https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/
ни разу не сказала она ему, что любит. Оба решили, что отношения их чересчур незамысловаты; невероятно, чтобы лишь к этому и сводилась любовь. Быть может, размышляли они, все, что они делали, — просто гаммы перед увертюрой будущего великого концерта.
Так что они разъехались по разным университетам и почти не виделись. Роберт с наслаждением вспоминал Анну, хранил эту память, точно локон мертвой возлюбленной; то и дело, когда Роберт думал о другом, образ Анны вспыхивал у него в мозгу непроизвольным содроганием ампутированной конечности.
Но после выпуска он поработал в Столице, встретил другую женщину и женился на ней — на доброй женщине с лицом нежнее, чем у женщин с Холмов. Каждый день она повторяла, что любит его.
Три года брак их был относительно счастливым. Затем счастье стало улетучиваться — Роберт не знал почему: он был точно вкусно пообедавший человек, у которого в горле колом встала зазубренная кость; вся память о блаженствах трапезы позабыта.
Он держал свои чувства при себе. Но примерно тогда же, будто вследствие их, жену его настигла болезнь; жена чахла и умирала. Его грызла совесть, он ежедневно приезжал в больницу. Но однажды жена с безжалостной проницательностью умирающего велела ему больше не появляться.
— Когда ты сидишь у моей постели, — сказала она, — я в твоих глазах вижу, что уже мертва.
* * *
Она не ошибалась,Максвелл, — сказала Роберт Айкен. — Вскоре она умерла, и я сказал отцу, что хочу вернуться, жить здесь, в Каррике, и работать в Аптеке. Меня так изводила ее смерть, что я сжег фотографии, одежду, малейшее напоминание. Отец мой, Александр, ни разу не произнес ее имени. Мы жили дальше, будто ее и не существовало вовсе.
Минуту в этой комнате на втором этаже я только слышал, как капли в кухонной раковине тихо булькают, долбя тишину. В тот миг Айкен показался мне печальнейшим из людей. Он уже некоторое время сидел, но сейчас поднялся.
— Но она существовала, — сказал он. — Я действительно думал, что люблю ее, когда на ней женился. А потом на ее нежном лице начал записываться мир, и вскоре она все равно что исчезла, и ее место заняла чужачка. Забавно. Не знаю, может, в этом и кроется проблема браков: выяснить, можешь ли ты любить появившегося чужака? — Он поглядел на меня и скривился: — Но вы слишком молоды, вы не сможете ответить, Максвелл. Если, конечно, не одни молодые в силах на такие вопросы отвечать. — Он выглянул в окно — на дождь, по сию пору заливавший Каррик. — Я на удивление хорошо ее помню. Все-таки странно, до чего ясно мы что-то запоминаем. Другие воспоминания не так ясны. От них осталось только знание, что они должны были происходить; точно свет звезды: он еще сияет, а звезда умерла давным-давно.
— А что же Анна? — спросил я. — Когда она сюда вернулась?
— После выпуска она одно время работала в столичном музее. Потом вернулась в Каррик, но не из-за меня. Ее родители умерли, и она унаследовала антикварную лавку. Мы снова подружились. Она всегда была рядом, если я в ней нуждался. Когда я впадал в отчаяние, она обвивала меня, словно бинт, охватывающий рану.
Он был так грустен — я пожалел, что спросил о ней.
— А теперь Анна умерла, — сказал он. — Все умерли — мисс Балфур, доктор Рэнкин, городовой Хогг. Я буду по ним скучать. — Внезапно он обернулся ко мне. — Вам понравилась Анна? — Он вперил в меня пристальный взгляд.
— Да, понравилась, — сказал я. — Честное слово, понравилась.
— Это хорошо, — улыбнулся он. — Уж она-то стоила того, чтобы нравиться. Вам, наверное, непонятно, отчего пересохла наша любовь, — если это была любовь. Но поживи вы подольше в таком месте, как Каррик, вы бы поняли. Здесь любовники слишком хорошо узнают друг друга. Они отчасти друг другом владеют. А потом задумываются: снаружи целый мир, а мы ничего о нем не знаем. Они приходят к убеждению, что в таком крошечном захолустье, как Каррик, не может родиться любовь. Считают, будто чувства их настолько врожденные, что подобны некоему уродству. Если они не предпримут мер, в скором времени их затошнит друг от друга. Способны ли вы понять, о чем я?
— Думаю, да, — сказал я.
— Хорошо. Я бы хотел, чтобы вы меня понимали, — сказал он.
