https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/
Говорит: «Музыка у Глинки тоже прозрачная». Я мечусь между Москвой и Ленинградом – больше живу у мамы в Москве. Макет, эскизы костюмов приняты руководством и труппой. Барсовой, Держинской, Златогоровой, М. Семеновой, Рейзену и другим артистам нравится. В театре «чудеса» не новинка, но тут и мой опыт не помогает… Чудеса! Такая нервозность в воздухе, что не разобраться… К генеральной наш ленинградский триумвират рассорили… Кому-то это было нужно – поди разберись. Всего не расскажешь. У меня силы на пределе… На генеральной и премьере я не была, написав объяснение Керженцеву (который ведал тогда театрами, а может, и всеми искусствами).
В вечер премьеры я пошла в редакцию «СССР на стройке» дорабатывать горьковский номер журнала. Я была там одна, так как основные сотрудники отправились на «Руслана», так же как и моя мать. Я включила радио, слушала передачу из Большого, слышала аплодисменты моим декорациям каждый раз, когда возникали новые… В одиночестве я дала волю своим чувствам и обкапала горькими солеными слезами страницы журнала, над которым работала в память Алексея Максимовича. После спектакля мама меня ждала дома не в лучшем состоянии, чем я, хотя встретила меня словами: «Я счастлива и горжусь такой дочерью, а ты глупышка!» Сказала она так, как в детстве, и обкапала меня слезами, как я – журнал. «Солоно» нам пришлось обеим!
Потом я все же была на очередном спектакле – инкогнито и даже билет себе купила. Мне звонили из театра артисты, обиженные, что я не была на премьере. После всего, что было во время «Руслана», нужно было прийти в себя, очухаться (многое и до сих пор загадка), чтобы жить и работать дальше. По правде сказать – не хотелось…
Журнал «СССР на стройке» был создан по инициативе Горького. В апреле 1937 года вышел четвертый номер журнала, который был задуман вскоре после смерти Алексея Максимовича и ему посвящен. Для разработки темы и написания текста приглашен И. Э. Бабель – человек острый на выдумки, хорошо знавший и любивший Алексея Максимовича. Художником пригласили меня.
Принцип журнала: максимум фотоматериалов и минимум текста – дело не легкое. Писатель должен был сочинить на заданную тему подобие сценария. Макет журнала, композицию и формат кадров на страницах разрабатывал художник к еще не существующим фото и заказывал их фотографам.
Бабель решил, что лучше всего, если в этом номере в основном будет говорить о себе сам Горький, а он, Бабель, будет режиссером: составит драматургический план, подыщет цитаты из высказываний Алексея Максимовича о разных периодах его жизни и сделает подписи к фотографиям. Это была интересная и правильная выдумка. Надо сказать, что если вначале Бабель относился к работе как к моральному обязательству по отношению к покойному Горькому, то в конце концов он увлекся, вложил в работу много выдумки, и этот номер, посвященный Горькому, получился очень насыщенным, интересным и ценным по материалу.
Однажды он попросил приехать к нему домой (он жил в Большом Николо-Воробьинском переулке), чтобы спокойно, а не в шумной обстановке редакции поговорить о работе.
Дальнейшее вспоминается импрессионистически, и все же отдельные детали характерны для Бабеля, и поэтому я их записываю.
Дом двухэтажный, деревянный. Звоню. Мне открывает дверь старушка, повязанная платком. Попадаю в переднюю. Из передней ведет деревянная, ступенек на двадцать, неширокая внутриквартирная лестница.
Слышу голос сверху, поднимаю голову, вижу Бабеля, стоящего во втором этаже. Предлагает подняться наверх – к нему. Поднялась… Окно в узкой стене длинного помещения дает мало света. Вдоль перил, огораживающих лестничный проем, стоят корзина и сундуки: один с горбатой крышкой, другой с плоской, третий обит медью – вероятно, старинный. У противоположной стены шкаф. Неуютно. Тут же, между шкафом и сундуками – стол не больше разложенного ломберного. На нем металлическая квадратная коробка – в таких когда-то держали чай.
