https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/visokie/
С богом, честные воины, не держите на меня гнева».
Одно дело – молчать покорно, иное – найти слова и не позволить недругу одолеть тебя и поставить на колени. Старейшина наш всегда умел держать себя истинным властелином, его мудрость оказывалась сильнее насилия. Это почувствовали ратники. Постояли немного и, друг на друга не глядя, заспешили к коням.
«Так тебе это не сойдет, старик, – процедил Янко сквозь зубы. – Будь спокоен, попомним мы и тебя, и твоего монашка».
«С богом, честные воины, – благостно повторил старец. – С богом».
Приглушенная брань, стук копыт, развеянный запах пота.
Они умчались, вихри в вихре вражды, а отец Прохор, еще повернутый ко мне спиной, словно возрос в своей неподвижности.
«Слава богу, скинули с шеи. А ты, и прочая твоя да моя братия, Нестор, этого-то из хлева нынче же вечером проводите в укрывище понадежней. Коли вернутся, не схорониться от них в монастыре ни пауку, ни мыши».
Господи, он знал, что мы прячем Парамона!
4. Корень
(Богдан монаху Теофану – на духу)
Люди жили, не удерживая потребного равновесия, сторонились друг друга, зимой голодом голодали, а по весне обменивались с теми, кто побогаче, все больше с Русияновыми ратниками: серебро, прадедовское оружие, шкуры и шерсть на горстку своей же муки, чтоб пропитаться и продержаться до новой жатвы. А и жатва та обещала не много. Семенной хлеб новый господин либо упрятал в свои амбары, как раньше, либо отвез в город, где тоже всем распоряжалось не столь многочисленное, сколь немилосердное войско. Даже самые баламутные, те, что раньше куролесили и без медовины, попритихли и рапсодничать перестали.
Собрав урожай с нас и прочих прожорливых пустохватов, Русиян удумал на Песьем Распятии из камня от старой крепости возвести новую крепость, поменьше, но подобную старой, – шестиугольную, с господскими покоями и караульнями для стражи. Того ради привели из города иудея с тремя помощниками – вымерять место да колышки забивать, следить, чтобы каждый давно отесанный камень улегся на свое место. Строители – мы, невольники-кукулинцы, да с нами еще дважды или трижды по десять мужиков из соседних сел. Иудея, некоего Соломона, с горбом во всю спину, ратники, понятно, окрестили. Ставши христианином, он упился и помер. Закопали его под крестом. Однако и без него, перепуганного при жизни и помершего без чести, и без помощников его, головастых мияков Мияки – македонское племя, обитавшее по среднему течению реки Радики и занимавшееся скотоводством*.
, в одну дождливую ночь бесследно сгинувших, крепость продолжала расти.
Работали мы без передыху. У тех, кто не мог выделить работников, отымали коз и овец, шла под нож скотина и покрупнее. Хозяева и старики погоревали и примолкли, ратники грозились отобрать у них и то, что укрыто, – масло, муку, сухую рыбу, четвертинками засоленное сухое козье и овечье мясо. Строители, любезный мой отец Теофан, раскормились, словно чада царей Македонских, Филиппа да Александра. Фундамент такой возвели надежный, что хоть три крепости ставь, одну на другую. Хочешь не хочешь, а Русиян со своей Симонидой вселится в новую крепость еще до снега – на Рождество Христово заделается он чем-то наподобие князя.
