А после была сибирская тайга – вечная ссылка.
Вспоминая тяжкие годы, совпавшие с тем возрастом, когда формируется человек, Виталий не клял судьбу. «То была моя академия! – говорил он. – Жизнь хороша и в радостях и в муках, ибо муки – это тоже жизнь. Муки очищают и закаляют дух. Преодоление мук есть радость».
…И снова Чернигов. Но теперь уже революционный. И всюду кумач – символ свободы. Кумач на всех улицах, он и в усадьбе Коцюбинских на Северянской.
Первые дни апреля 1917 года выдались на редкость солнечные и погожие.
Вдоль высоких кустов цветущей сирени, подмявших под себя ветхие плетни, жадно вдыхая сладкие ароматы, шел по Северянской невысокого роста бородатый человек.
Длинная, до колен, стеганка, высокие юфтевые, сапоги, малахай со свисающими до пояса ушами да изрядно потертый, не особенно отягчавший плечи хозяина вещевой мешок красноречиво свидетельствовали, что человек этот прибыл не из ближних мест.
Миновав церковь Казанской богоматери, он, замедлив шаги, снял малахай. Впереди находилась усадьба, с которой у него было связано много светлых и радостных воспоминаний. А вон и крона высоко вымахнувшей ели. Путник во весь голос продекламировал чуточку измененный им пушкинский стих: «Невольно к этим милым берегам влечет меня неведомая сила».
И действительно, после длинной, утомительной дороги, прямо с вокзала, лишь ступив ногой на родную черниговскую землю, он поспешил к товарищам по революционной борьбе, а потом сразу же направился на Северянскую.
У невысоких, изрядно обветшавших ворот он накрыл голову экзотической шапкой. Толкнув рукой скрипучую калитку, не без внутреннего волнения вступил во двор знакомой усадьбы.
Вот под сенью высокой ели застекленная веранда со сдвинутыми к простенкам холщовыми шторами. Посреди веранды тоненькая девушка в красной косынке, согнувшись над деревянным корытом, поставленным на ножки опрокинутого табурета, занимается стиркой. Сквозь раскрытую дверь доносятся монотонные удары табурета об пол и мелодия «Варшавянки».
Глаза еще могли как-то обмануть нетерпеливого путника, а слух – слух никогда. Это был приятный, хорошо знакомый с юных лет голос, но не голос той, кем были заняты его мысли и чувства. Бородач порывисто взбежал по ступенькам крыльца.
– Здравствуй, Ира! – приветствовал он девушку.
Вспыхнув до корней волос, Ирина несколько секунд стояла молча с мокрой блузкой в руках. Что за вид? Малахай, ватник, борода! Но глаза прежние – серо-зеленые, пронизывающие человека насквозь. И ноздри, раздувающиеся, как и прежде, при малейшем волнении!
– Виталий! – вскрикнула девушка, бросив в корыто блузку, ринулась обнимать мокрыми руками неожиданного гостя.
Глаза гостя, блуждая по сторонам, словно в поисках чего-то потерянного, становились все более грустными. Ирина поняла все.
– Оксана в Москве… в университете…
Виталий нахмурился. Снял с плеч мешок, в котором вез память о недавнем прошлом – арестантский халат и бескозырку, бросил на пол и, присев на него, прислонился спиной к стене веранды. Разочарованно спросил:
– В Москве, говоришь?
– Да, в Москве. Раздевайся. Долой эту страшную шапку. – Ирина сняла с него малахай. – Побегу скажу нашим…
Виталий осмотрелся вокруг. На подоконнике – горшки с цветами. А за окном, заслоняя пышным шатром веранду, – величавая ель, ровесница Оксаны. Вспомнилась размолвка – единственная размолвка с ней. Единственная, но болезненная для молодого, неискушенного сердца. И чем мучительней была она, тем сладостнее показалось примирение, тем искренней стала ничем уже не омрачавшаяся дружба…
Даже теперь, спустя шесть лет, он стыдился той размолвки. И надо же было! Сколько юношей преклонялось пред ней! Сколько лучших душевных порывов, излитых в нежных стихах, посвятил ей юный поэт Василь Еланский – Блакитный! Она же осталась верна ему, ему – отверженному «обществом», осужденному «законом», изгнанному навеки в самую что ни на есть сибирскую глушь…
Предшествуемая Ириной, успевшей сменить домашний халатик на маркизетовое платье, показалась сильно поседевшая, но по-прежнему бодрая, с высоко поднятой головой Вера Иустиновна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я