Бабель предлагает сесть, говорит, что будет угощать чаем, а потом поговорим о деле. Кричит: «Ну, что же кипяток?» Внизу слышны шаги, Бабель спускается по лестнице и возникает обратно с подносом, на котором стоят плюющийся паром большой металлический чайник и другой, тоже не маленький, фарфоровый, – для заварки, чашка, стакан с подстаканником, полоскательница, сахарница. Начинается очень деловой, серьезный и неторопливый ритуал приготовления чая. Я Думаю: «Игра или всерьез? Или оттяжка времени, чтобы переключиться на разговор о журнале?»
Не буду описывать, как заваривался и настаивался чай – очень сложно! Меня поразило количество чая на одну чашку – три или четыре ложки с верхом. А пить надо чуть не обжигаясь – иначе аромат улетучится. Чтобы приготовить чай себе, Бабель проделал все сначала, начиная с того, что снизу по его зову был принесен старушкой новый кипящий чайник. Когда процедура была закончена, он очень серьезно сказал: «Только так есть смысл пить чай! Не хотите ли повторить?» Нет, я не хотела, я мечтала поскорее начать разговор, связанный с работой. Мне надо было торопиться в редакцию…
От ритуала чаепития, от обиталища, по старинке уютного и неуютного старинного быта у меня осталось впечатление какой-то чудаковатости. Но Бабель был хорош и абсолютно «на месте» и в этой обстановке. Как и везде, я думаю.
На Селигере. Алексей Толстой
Когда живешь не в городе, время идет медленнее. Живешь, подчиняясь движению солнца – восход, закат, день, ночь… Успеваешь все интенсивно продумать, пережить. Чувства обостряются. Отдыхаешь от никчемности суеты… Много слышала о красотах и прелести озера Селигер. Еще ранней весной мы с Андреем Романовичем и Трауберги просили Виктора Басова (человек энергичный и хозяйственный, хоть и фантазер) поехать на Селигер в деревню Неприе и снять на лето две избы – нам и Вере Николаевне Трауберг с дочкой. Там мы безмятежно и почти бездумно прожили лето, в основном на байдарках. Селигер полюбили навсегда. В Неприе и в соседние деревни съехалось много знакомых людей искусства и науки – каждый в своем роде чудак. Многие счастливцы уже не впервые на этом волшебном озере. Кто попал в эти полудикие места, леса, заводи, острова, небеса – уже не оторвется без чрезвычайных причин. Аборигенами из знакомых были: Галина Уланова, профессор Н. Н. Качалов и его жена, артистка Акдрамы Е. И. Тиме, глава первого ТЮЗа А. А. Брянцев с женой, сыном и байдаркой с оранжевым парусом (мы его называли Берендей), балетмейстер Чекрыгин. Кандидатами в аборигены в то лето стали: Татьяна Вечеслова, Андрей Лопухов, Петр Гусев. Муж Улановой дирижер Кировского театра Дубовский – человек со смешинкой и чертиком в глазах – вел тихую жизнь: выкупавшись, обсыхает на пляже, углубившись в партитуру будущего спектакля; время от времени ловит бабочек детским сачком – и опять в партитуру. Друг другу не мешали, даже на пляже, облюбованном нами на острове Хатчин (недалеко от Неприе). Пляж назвали «Наис» (наука – искусство) и каждое утро, до обеда, ритуально приплывали туда на байдарках. Часто вечерами устраивали там пикники, жгли костры, безмятежно радовались бытию…
Уезжая осенью, оставили за собой избу для следующего лета. Внесли аванс и договорились, что в половине сарая для Вечесловой «Танюши» (так ее называли наши хозяева) сделают потолок, вставят большое окно и перед этим «особняком» устроят стол и скамейки. А так как мы решили, что будущим летом мама поедет с нами, то Басов просил сделать и в огороде, под яблоней, стол, скамейку и посадить весной цветы – семена пришлем.
До будущего летнего блаженства нужно было еще много работать. Осенью слетали с Басовым в Одессу (чуть не погибли – испортился мотор самолета «Сталь-3» – Киев – Одесса; молодой талантливый пилот ловко спланировал, набрав высоту четыре с половиной тысячи метров, и мы сели на колхозное поле бледными, но живыми). Договорились о балете «Бахчисарайский фонтан», и – пароходом в Батуми, оттуда в Тбилиси, Военно-Грузинская – Орджоникидзе. Мне нужно было набраться горных кавказских впечатлений для балета «Кавказский пленник».