Я находился среди тех, кто свежевал скотину, готовил да прислуживал мастерам. Так бы оно и шло, кабы однажды не позвал меня начальник ратников Янко в присвоенный ими дом Долгой Русы. Пошли, говорит, хочется мне с тобой выпить. Уселись, перед каждым кувшин с ракией из кизила и тутовых ягод с медком да тмином. Потягиваем, он из своего кувшина, я из своего. И тут он угрюмо этак мне говорит: «Давай с тобой об заклад побьемся. На твою Велику». И живчик у него под глазом задергался. «Как это на Велику, любезный?» – спрашиваю его. А он: «Давно запала она мне в око, не могу без нее. Коли выйду я в питье победителем, забираю ее у тебя по чести и по согласию». «А коли не выйдешь? – просто так его спрашиваю. – Что тогда?» «Ничего, – запыхтел он. – Бери от меня, что захочешь, меч либо кошель с золотом». «Да это и половинки моей Велики не стоит, – ответствую, выпив. – Да и я, любезный, не охотник до коней и мечей. И за золотом не гонюсь». «Чума тебя побери! – зарычал он. – Что ты к коню с мечом прицепился? Победи меня и бери что хочешь – руку, ногу, голову. Пойми ты, победителю – все, а тому, кто от выпивки свалится, голова больше не понадобится». До меня доходит полегоньку. «Значит, Велика и моя голова против того, что я пожелаю?» Он забрал в себя побольше чистого вселенского воздуха: «Ну понял, наконец, так и говорить не о чем».
И мы начали, глоток за глотком, без хлеба, без соли, один против другого, как в игре, а вокруг сельские шумы и зной, такой нещадный, даже к вечеру от него горели и кожа, и нутро. Я сперва, пока в себе был, смеялся: «Ты, любезный, небось и пальцы-то при таком состязании потерял?» Он левую руку без пальцев убрал под стол, а правой вытащил нож и перед собой воткнул. «Это тебе в поминку: будешь пустое говорить – тоже без пальцев останешься». Но я уже многое переставал понимать: меня отупляла ракия и состязание наше вправду казалось мне игрой. Мы вместе подымали кувшины и пили. Я отяжелел. В комнату вошел Ганимед, принес толстую свечку.
«Не садился бы ты с ним, Богдан. Останешься без жены, голову-то он, глядишь, и простит. Он и коня своего через выпивку раздобыл».
Не знаю, не помню, чем я стал выхваляться, только Ганимед вдруг спрашивает меня, что же я у Янко возьму – руку или ногу – и какой он будет после этого воин, честнее сразу голову у него забрать, чтобы не убился. Янко молчал да расплывался все больше, мне он казался омертвелым стволом, исчезающим в тумане.
Распочали мы по второму кувшину, и тут я почувствовал, что не выдержу, обрушусь в следующее же мгновение. Помутившимся разумом понял, что теряю Велику. Эта мысль то удалялась, то возвращалась, поддерживала меня своей горечью. Хотелось пасть на колени и умолять. На колени я, может, не пал, может, просто просил протянуть руку друг другу и разойтись по-братски. Если просил, то, наверное, так: оставь ты, мой любезный, Велику, она мать и жена, другую себе сыщи, помоложе. И мне ни твоей руки, ни твоей ноги не надобно, а уж головы и подавно. Никогда, клянусь, никогда я жестоким не был, чужую жизнь уважал.
Скорее всего, мы сидели молча, пили наедине, без свидетелей. Ганимед ушел, Елен, Житомир и Роки повезли в Город жито, собранное по гумнам. Янко что-то сказал. Я не глядел на него, слушал. Он захрипел. Поднял руку, за ножом потянулся. Готово, спокойненько так подумалось мне. Не ждет даже, когда упаду. Чирканет по мне ножичком, как по торбе, и отправится к Велике: принимай, жено, я хоть покойного Богдана старше, зато могутней. Победил его честь по чести и прирезал без лишних слов. Но он ножа не коснулся. Обрушился – мертвее мертвого ствола.
Я б на его месте состязался с Дамяновым сыном Босилком. За Пару Босилкову. Молодая да крепкая, на ратников посматривает, не на мужиков. Ее и раздобывать не надо, она и так пошла бы на сеновал. Пошла бы, ей и горюшка мало, что Бо-силко за ней, может, в щелку подглядывает, а потом разъезжает верхом на дубовом прутике да всем рассказывает, что на сеновале видел, а наездившись, засыпает себе в холодочке, улыбчивый и счастливый.