— Время вышло! — крикнул солдат снизу. Я поднялся и шагнул к перилам за своим плащом.
— Днем вернетесь? — спросил Айкен.
— Разумеется, вернусь, — ответил я.
— Спасибо, — улыбнулся он.
Я шел обедать назад в бараки, и на сердце у меня было почти легко. Зря это, я понимаю. Но в тот момент я почти убедил себя, что Айкен — один из милейших и интереснейших людей, каких я только встречал. Мне льстило, как он мне доверяется.
Таков был я в тот период жизни — слишком впечатлительный. Я это сознавал, по что мог поделать? Личность моя была пустым холстом, готовым принять краски. Даже если живописец совершил чудовищное преступление.
В час дня я снова сидел в комнате на втором этаже Аптеки и слушал Айкена. Тот пил кофе на кушетке.
— Вы уже, вероятно, раздумываете, — сказал он, — какова связь между событиями, произошедшими здесь во время Войны, и недавними инцидентами.
— Именно это я и хотел бы знать, — ответил я. Он неторопливо отпил кофе.
— Ключ — мой отец, Александр Айкен. Мне трудно о нем говорить; я будто разговариваю с беззубыми деснами. Он умер год назад и похоронен здесь, в Каррике. Разум его был в руинах, однако тело здорово. Забавно, как болезни словно бегут тех, кто жаждет умереть, правда? Само собой, если отец вообще может умереть, когда его пережил сын. — Он осторожно поставил чашку на столик возле кушетки. — Я живо помню многое из того, что Александр говорил и делал. А в остальном могу восстановить лишь обломки разговоров, фрагменты событий. — Он допил кофе и опустил чашку. — Ваш отец еще жив, Максвелл?
— Да. И отец, и мать.
— Это хорошо. Я не из тех, кто верит, будто наши родители уничтожают нас. А вы? — Он улыбнулся; что мне оставалось? — только улыбнуться в ответ, хоть я и сомневался, что уловил смысл. — Матери у меня не было, — продолжал он, — и для человека столь слабовольного, как Александр Айкен, вероятно, было адски трудно быть мне отцом и матерью. Но он меня любил — это я знаю. Он старался как мог. Он хотел, чтобы я выживал после ударов судьбы, и считал, что мне очень важно научиться скрывать свои чувства, дабы внешность никогда меня не выдавала. — Он засмеялся — приятный смех. — Я ни разу не спрашивал, отчего так опасно раскрываться. Я был мальчишка, я верил ему на слово. Я часами сидел перед зеркалом и тренировал всякие гримасы — интерес, счастье, нежность, по ситуации, пока не научился надевать их в любой момент. Очевидно, в этом и состоит актерское ремесло, но я себя чувствовал дрессированной обезьянкой, которая имитирует человеческие эмоции.
Да, я тут же подумал, что Айкен играет и прямо сейчас, для меня; но я выкинул эту мысль из головы. Мне нравилось его слушать, я хотел верить в него.
— Я взрослел, и Александр разговаривал со мной все меньше. Прошло время, и теперь, когда я просил его совета, о чем угодно, он мне отказывал. «Интимные беседы — разновидность наготы, которой следует избегать», — говорил он. — Айкен улыбнулся и кивнул. — Честное слово, Максвелл. Так и говорил. И все наши личные разговоры сводил к немногочисленным аксиомам подобного рода. У Митчелла, владельца «Оленя», была младшая сестра, которая повесилась. Мой отец сказал Митчеллу: «Единственное подлинное последнее таинство — самоубийство». Хорошо, да? Он, можно сказать, разговорился лишь единожды, когда я сказал, что после университета хочу на год уехать за границу. Ему это ужасно не понравилось. Он мне сразу ответил: «Путешествия — ранение, которое мы наносим сами себе. Некоторым требуется путешествовать, дабы выяснить, откуда они пришли. Только не нам. Мы слишком хорошо знаем, кто мы есть». — Вспоминая, Айкен улыбался. — Он отчаянно пытался уговорить меня остаться на Острове. Говорил: «Очарование чужих стран не слишком разнится с очарованием безумия». Я тогда не понимал, насколько знакома ему эта область. — Айкен больше не улыбался. — Однажды, как раз перед тем, как разум оставил его окончательно, он сказал: «Мы должны краснеть, видя состояние мира; мы должны краснеть, видя себя самих, которые желают в нем оставаться». — Он повертел чашку, затем взглянул на меня: — Понимаете, я его любил. Но здесь редко говорят о любви, а он был не такой отец, которому позволительно об этом сказать. Впрочем, мы прекрасно ладили. Поездки к нему в лечебницу разбивали мне сердце. В прошлом году, в марте, мне позвонили и сказали, что надо приехать сейчас же — это мой последний шанс увидеть его живым. Вы представляете, каково мне было в тот день?