Девятого декабря ночью – телефон из Москвы: сообщают, что вечером скоропостижно умерла моя мамочка. Я отупела и как-то застыла в горе. Утром Андрей Романович купил билеты, и назавтра мы в Москве. Мама лежала в своей комнате в гробу. Я пришла немного в себя, когда, подойдя к ней, увидела ее как никогда красивой и улыбающейся. Глаза закрыты, потрогала – холодная. Умерла счастливая, через полчаса после того, как Басов, который был в Москве, сказал ей, что мы радуемся мысли провести лето с ней на Селигере. Я знала, что она хотела быть сожженной в крематории. Ее волю я выполнила, а через полгода захоронила урну с ее прахом рядом с могилой отца – на Новодевичьем кладбище.
До лета 1938 года в Ленинградском Малеготе оформила балет «Кавказский пленник», музыка Асафьева. Балетмейстер Лавровский. В Акдраме – «Мачеха» Бальзака, режиссер Л. Рудник, с ним же «Шел солдат с фронта» В. Катаева. Эти спектакли – в разных, новых для меня приемах, и, пожалуй, удачно.
На даче Алексея Николаевича под Москвой, в Барвихе, куда он переехал в 1938 году, я бывала часто.
Барвиха. Дача Алексея Николаевича Толстого. Утро. Просыпаюсь от доносящегося снизу, с лестницы, ведущей на второй этаж, зловещего шепота Алексея Николаевича: «Валентина, ты спишь? Вставай немедленно. Людмила уже встала, дивная погода необходимо завтракать ты ничего не понимаешь… и все проспишь!…» Все это было произнесено на одном дыхании, без знаков препинания, для большего воздействия, очевидно.
Так как всей моей жизни сопутствовал страх, что я что-то пропущу и что, конечно, я многого не понимаю, слова Алексея Николаевича подействовали магически, и через несколько минут я уже мчалась вниз, в столовую, где Алексей Николаевич изнывал от неразделенного (а для него это значило и неполного) восторга по поводу наступившего дня и всего окружающего. И как приятно было поддаться этой радости бытия и восприять эту утреннюю зарядку!
Все было, по определению Алексея Николаевича, «замечательным»: и унылый мелкий дождь за окнами – облагораживает краски пейзажа, стушевывает границы видимого горизонта, удаляя его, – и особенно праздничными на сером фоне дождя выглядят большие толстые глыбы цветного стекла, наваленные кучей на большом подносе, стоящем на столике перед окнами. Глыбы стекла были образчиками работ ленинградской лаборатории цветного стекла, возглавляемой академиком Н. Н. Качаловым, другом Толстого.
Садимся за утреннюю трапезу. Алексей Николаевич приподнимает крышки поданных на стол кастрюль, из которых вырывается пар, и, заглянув внутрь, с восторгом сообщает, что на завтрак приготовлены «небывалая манная каша» и «сказочного великолепия сосиски».
Да! Алексей Николаевич так умел сказать даже про самую обыкновенную манную кашу, что мне, которая с детства питала отвращение к этой еде, начинало казаться, что я ем впервые что-то столь необычайно вкусное.
«Поколбасившись» (это выражение Алексея Николаевича значило – поозорничав, и это служило ему как бы отдушиной, в которую ему необходимо было иногда, в минуты досуга, разгрузить себя от излишков бурной энергии и темперамента), в конце завтрака Алексей Николаевич читал газеты. Кончив чтение, он внезапно и необычайно бодро шел в свой рабочий кабинет, уже на ходу, торопливо спрашивая, принесли ли ему туда чайники (почему-то в чайники наливался черный кофе, который он пил в большом количестве, когда работал).
После его ухода все окружающее и все, о чем говорилось, увиденное его внимательным глазом и преображенное его метким словом, казалось особенным, увлекательным и интересным и возбуждало желание творчески и действенно относиться к жизни.