А Янко лежит у меня в ногах и хрипит, по-звериному выговаривая свою муку. На двух руках у него восемь пальцев, только и десятью он не смог бы опереться, чтобы подняться и продолжить выпивальный спор. С трудом, того гляди тоже обрушусь, вслушивался я в его хрип. Может, и сам я хрипел страшную победную песню, а и сожалел, что в такой темной игре на лопатки положил ратника, первого помощника властелина. И не из спеси я сожалел о его невиданной и неслыханной глупости. Верь мне, если эдакому пьянице и голодранцу можно верить. Ведь ослабевший я, оголодавший, кожа да кость, а сумел-таки одолеть.
Янко, говорю ему, не дорос ты до меня, любезный. Меня даже Петкан покойный, что в медвежьей шкуре ходил, перепить не мог. Раз мы с Петканом тоже на спор взялись выпивать. Говорю я, любезный отче, нет, не Янко говорю, Петкану. Верно, отче, Петкан из другой исповеди. Вот и говорю я Русиянову ратнику: ноги твоей не возьму, а вот руку, ту, о пяти пальцах, заберу, чтоб неповадно тебе было тянуться за чужими женами. Беру нож. Янко на спине лежит. С какой стати, думаю, руку? Что я, архангел, что ли, душу-то вынимать чужую? Отрежу руку – кровь хлынет, истечет до капли. Янко проснуться не успеет, станет мертвым. За ним и я. Русиян меня на ломти порежет. Нож в руке, а сам все толкую с Янко. Ты в могиле, а заместо тебя парочка новых ратников. Молодых да дюжих. С ними уж не померишься, живо на лопатки положат, как я тебя. А чтоб ты меня попомнил, отрежу я тебе палец. Пальцем меньше ли, больше, тебе без разницы. Глядишь, еще за милость почтешь. Понятно, палец не волосок – вырвешь, новый растет, кучерявится. Ловил ты когда-нибудь ящерок, отче Теофане? Не ловил. Так вот. Схватишь ящерку за хвост, она его тебе вроде оставит, а через день или два, ну хоть бы и через пять, вырастает новый. Верно, отклоняюсь, только я тебе объяснить хочу, Янко ведь не ящерка. И я ему говорю, хоть и качаюсь сильно. С семью, мол, пальцами…
Да не убивал я его, отче Теофане. Я про то и исповедуюсь. Мне не просто объяснить да растолковать. Злодеям легко, у них язык без костей. Зашатался я и упал с ножом в руке. Вот и все, ничего больше. Да разве я могу кого-нибудь без души оставить? Меня от такого Богородица оберегает, матерь наша, моя и всего Кукулина. А в святых у меня Никита, он мне будет свидетелем. Когда Велика петуха режет, я убегаю. Отсиживаюсь в сарае…
Как эго – десяток ножевых ран на Янко? Кто тебе сказал, любезный мой? Ежели и вправду он так поколот, то, должно быть, я встать старался, встану да упаду, и опять на него… Нож-то в руке был.
Правда твоя, конечно. В монастырь я только на исповедь пришел. А нож тот и кошель с золотом все ж прихватил. Под землей никому ничего не надобно. Уйду я, конечно уйду, а золото монастырю оставлю. Отказываешься, говоришь, ребятишкам моим станешь помогать, пока сможешь? Добро, спасибо тебе. А я пойду искать Парамона. Одинаковая нам вышла доля. И меряться нам с ним не придется. Ни ему не нужна Велика, ни мне его руки-ноги.
Прощай, любезный мой. Молись за меня, чтоб я тут назавтра не позабылся. Из почтения к Библии поищу я гору Иеремиеву. Имеется в виду Сион, гора в Иерусалиме*.