Показания Айкена — часть вторая
(расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)
Рано утром он сел на поезд из Каррика в Столицу. Ему предстояло час прождать на Восточном вокзале, прежде чем можно будет нанять такси до лечебницы. На вокзале было людно, а Роберту не улыбалось стоять и размышлять.
Он нырнул в поток пассажиров и добрался до одежных лавок, киосков и ресторана в дальнем конце вокзала. Крыша из десяти тысяч грязных стекол отпугивала свет не менее действенно, чем в прошлом, когда громадные паровозы, пыхтя и рыгая, полвека коптили свой путь внутрь и наружу. Будь двери здесь достаточно широки и распахнись они, спертый воздух вырвался бы на свободу, и вокзал бы, громко вздохнув, осел.
Что касается лиц, которые Роберт Айкен видел мельком, пересекая зал, читалось на них, пожалуй, одно: мы — люди, которые заняты своим делом; почему бы тебе не заняться своим? Эти бледнолицые обитатели города знали, как ценно показать точно отмеренную дозу враждебности — необходимое устрашение в агрессивном мире.
Некоторое время Роберт созерцал стойку с журналами, но не мог сосредоточиться, а потому решил, что вполне можно выпить кофе. Он толкнул дверь ресторана. Внутри пахло примерно тем же, чем в зале. Имитацию кофе, имитацию пончиков, имитацию похлебки неизбежно окутывала затхлость. Ресторан был полон, но не слышалось гула разговоров. Роберт нашел единственный пустой столик и, едва сев, понял, отчего он пуст. За соседним столом что-то происходило.
В Каррике, в хорошо знакомом краю, Роберт послушался бы инстинкта, который велел ему убираться восвояси. Но здесь инстинкты его края были ненадежны. Ему стало любопытно: он хотел послушать, что официантка, чьи тугие кудряшки не уступали надутым губам, говорит человеку за соседним столиком.
— Последний раз предупреждаю, — услышал Роберт. — Вы тут засиделись уже.
Посетитель что-то пробормотал, не пытаясь встать.
— Так, — сказала она. — Я пошла за управляющим.
Роберт рассматривал спину посетителя. Тому, наверное, в душном ресторане было жарко сидеть в этом коричневом пальто. Воротник замарался. Волосы человека были седы, длинны и нечесаны, на макушке просвечивала бледная кожа черепа. Все в ресторане наблюдали, как к столу подошел управляющий, невысокий человек со злой физиономией.
— Вы тут сидите с самого утра, прямо с открытия, — сказал он. — Даю вам пять минут — доедайте и убирайтесь.
Посетитель обернулся к управляющему, и Роберт впервые увидел его лицо — длинное худое лицо, небритое, лицо высокого человека; но глаза — глаза были, как у Александра Айкена и у всех, кто, пробуждаясь, ежедневно оказывается в мире кошмаров.
— Я поем, когда буду к этому склонен. — Голос его был тих.
Управляющий ушел на кухню и через несколько секунд вернулся с дюжим вокзальным рабочим. Они взяли посетителя под мышки и поволокли из-за стола. Стол перевернулся, в воздух взлетели омлет и кофе. Но эти двое держали человека и тащили, пока он не выпал в проход. Они отпустили — и он шлепнулся на пол.
Теперь Роберт увидел; все увидели. Левая нога человека обрывалась в колене. Он лежал на полу, одноногий человек.
Управляющий и его помощник неловко топтались рядом, не зная, что делать.
— Подайте мне костыли, пожалуйста, — сказал человек с пола. Голос его по-прежнему был мягок. Тогда они заметили костыли, что лежали вдоль стены; управляющий их подобрал. Вдвоем они помогли человеку подняться, затем отконвоировали к двери. Безмолвно придержали дверь, пока он ковылял наружу.
Выбравшись, он пошел вдоль окна, снова обернулся и заглянул в ресторан. Человек уставился на Роберта и губами принялся вновь и вновь лепить какое-то слово. Люди за ближайшими столиками наблюдали за Робертом, а тот не мог отвести взгляда от длинного грустного лица, от безумных глаз. Он не слышал то, чего не услышишь, то, что легко выплывало изо рта одноногого, снова и снова; но в тот день Роберту казалось, что слово было: «Айкен. Айкен. Айкен».