* * *
1944 год. Я гощу в Барвихе. Ранняя весна. Ходим по лесу, холмам, полянам. Каждая мелочь в природе, каждая ночка, цветок, птица привлекает внимание и вызывает интерес Алексея Николаевича. И вдруг, сорвав какой-то невзрачный желтенький цветок и любовно посмотрев на него, Алексей Николаевич останавливается и очень серьезно говорит: «Ты понимаешь, – я очень счастливый человек!…» На мою реплику, что у меня нет причин думать иначе, он продолжает: «Нет, все это было не то! Вот теперь, когда я развязался с вопросами формы, я действительно очень счастливый, теперь все можно отдавать основной мысли, теме, то есть – главному. И, понимаешь, это произошло со мной совсем недавно – проработав сколько мне полагается часов за день, я обнаружил, что написал на несколько страниц больше и не устал. Даже огорчился. Думаю: что-то неблагополучно, наверно плохо, придется править и многое выбрасывать. С досады не стал даже перечитывать. Вечером решаю: дай все же перечту. Читаю – все на месте, хорошо, даже здорово как будто… Ну, а почему же быстрее? Почему легко? Вот тут-то я и заподозрил, что стал хозяином формы и она мне наконец подчинилась. Вскоре я окончательно убедился в этом. А сколько лет она меня, проклятая, мучила! Желаю тебе, Валентина, дожить до такого счастья!» – закончил он как-то торжественно наш разговор.
Опять Барвиха. Зима. Вечер. Алексей Николаевич ждет гостей – их будет много… Он заботливо вспоминает вкусы, привычки каждого, чтобы всем было уютно, удобно, вкусно. Наблюдает за сервировкой стола и помогает его украсить хрусталем, цветами, фруктами. Он режиссирует мизансцены – куда, кого и с кем посадить. Растапливает камин, зажигает свечи. Все в столовой и прилегающих комнатах начинает постепенно включаться в предстоящий праздник. Все красивые и редкостные вещи, вероятно, радуются и гордятся тем, что они будут служить людям, а не стоять мертвыми экспонатами в шкафах и на полках.
Гости собрались. Алексей Николаевич приглашает всех к столу, обещая угостить «небывалой вкусноты могучими русскими и даже райскими яствами и винами». В камине уже разгораются огромные березовые поленья, на столе и стенах мерцают свечи в канделябрах и настенных бра. Огненные блики колеблющегося огня камина и свечей ложатся на вещи, выявляя их причудливые формы, полированные поверхности позолоченной и черной бронзы, пробегают по хрусталю и фарфору, растушевываются на стенах, скользят по лицам и рукам людей, подчеркивая их мимику и жесты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
В вечер премьеры я пошла в редакцию «СССР на стройке» дорабатывать горьковский номер журнала. Я была там одна, так как основные сотрудники отправились на «Руслана», так же как и моя мать. Я включила радио, слушала передачу из Большого, слышала аплодисменты моим декорациям каждый раз, когда возникали новые… В одиночестве я дала волю своим чувствам и обкапала горькими солеными слезами страницы журнала, над которым работала в память Алексея Максимовича. После спектакля мама меня ждала дома не в лучшем состоянии, чем я, хотя встретила меня словами: «Я счастлива и горжусь такой дочерью, а ты глупышка!» Сказала она так, как в детстве, и обкапала меня слезами, как я – журнал. «Солоно» нам пришлось обеим!
Потом я все же была на очередном спектакле – инкогнито и даже билет себе купила. Мне звонили из театра артисты, обиженные, что я не была на премьере. После всего, что было во время «Руслана», нужно было прийти в себя, очухаться (многое и до сих пор загадка), чтобы жить и работать дальше. По правде сказать – не хотелось…
Журнал «СССР на стройке» был создан по инициативе Горького. В апреле 1937 года вышел четвертый номер журнала, который был задуман вскоре после смерти Алексея Максимовича и ему посвящен. Для разработки темы и написания текста приглашен И. Э. Бабель – человек острый на выдумки, хорошо знавший и любивший Алексея Максимовича. Художником пригласили меня.
Принцип журнала: максимум фотоматериалов и минимум текста – дело не легкое. Писатель должен был сочинить на заданную тему подобие сценария. Макет журнала, композицию и формат кадров на страницах разрабатывал художник к еще не существующим фото и заказывал их фотографам.