Я теперь ствол без корня, а Янко без ствола корень. В земле гниет. Скорбно и поучительно. Как найду гору побольше, пущу корни. Вернее, местечко себе поищу, где Русиян меня не достанет. Чтобы жить там с Великой да ребятишками. Пошлю к ним тайком вестника. Он их по-тихому приведет. Прощай и прости, если сможешь.
5. Ствол
Русиян потерял двух ратников, село – двух жнецов. Равновесие, белое – черное, жизнь – смерть. А вскоре кто-то принес известие, что Парамон и Богдан, да беглец из приморья с дивным именем Папакакас, да еще Карп Любанский и Тане Ронго из соседних сел, над которыми тоже Русиян господарил, стакнулись и умышляют грабеж и крамолу. В тайное место стаскивают мечи да копья, доспехи да шлемы. Всякий, кто к ним пристанет, из неволи выйдет, а после сделается сам себе господином, земли намерит любою мерою – локтем, маховой саженью, путем субботним, а то и вовсе без меры. И станет одна великая прония Прония – земельное владение, выделяемое пожизненно за военную и административную службу.
, где хлеб будет родиться для всех без изъятия, для богатых и бедных, для грешных и праведных, истинных и фальшивых. Прикидывали в смутной надежде: или жить вовсе без господина, или всем заделаться господами в царских одеждах и на конях. Бунтарями себя объявлять не спешили, не хотелось слезать с облаков да звезд: бескрайняя под ними земля и только ихняя, морем золотым струятся нивы и отступают перед ними камень и отравные травы – белена, чемерица, уразница, болиголов да черная бузина, а следом пропадом пропадают подати и поборы под различными именами – дикератон, кевалий, телос, – в их землях чужие законы, из них, словно куколь, новые прорастают поборы – на душу, на путь, на лес, на урожай, муки мученские, от которых только бедствовать Да голодать.
Здешние люди, не одни кукулинцы, но и окрестные, сами себе довольны. Свое для них там, где живут, где пустили корень, где проклевываются и увядают. Сближенные свойством остаются близкими и в бедах, друг за другом или друг при друге – в непонимании, в раздорах, в глупости. А также в страхе что вливают в них предания и перемены, вводимые невиданными господами в царских ризах. Но их в покое не оставляли Сквозь Кукулино, сыскони и поднесь, катились реками чужие легионы вплоть до не столь давних крестоносцев, метивших свой путь насильем и смертями, болезнью, голодом и злодействами. И как ни упирались на своем кукулинцы, не удавалось им избежать напастей. Беды подстерегали с колыбели, закаливали, может, но и отнимали силу возвыситься монолитом, памятью достоинства человеческого и человеческого стремления жить вне мрака и грязи, вне льющейся крови и дикого зова в себе.
В детстве, в летнюю пору, Велика, Русиян и я частенько наведывались к Синей Скале, чтоб исподтишка и со страхом поглядеть на знаменитого отшельника Благуна. Страх был в нашей жизни, без него не обходились деревенские сказки, в которых отшельники выступали чародеями и избавителями от черных сил, бессмертными, взгляд и любая нежить обращается в прах и пепел. Может, воспоминания о детских тайнах смягчили Русияна, только он не стал мстить Велике за Богданово преступление. Его ратники шарили по горам, устраивали ловушки и ночные засады на тропах. Без успеха: Парамон и Богдан обретались, как утверждали сведущие, и поблизости и вдали – близкие для своих и как никогда далекие для преследователей. В рассказах они превращались в одного человека по имени Парабог или Богмон, словно сросшиеся в один ствол, покамест потаенный, но придет время, пустит он во все стороны ветви, жилистые да суковатые, и придушит ими самозваного властелина и его ратников, кости их падут в пропасть, где не цветет подснежник и не летают певчие птахи, где нет ни родника, ни ветерка, а страшнее того – нет ни света, ни тени, ни молитвы, ни плача по мертвым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Одно дело – молчать покорно, иное – найти слова и не позволить недругу одолеть тебя и поставить на колени. Старейшина наш всегда умел держать себя истинным властелином, его мудрость оказывалась сильнее насилия. Это почувствовали ратники. Постояли немного и, друг на друга не глядя, заспешили к коням.