Через некоторое время человек похромал прочь от окна, губами вылепливая свою мантру, и Роберт смог выйти из ресторана и сесть в такси.
Через час он оказался в лечебнице, в палате Александра, и понял, что дело безнадежно. Отец, похоже, его даже не узнал, однако нашел в нем аудиторию для страшной своей одержимости.
— Тело — всего лишь провиант для миллионов личинок, — сообщил он Роберту. — Они обитают в нас всю нашу жизнь. Посмотри в зеркало — увидишь, как они шныряют прямо под кожей. — Он сузил горящие глаза и внимательно вгляделся в лицо посетителя — не пытаясь понять, кто передним, но ища личинок, которые безусловно в нем прячутся.
Впервые Роберт понадеялся, что отец скоро умрет, что его примет в объятия тотальное ничто — единственная несомненность, в которую он когда-либо верил.
На Восточном вокзале Роберт ждал поезда в Каррик; его переполнял смутный ужас: все время чудился стук костылей, направляющихся к нему по плитам пола. Он слегка успокоился, лишь когда сел в поезд, помчавшийся прочь от Столицы, и из окна купе оглянулся на город, что уменьшался позади, на высокие дома и домики, разбросанные вокруг них, словно мусор у подножия коварных утесов.
А потом в Каррик прибыл Мартин Кёрк из Колонии, и покой испарился.
Однажды вечером, незадолго до вандализма в Библиотеке, Роберт отправился к Кёрку в «Олень». Он шел из Аптеки по периметру Парка, глядя в витрины лавок, и тревожился, как никогда не тревожился в Каррике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Так что они разъехались по разным университетам и почти не виделись. Роберт с наслаждением вспоминал Анну, хранил эту память, точно локон мертвой возлюбленной; то и дело, когда Роберт думал о другом, образ Анны вспыхивал у него в мозгу непроизвольным содроганием ампутированной конечности.
Но после выпуска он поработал в Столице, встретил другую женщину и женился на ней — на доброй женщине с лицом нежнее, чем у женщин с Холмов. Каждый день она повторяла, что любит его.
Три года брак их был относительно счастливым. Затем счастье стало улетучиваться — Роберт не знал почему: он был точно вкусно пообедавший человек, у которого в горле колом встала зазубренная кость; вся память о блаженствах трапезы позабыта.
Он держал свои чувства при себе. Но примерно тогда же, будто вследствие их, жену его настигла болезнь; жена чахла и умирала. Его грызла совесть, он ежедневно приезжал в больницу. Но однажды жена с безжалостной проницательностью умирающего велела ему больше не появляться.
— Когда ты сидишь у моей постели, — сказала она, — я в твоих глазах вижу, что уже мертва.
* * *
Она не ошибалась,Максвелл, — сказала Роберт Айкен. — Вскоре она умерла, и я сказал отцу, что хочу вернуться, жить здесь, в Каррике, и работать в Аптеке. Меня так изводила ее смерть, что я сжег фотографии, одежду, малейшее напоминание. Отец мой, Александр, ни разу не произнес ее имени. Мы жили дальше, будто ее и не существовало вовсе.
Минуту в этой комнате на втором этаже я только слышал, как капли в кухонной раковине тихо булькают, долбя тишину. В тот миг Айкен показался мне печальнейшим из людей. Он уже некоторое время сидел, но сейчас поднялся.
— Но она существовала, — сказал он. — Я действительно думал, что люблю ее, когда на ней женился. А потом на ее нежном лице начал записываться мир, и вскоре она все равно что исчезла, и ее место заняла чужачка. Забавно. Не знаю, может, в этом и кроется проблема браков: выяснить, можешь ли ты любить появившегося чужака? — Он поглядел на меня и скривился: — Но вы слишком молоды, вы не сможете ответить, Максвелл. Если, конечно, не одни молодые в силах на такие вопросы отвечать. — Он выглянул в окно — на дождь, по сию пору заливавший Каррик. — Я на удивление хорошо ее помню. Все-таки странно, до чего ясно мы что-то запоминаем. Другие воспоминания не так ясны. От них осталось только знание, что они должны были происходить; точно свет звезды: он еще сияет, а звезда умерла давным-давно.
— А что же Анна? — спросил я. — Когда она сюда вернулась?