Бабель решил, что лучше всего, если в этом номере в основном будет говорить о себе сам Горький, а он, Бабель, будет режиссером: составит драматургический план, подыщет цитаты из высказываний Алексея Максимовича о разных периодах его жизни и сделает подписи к фотографиям. Это была интересная и правильная выдумка. Надо сказать, что если вначале Бабель относился к работе как к моральному обязательству по отношению к покойному Горькому, то в конце концов он увлекся, вложил в работу много выдумки, и этот номер, посвященный Горькому, получился очень насыщенным, интересным и ценным по материалу.
Однажды он попросил приехать к нему домой (он жил в Большом Николо-Воробьинском переулке), чтобы спокойно, а не в шумной обстановке редакции поговорить о работе.
Дальнейшее вспоминается импрессионистически, и все же отдельные детали характерны для Бабеля, и поэтому я их записываю.
Дом двухэтажный, деревянный. Звоню. Мне открывает дверь старушка, повязанная платком. Попадаю в переднюю. Из передней ведет деревянная, ступенек на двадцать, неширокая внутриквартирная лестница.
Слышу голос сверху, поднимаю голову, вижу Бабеля, стоящего во втором этаже. Предлагает подняться наверх – к нему. Поднялась… Окно в узкой стене длинного помещения дает мало света. Вдоль перил, огораживающих лестничный проем, стоят корзина и сундуки: один с горбатой крышкой, другой с плоской, третий обит медью – вероятно, старинный. У противоположной стены шкаф. Неуютно. Тут же, между шкафом и сундуками – стол не больше разложенного ломберного. На нем металлическая квадратная коробка – в таких когда-то держали чай.
Бабель предлагает сесть, говорит, что будет угощать чаем, а потом поговорим о деле. Кричит: «Ну, что же кипяток?» Внизу слышны шаги, Бабель спускается по лестнице и возникает обратно с подносом, на котором стоят плюющийся паром большой металлический чайник и другой, тоже не маленький, фарфоровый, – для заварки, чашка, стакан с подстаканником, полоскательница, сахарница. Начинается очень деловой, серьезный и неторопливый ритуал приготовления чая. Я Думаю: «Игра или всерьез? Или оттяжка времени, чтобы переключиться на разговор о журнале?»
Не буду описывать, как заваривался и настаивался чай – очень сложно! Меня поразило количество чая на одну чашку – три или четыре ложки с верхом. А пить надо чуть не обжигаясь – иначе аромат улетучится. Чтобы приготовить чай себе, Бабель проделал все сначала, начиная с того, что снизу по его зову был принесен старушкой новый кипящий чайник. Когда процедура была закончена, он очень серьезно сказал: «Только так есть смысл пить чай! Не хотите ли повторить?» Нет, я не хотела, я мечтала поскорее начать разговор, связанный с работой. Мне надо было торопиться в редакцию…
От ритуала чаепития, от обиталища, по старинке уютного и неуютного старинного быта у меня осталось впечатление какой-то чудаковатости. Но Бабель был хорош и абсолютно «на месте» и в этой обстановке. Как и везде, я думаю.