«Так тебе это не сойдет, старик, – процедил Янко сквозь зубы. – Будь спокоен, попомним мы и тебя, и твоего монашка».
«С богом, честные воины, – благостно повторил старец. – С богом».
Приглушенная брань, стук копыт, развеянный запах пота.
Они умчались, вихри в вихре вражды, а отец Прохор, еще повернутый ко мне спиной, словно возрос в своей неподвижности.
«Слава богу, скинули с шеи. А ты, и прочая твоя да моя братия, Нестор, этого-то из хлева нынче же вечером проводите в укрывище понадежней. Коли вернутся, не схорониться от них в монастыре ни пауку, ни мыши».
Господи, он знал, что мы прячем Парамона!
4. Корень
(Богдан монаху Теофану – на духу)
Люди жили, не удерживая потребного равновесия, сторонились друг друга, зимой голодом голодали, а по весне обменивались с теми, кто побогаче, все больше с Русияновыми ратниками: серебро, прадедовское оружие, шкуры и шерсть на горстку своей же муки, чтоб пропитаться и продержаться до новой жатвы. А и жатва та обещала не много. Семенной хлеб новый господин либо упрятал в свои амбары, как раньше, либо отвез в город, где тоже всем распоряжалось не столь многочисленное, сколь немилосердное войско. Даже самые баламутные, те, что раньше куролесили и без медовины, попритихли и рапсодничать перестали.
Собрав урожай с нас и прочих прожорливых пустохватов, Русиян удумал на Песьем Распятии из камня от старой крепости возвести новую крепость, поменьше, но подобную старой, – шестиугольную, с господскими покоями и караульнями для стражи. Того ради привели из города иудея с тремя помощниками – вымерять место да колышки забивать, следить, чтобы каждый давно отесанный камень улегся на свое место. Строители – мы, невольники-кукулинцы, да с нами еще дважды или трижды по десять мужиков из соседних сел. Иудея, некоего Соломона, с горбом во всю спину, ратники, понятно, окрестили. Ставши христианином, он упился и помер. Закопали его под крестом. Однако и без него, перепуганного при жизни и помершего без чести, и без помощников его, головастых мияков Мияки – македонское племя, обитавшее по среднему течению реки Радики и занимавшееся скотоводством*.
, в одну дождливую ночь бесследно сгинувших, крепость продолжала расти.
Работали мы без передыху. У тех, кто не мог выделить работников, отымали коз и овец, шла под нож скотина и покрупнее. Хозяева и старики погоревали и примолкли, ратники грозились отобрать у них и то, что укрыто, – масло, муку, сухую рыбу, четвертинками засоленное сухое козье и овечье мясо. Строители, любезный мой отец Теофан, раскормились, словно чада царей Македонских, Филиппа да Александра. Фундамент такой возвели надежный, что хоть три крепости ставь, одну на другую. Хочешь не хочешь, а Русиян со своей Симонидой вселится в новую крепость еще до снега – на Рождество Христово заделается он чем-то наподобие князя.