— После выпуска она одно время работала в столичном музее. Потом вернулась в Каррик, но не из-за меня. Ее родители умерли, и она унаследовала антикварную лавку. Мы снова подружились. Она всегда была рядом, если я в ней нуждался. Когда я впадал в отчаяние, она обвивала меня, словно бинт, охватывающий рану.
Он был так грустен — я пожалел, что спросил о ней.
— А теперь Анна умерла, — сказал он. — Все умерли — мисс Балфур, доктор Рэнкин, городовой Хогг. Я буду по ним скучать. — Внезапно он обернулся ко мне. — Вам понравилась Анна? — Он вперил в меня пристальный взгляд.
— Да, понравилась, — сказал я. — Честное слово, понравилась.
— Это хорошо, — улыбнулся он. — Уж она-то стоила того, чтобы нравиться. Вам, наверное, непонятно, отчего пересохла наша любовь, — если это была любовь. Но поживи вы подольше в таком месте, как Каррик, вы бы поняли. Здесь любовники слишком хорошо узнают друг друга. Они отчасти друг другом владеют. А потом задумываются: снаружи целый мир, а мы ничего о нем не знаем. Они приходят к убеждению, что в таком крошечном захолустье, как Каррик, не может родиться любовь. Считают, будто чувства их настолько врожденные, что подобны некоему уродству. Если они не предпримут мер, в скором времени их затошнит друг от друга. Способны ли вы понять, о чем я?
— Думаю, да, — сказал я.
— Хорошо. Я бы хотел, чтобы вы меня понимали, — сказал он.
— Время вышло! — крикнул солдат снизу. Я поднялся и шагнул к перилам за своим плащом.
— Днем вернетесь? — спросил Айкен.
— Разумеется, вернусь, — ответил я.
— Спасибо, — улыбнулся он.
Я шел обедать назад в бараки, и на сердце у меня было почти легко. Зря это, я понимаю. Но в тот момент я почти убедил себя, что Айкен — один из милейших и интереснейших людей, каких я только встречал. Мне льстило, как он мне доверяется.
Таков был я в тот период жизни — слишком впечатлительный. Я это сознавал, по что мог поделать? Личность моя была пустым холстом, готовым принять краски. Даже если живописец совершил чудовищное преступление.
В час дня я снова сидел в комнате на втором этаже Аптеки и слушал Айкена. Тот пил кофе на кушетке.
— Вы уже, вероятно, раздумываете, — сказал он, — какова связь между событиями, произошедшими здесь во время Войны, и недавними инцидентами.
— Именно это я и хотел бы знать, — ответил я. Он неторопливо отпил кофе.
— Ключ — мой отец, Александр Айкен. Мне трудно о нем говорить; я будто разговариваю с беззубыми деснами. Он умер год назад и похоронен здесь, в Каррике. Разум его был в руинах, однако тело здорово. Забавно, как болезни словно бегут тех, кто жаждет умереть, правда? Само собой, если отец вообще может умереть, когда его пережил сын. — Он осторожно поставил чашку на столик возле кушетки. — Я живо помню многое из того, что Александр говорил и делал. А в остальном могу восстановить лишь обломки разговоров, фрагменты событий. — Он допил кофе и опустил чашку. — Ваш отец еще жив, Максвелл?
— Да. И отец, и мать.
— Это хорошо. Я не из тех, кто верит, будто наши родители уничтожают нас. А вы? — Он улыбнулся; что мне оставалось? — только улыбнуться в ответ, хоть я и сомневался, что уловил смысл. — Матери у меня не было, — продолжал он, — и для человека столь слабовольного, как Александр Айкен, вероятно, было адски трудно быть мне отцом и матерью. Но он меня любил — это я знаю. Он старался как мог. Он хотел, чтобы я выживал после ударов судьбы, и считал, что мне очень важно научиться скрывать свои чувства, дабы внешность никогда меня не выдавала. — Он засмеялся — приятный смех. — Я ни разу не спрашивал, отчего так опасно раскрываться. Я был мальчишка, я верил ему на слово. Я часами сидел перед зеркалом и тренировал всякие гримасы — интерес, счастье, нежность, по ситуации, пока не научился надевать их в любой момент. Очевидно, в этом и состоит актерское ремесло, но я себя чувствовал дрессированной обезьянкой, которая имитирует человеческие эмоции.
Да, я тут же подумал, что Айкен играет и прямо сейчас, для меня; но я выкинул эту мысль из головы. Мне нравилось его слушать, я хотел верить в него.