На Селигере. Алексей Толстой
Когда живешь не в городе, время идет медленнее. Живешь, подчиняясь движению солнца – восход, закат, день, ночь… Успеваешь все интенсивно продумать, пережить. Чувства обостряются. Отдыхаешь от никчемности суеты… Много слышала о красотах и прелести озера Селигер. Еще ранней весной мы с Андреем Романовичем и Трауберги просили Виктора Басова (человек энергичный и хозяйственный, хоть и фантазер) поехать на Селигер в деревню Неприе и снять на лето две избы – нам и Вере Николаевне Трауберг с дочкой. Там мы безмятежно и почти бездумно прожили лето, в основном на байдарках. Селигер полюбили навсегда. В Неприе и в соседние деревни съехалось много знакомых людей искусства и науки – каждый в своем роде чудак. Многие счастливцы уже не впервые на этом волшебном озере. Кто попал в эти полудикие места, леса, заводи, острова, небеса – уже не оторвется без чрезвычайных причин. Аборигенами из знакомых были: Галина Уланова, профессор Н. Н. Качалов и его жена, артистка Акдрамы Е. И. Тиме, глава первого ТЮЗа А. А. Брянцев с женой, сыном и байдаркой с оранжевым парусом (мы его называли Берендей), балетмейстер Чекрыгин. Кандидатами в аборигены в то лето стали: Татьяна Вечеслова, Андрей Лопухов, Петр Гусев. Муж Улановой дирижер Кировского театра Дубовский – человек со смешинкой и чертиком в глазах – вел тихую жизнь: выкупавшись, обсыхает на пляже, углубившись в партитуру будущего спектакля; время от времени ловит бабочек детским сачком – и опять в партитуру. Друг другу не мешали, даже на пляже, облюбованном нами на острове Хатчин (недалеко от Неприе). Пляж назвали «Наис» (наука – искусство) и каждое утро, до обеда, ритуально приплывали туда на байдарках. Часто вечерами устраивали там пикники, жгли костры, безмятежно радовались бытию…
Уезжая осенью, оставили за собой избу для следующего лета. Внесли аванс и договорились, что в половине сарая для Вечесловой «Танюши» (так ее называли наши хозяева) сделают потолок, вставят большое окно и перед этим «особняком» устроят стол и скамейки. А так как мы решили, что будущим летом мама поедет с нами, то Басов просил сделать и в огороде, под яблоней, стол, скамейку и посадить весной цветы – семена пришлем.
До будущего летнего блаженства нужно было еще много работать. Осенью слетали с Басовым в Одессу (чуть не погибли – испортился мотор самолета «Сталь-3» – Киев – Одесса; молодой талантливый пилот ловко спланировал, набрав высоту четыре с половиной тысячи метров, и мы сели на колхозное поле бледными, но живыми). Договорились о балете «Бахчисарайский фонтан», и – пароходом в Батуми, оттуда в Тбилиси, Военно-Грузинская – Орджоникидзе. Мне нужно было набраться горных кавказских впечатлений для балета «Кавказский пленник».
Девятого декабря ночью – телефон из Москвы: сообщают, что вечером скоропостижно умерла моя мамочка. Я отупела и как-то застыла в горе. Утром Андрей Романович купил билеты, и назавтра мы в Москве. Мама лежала в своей комнате в гробу. Я пришла немного в себя, когда, подойдя к ней, увидела ее как никогда красивой и улыбающейся. Глаза закрыты, потрогала – холодная. Умерла счастливая, через полчаса после того, как Басов, который был в Москве, сказал ей, что мы радуемся мысли провести лето с ней на Селигере. Я знала, что она хотела быть сожженной в крематории. Ее волю я выполнила, а через полгода захоронила урну с ее прахом рядом с могилой отца – на Новодевичьем кладбище.
До лета 1938 года в Ленинградском Малеготе оформила балет «Кавказский пленник», музыка Асафьева. Балетмейстер Лавровский. В Акдраме – «Мачеха» Бальзака, режиссер Л. Рудник, с ним же «Шел солдат с фронта» В. Катаева. Эти спектакли – в разных, новых для меня приемах, и, пожалуй, удачно.
На даче Алексея Николаевича под Москвой, в Барвихе, куда он переехал в 1938 году, я бывала часто.
Барвиха. Дача Алексея Николаевича Толстого. Утро. Просыпаюсь от доносящегося снизу, с лестницы, ведущей на второй этаж, зловещего шепота Алексея Николаевича: «Валентина, ты спишь? Вставай немедленно. Людмила уже встала, дивная погода необходимо завтракать ты ничего не понимаешь… и все проспишь!…» Все это было произнесено на одном дыхании, без знаков препинания, для большего воздействия, очевидно.
Так как всей моей жизни сопутствовал страх, что я что-то пропущу и что, конечно, я многого не понимаю, слова Алексея Николаевича подействовали магически, и через несколько минут я уже мчалась вниз, в столовую, где Алексей Николаевич изнывал от неразделенного (а для него это значило и неполного) восторга по поводу наступившего дня и всего окружающего. И как приятно было поддаться этой радости бытия и восприять эту утреннюю зарядку!