Я находился среди тех, кто свежевал скотину, готовил да прислуживал мастерам. Так бы оно и шло, кабы однажды не позвал меня начальник ратников Янко в присвоенный ими дом Долгой Русы. Пошли, говорит, хочется мне с тобой выпить. Уселись, перед каждым кувшин с ракией из кизила и тутовых ягод с медком да тмином. Потягиваем, он из своего кувшина, я из своего. И тут он угрюмо этак мне говорит: «Давай с тобой об заклад побьемся. На твою Велику». И живчик у него под глазом задергался. «Как это на Велику, любезный?» – спрашиваю его. А он: «Давно запала она мне в око, не могу без нее. Коли выйду я в питье победителем, забираю ее у тебя по чести и по согласию». «А коли не выйдешь? – просто так его спрашиваю. – Что тогда?» «Ничего, – запыхтел он. – Бери от меня, что захочешь, меч либо кошель с золотом». «Да это и половинки моей Велики не стоит, – ответствую, выпив. – Да и я, любезный, не охотник до коней и мечей. И за золотом не гонюсь». «Чума тебя побери! – зарычал он. – Что ты к коню с мечом прицепился? Победи меня и бери что хочешь – руку, ногу, голову. Пойми ты, победителю – все, а тому, кто от выпивки свалится, голова больше не понадобится». До меня доходит полегоньку. «Значит, Велика и моя голова против того, что я пожелаю?» Он забрал в себя побольше чистого вселенского воздуха: «Ну понял, наконец, так и говорить не о чем».
И мы начали, глоток за глотком, без хлеба, без соли, один против другого, как в игре, а вокруг сельские шумы и зной, такой нещадный, даже к вечеру от него горели и кожа, и нутро. Я сперва, пока в себе был, смеялся: «Ты, любезный, небось и пальцы-то при таком состязании потерял?» Он левую руку без пальцев убрал под стол, а правой вытащил нож и перед собой воткнул. «Это тебе в поминку: будешь пустое говорить – тоже без пальцев останешься». Но я уже многое переставал понимать: меня отупляла ракия и состязание наше вправду казалось мне игрой. Мы вместе подымали кувшины и пили. Я отяжелел. В комнату вошел Ганимед, принес толстую свечку.
«Не садился бы ты с ним, Богдан. Останешься без жены, голову-то он, глядишь, и простит. Он и коня своего через выпивку раздобыл».
Не знаю, не помню, чем я стал выхваляться, только Ганимед вдруг спрашивает меня, что же я у Янко возьму – руку или ногу – и какой он будет после этого воин, честнее сразу голову у него забрать, чтобы не убился. Янко молчал да расплывался все больше, мне он казался омертвелым стволом, исчезающим в тумане.
Распочали мы по второму кувшину, и тут я почувствовал, что не выдержу, обрушусь в следующее же мгновение. Помутившимся разумом понял, что теряю Велику. Эта мысль то удалялась, то возвращалась, поддерживала меня своей горечью. Хотелось пасть на колени и умолять. На колени я, может, не пал, может, просто просил протянуть руку друг другу и разойтись по-братски. Если просил, то, наверное, так: оставь ты, мой любезный, Велику, она мать и жена, другую себе сыщи, помоложе. И мне ни твоей руки, ни твоей ноги не надобно, а уж головы и подавно. Никогда, клянусь, никогда я жестоким не был, чужую жизнь уважал.
Скорее всего, мы сидели молча, пили наедине, без свидетелей. Ганимед ушел, Елен, Житомир и Роки повезли в Город жито, собранное по гумнам. Янко что-то сказал. Я не глядел на него, слушал. Он захрипел. Поднял руку, за ножом потянулся. Готово, спокойненько так подумалось мне. Не ждет даже, когда упаду. Чирканет по мне ножичком, как по торбе, и отправится к Велике: принимай, жено, я хоть покойного Богдана старше, зато могутней. Победил его честь по чести и прирезал без лишних слов. Но он ножа не коснулся. Обрушился – мертвее мертвого ствола.
Я б на его месте состязался с Дамяновым сыном Босилком. За Пару Босилкову. Молодая да крепкая, на ратников посматривает, не на мужиков. Ее и раздобывать не надо, она и так пошла бы на сеновал. Пошла бы, ей и горюшка мало, что Бо-силко за ней, может, в щелку подглядывает, а потом разъезжает верхом на дубовом прутике да всем рассказывает, что на сеновале видел, а наездившись, засыпает себе в холодочке, улыбчивый и счастливый.
А Янко лежит у меня в ногах и хрипит, по-звериному выговаривая свою муку. На двух руках у него восемь пальцев, только и десятью он не смог бы опереться, чтобы подняться и продолжить выпивальный спор. С трудом, того гляди тоже обрушусь, вслушивался я в его хрип. Может, и сам я хрипел страшную победную песню, а и сожалел, что в такой темной игре на лопатки положил ратника, первого помощника властелина. И не из спеси я сожалел о его невиданной и неслыханной глупости. Верь мне, если эдакому пьянице и голодранцу можно верить. Ведь ослабевший я, оголодавший, кожа да кость, а сумел-таки одолеть.
Янко, говорю ему, не дорос ты до меня, любезный. Меня даже Петкан покойный, что в медвежьей шкуре ходил, перепить не мог. Раз мы с Петканом тоже на спор взялись выпивать. Говорю я, любезный отче, нет, не Янко говорю, Петкану. Верно, отче, Петкан из другой исповеди. Вот и говорю я Русиянову ратнику: ноги твоей не возьму, а вот руку, ту, о пяти пальцах, заберу, чтоб неповадно тебе было тянуться за чужими женами. Беру нож. Янко на спине лежит. С какой стати, думаю, руку? Что я, архангел, что ли, душу-то вынимать чужую? Отрежу руку – кровь хлынет, истечет до капли. Янко проснуться не успеет, станет мертвым. За ним и я. Русиян меня на ломти порежет. Нож в руке, а сам все толкую с Янко. Ты в могиле, а заместо тебя парочка новых ратников. Молодых да дюжих. С ними уж не померишься, живо на лопатки положат, как я тебя. А чтоб ты меня попомнил, отрежу я тебе палец. Пальцем меньше ли, больше, тебе без разницы. Глядишь, еще за милость почтешь. Понятно, палец не волосок – вырвешь, новый растет, кучерявится. Ловил ты когда-нибудь ящерок, отче Теофане? Не ловил. Так вот. Схватишь ящерку за хвост, она его тебе вроде оставит, а через день или два, ну хоть бы и через пять, вырастает новый. Верно, отклоняюсь, только я тебе объяснить хочу, Янко ведь не ящерка. И я ему говорю, хоть и качаюсь сильно. С семью, мол, пальцами…
Да не убивал я его, отче Теофане. Я про то и исповедуюсь. Мне не просто объяснить да растолковать. Злодеям легко, у них язык без костей. Зашатался я и упал с ножом в руке. Вот и все, ничего больше. Да разве я могу кого-нибудь без души оставить? Меня от такого Богородица оберегает, матерь наша, моя и всего Кукулина. А в святых у меня Никита, он мне будет свидетелем. Когда Велика петуха режет, я убегаю. Отсиживаюсь в сарае…
Как эго – десяток ножевых ран на Янко? Кто тебе сказал, любезный мой? Ежели и вправду он так поколот, то, должно быть, я встать старался, встану да упаду, и опять на него… Нож-то в руке был.
Правда твоя, конечно. В монастырь я только на исповедь пришел. А нож тот и кошель с золотом все ж прихватил. Под землей никому ничего не надобно. Уйду я, конечно уйду, а золото монастырю оставлю. Отказываешься, говоришь, ребятишкам моим станешь помогать, пока сможешь? Добро, спасибо тебе. А я пойду искать Парамона. Одинаковая нам вышла доля. И меряться нам с ним не придется. Ни ему не нужна Велика, ни мне его руки-ноги.
Прощай, любезный мой. Молись за меня, чтоб я тут назавтра не позабылся. Из почтения к Библии поищу я гору Иеремиеву. Имеется в виду Сион, гора в Иерусалиме*.