Все было, по определению Алексея Николаевича, «замечательным»: и унылый мелкий дождь за окнами – облагораживает краски пейзажа, стушевывает границы видимого горизонта, удаляя его, – и особенно праздничными на сером фоне дождя выглядят большие толстые глыбы цветного стекла, наваленные кучей на большом подносе, стоящем на столике перед окнами. Глыбы стекла были образчиками работ ленинградской лаборатории цветного стекла, возглавляемой академиком Н. Н. Качаловым, другом Толстого.
Садимся за утреннюю трапезу. Алексей Николаевич приподнимает крышки поданных на стол кастрюль, из которых вырывается пар, и, заглянув внутрь, с восторгом сообщает, что на завтрак приготовлены «небывалая манная каша» и «сказочного великолепия сосиски».
Да! Алексей Николаевич так умел сказать даже про самую обыкновенную манную кашу, что мне, которая с детства питала отвращение к этой еде, начинало казаться, что я ем впервые что-то столь необычайно вкусное.
«Поколбасившись» (это выражение Алексея Николаевича значило – поозорничав, и это служило ему как бы отдушиной, в которую ему необходимо было иногда, в минуты досуга, разгрузить себя от излишков бурной энергии и темперамента), в конце завтрака Алексей Николаевич читал газеты. Кончив чтение, он внезапно и необычайно бодро шел в свой рабочий кабинет, уже на ходу, торопливо спрашивая, принесли ли ему туда чайники (почему-то в чайники наливался черный кофе, который он пил в большом количестве, когда работал).
После его ухода все окружающее и все, о чем говорилось, увиденное его внимательным глазом и преображенное его метким словом, казалось особенным, увлекательным и интересным и возбуждало желание творчески и действенно относиться к жизни.
* * *
1944 год. Я гощу в Барвихе. Ранняя весна. Ходим по лесу, холмам, полянам. Каждая мелочь в природе, каждая ночка, цветок, птица привлекает внимание и вызывает интерес Алексея Николаевича. И вдруг, сорвав какой-то невзрачный желтенький цветок и любовно посмотрев на него, Алексей Николаевич останавливается и очень серьезно говорит: «Ты понимаешь, – я очень счастливый человек!…» На мою реплику, что у меня нет причин думать иначе, он продолжает: «Нет, все это было не то! Вот теперь, когда я развязался с вопросами формы, я действительно очень счастливый, теперь все можно отдавать основной мысли, теме, то есть – главному. И, понимаешь, это произошло со мной совсем недавно – проработав сколько мне полагается часов за день, я обнаружил, что написал на несколько страниц больше и не устал. Даже огорчился. Думаю: что-то неблагополучно, наверно плохо, придется править и многое выбрасывать. С досады не стал даже перечитывать. Вечером решаю: дай все же перечту. Читаю – все на месте, хорошо, даже здорово как будто… Ну, а почему же быстрее? Почему легко? Вот тут-то я и заподозрил, что стал хозяином формы и она мне наконец подчинилась. Вскоре я окончательно убедился в этом. А сколько лет она меня, проклятая, мучила! Желаю тебе, Валентина, дожить до такого счастья!» – закончил он как-то торжественно наш разговор.
Опять Барвиха. Зима. Вечер. Алексей Николаевич ждет гостей – их будет много… Он заботливо вспоминает вкусы, привычки каждого, чтобы всем было уютно, удобно, вкусно. Наблюдает за сервировкой стола и помогает его украсить хрусталем, цветами, фруктами. Он режиссирует мизансцены – куда, кого и с кем посадить. Растапливает камин, зажигает свечи. Все в столовой и прилегающих комнатах начинает постепенно включаться в предстоящий праздник. Все красивые и редкостные вещи, вероятно, радуются и гордятся тем, что они будут служить людям, а не стоять мертвыми экспонатами в шкафах и на полках.
Гости собрались. Алексей Николаевич приглашает всех к столу, обещая угостить «небывалой вкусноты могучими русскими и даже райскими яствами и винами». В камине уже разгораются огромные березовые поленья, на столе и стенах мерцают свечи в канделябрах и настенных бра. Огненные блики колеблющегося огня камина и свечей ложатся на вещи, выявляя их причудливые формы, полированные поверхности позолоченной и черной бронзы, пробегают по хрусталю и фарфору, растушевываются на стенах, скользят по лицам и рукам людей, подчеркивая их мимику и жесты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49