Я теперь ствол без корня, а Янко без ствола корень. В земле гниет. Скорбно и поучительно. Как найду гору побольше, пущу корни. Вернее, местечко себе поищу, где Русиян меня не достанет. Чтобы жить там с Великой да ребятишками. Пошлю к ним тайком вестника. Он их по-тихому приведет. Прощай и прости, если сможешь.
5. Ствол
Русиян потерял двух ратников, село – двух жнецов. Равновесие, белое – черное, жизнь – смерть. А вскоре кто-то принес известие, что Парамон и Богдан, да беглец из приморья с дивным именем Папакакас, да еще Карп Любанский и Тане Ронго из соседних сел, над которыми тоже Русиян господарил, стакнулись и умышляют грабеж и крамолу. В тайное место стаскивают мечи да копья, доспехи да шлемы. Всякий, кто к ним пристанет, из неволи выйдет, а после сделается сам себе господином, земли намерит любою мерою – локтем, маховой саженью, путем субботним, а то и вовсе без меры. И станет одна великая прония Прония – земельное владение, выделяемое пожизненно за военную и административную службу.
, где хлеб будет родиться для всех без изъятия, для богатых и бедных, для грешных и праведных, истинных и фальшивых. Прикидывали в смутной надежде: или жить вовсе без господина, или всем заделаться господами в царских одеждах и на конях. Бунтарями себя объявлять не спешили, не хотелось слезать с облаков да звезд: бескрайняя под ними земля и только ихняя, морем золотым струятся нивы и отступают перед ними камень и отравные травы – белена, чемерица, уразница, болиголов да черная бузина, а следом пропадом пропадают подати и поборы под различными именами – дикератон, кевалий, телос, – в их землях чужие законы, из них, словно куколь, новые прорастают поборы – на душу, на путь, на лес, на урожай, муки мученские, от которых только бедствовать Да голодать.
Здешние люди, не одни кукулинцы, но и окрестные, сами себе довольны. Свое для них там, где живут, где пустили корень, где проклевываются и увядают. Сближенные свойством остаются близкими и в бедах, друг за другом или друг при друге – в непонимании, в раздорах, в глупости. А также в страхе что вливают в них предания и перемены, вводимые невиданными господами в царских ризах. Но их в покое не оставляли Сквозь Кукулино, сыскони и поднесь, катились реками чужие легионы вплоть до не столь давних крестоносцев, метивших свой путь насильем и смертями, болезнью, голодом и злодействами. И как ни упирались на своем кукулинцы, не удавалось им избежать напастей. Беды подстерегали с колыбели, закаливали, может, но и отнимали силу возвыситься монолитом, памятью достоинства человеческого и человеческого стремления жить вне мрака и грязи, вне льющейся крови и дикого зова в себе.
В детстве, в летнюю пору, Велика, Русиян и я частенько наведывались к Синей Скале, чтоб исподтишка и со страхом поглядеть на знаменитого отшельника Благуна. Страх был в нашей жизни, без него не обходились деревенские сказки, в которых отшельники выступали чародеями и избавителями от черных сил, бессмертными, взгляд и любая нежить обращается в прах и пепел. Может, воспоминания о детских тайнах смягчили Русияна, только он не стал мстить Велике за Богданово преступление. Его ратники шарили по горам, устраивали ловушки и ночные засады на тропах. Без успеха: Парамон и Богдан обретались, как утверждали сведущие, и поблизости и вдали – близкие для своих и как никогда далекие для преследователей. В рассказах они превращались в одного человека по имени Парабог или Богмон, словно сросшиеся в один ствол, покамест потаенный, но придет время, пустит он во все стороны ветви, жилистые да суковатые, и придушит ими самозваного властелина и его ратников, кости их падут в пропасть, где не цветет подснежник и не летают певчие птахи, где нет ни родника, ни ветерка, а страшнее того – нет ни света, ни тени, ни молитвы, ни плача по мертвым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23