— Я взрослел, и Александр разговаривал со мной все меньше. Прошло время, и теперь, когда я просил его совета, о чем угодно, он мне отказывал. «Интимные беседы — разновидность наготы, которой следует избегать», — говорил он. — Айкен улыбнулся и кивнул. — Честное слово, Максвелл. Так и говорил. И все наши личные разговоры сводил к немногочисленным аксиомам подобного рода. У Митчелла, владельца «Оленя», была младшая сестра, которая повесилась. Мой отец сказал Митчеллу: «Единственное подлинное последнее таинство — самоубийство». Хорошо, да? Он, можно сказать, разговорился лишь единожды, когда я сказал, что после университета хочу на год уехать за границу. Ему это ужасно не понравилось. Он мне сразу ответил: «Путешествия — ранение, которое мы наносим сами себе. Некоторым требуется путешествовать, дабы выяснить, откуда они пришли. Только не нам. Мы слишком хорошо знаем, кто мы есть». — Вспоминая, Айкен улыбался. — Он отчаянно пытался уговорить меня остаться на Острове. Говорил: «Очарование чужих стран не слишком разнится с очарованием безумия». Я тогда не понимал, насколько знакома ему эта область. — Айкен больше не улыбался. — Однажды, как раз перед тем, как разум оставил его окончательно, он сказал: «Мы должны краснеть, видя состояние мира; мы должны краснеть, видя себя самих, которые желают в нем оставаться». — Он повертел чашку, затем взглянул на меня: — Понимаете, я его любил. Но здесь редко говорят о любви, а он был не такой отец, которому позволительно об этом сказать. Впрочем, мы прекрасно ладили. Поездки к нему в лечебницу разбивали мне сердце. В прошлом году, в марте, мне позвонили и сказали, что надо приехать сейчас же — это мой последний шанс увидеть его живым. Вы представляете, каково мне было в тот день?
Показания Айкена — часть вторая
(расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)
Рано утром он сел на поезд из Каррика в Столицу. Ему предстояло час прождать на Восточном вокзале, прежде чем можно будет нанять такси до лечебницы. На вокзале было людно, а Роберту не улыбалось стоять и размышлять.
Он нырнул в поток пассажиров и добрался до одежных лавок, киосков и ресторана в дальнем конце вокзала. Крыша из десяти тысяч грязных стекол отпугивала свет не менее действенно, чем в прошлом, когда громадные паровозы, пыхтя и рыгая, полвека коптили свой путь внутрь и наружу. Будь двери здесь достаточно широки и распахнись они, спертый воздух вырвался бы на свободу, и вокзал бы, громко вздохнув, осел.
Что касается лиц, которые Роберт Айкен видел мельком, пересекая зал, читалось на них, пожалуй, одно: мы — люди, которые заняты своим делом; почему бы тебе не заняться своим? Эти бледнолицые обитатели города знали, как ценно показать точно отмеренную дозу враждебности — необходимое устрашение в агрессивном мире.
Некоторое время Роберт созерцал стойку с журналами, но не мог сосредоточиться, а потому решил, что вполне можно выпить кофе. Он толкнул дверь ресторана. Внутри пахло примерно тем же, чем в зале. Имитацию кофе, имитацию пончиков, имитацию похлебки неизбежно окутывала затхлость. Ресторан был полон, но не слышалось гула разговоров. Роберт нашел единственный пустой столик и, едва сев, понял, отчего он пуст. За соседним столом что-то происходило.
В Каррике, в хорошо знакомом краю, Роберт послушался бы инстинкта, который велел ему убираться восвояси. Но здесь инстинкты его края были ненадежны. Ему стало любопытно: он хотел послушать, что официантка, чьи тугие кудряшки не уступали надутым губам, говорит человеку за соседним столиком.
— Последний раз предупреждаю, — услышал Роберт. — Вы тут засиделись уже.
Посетитель что-то пробормотал, не пытаясь встать.
— Так, — сказала она. — Я пошла за управляющим.
Роберт рассматривал спину посетителя. Тому, наверное, в душном ресторане было жарко сидеть в этом коричневом пальто. Воротник замарался. Волосы человека были седы, длинны и нечесаны, на макушке просвечивала бледная кожа черепа. Все в ресторане наблюдали, как к столу подошел управляющий, невысокий человек со злой физиономией.
— Вы тут сидите с самого утра, прямо с открытия, — сказал он. — Даю вам пять минут — доедайте и убирайтесь.
Посетитель обернулся к управляющему, и Роберт впервые увидел его лицо — длинное худое лицо, небритое, лицо высокого человека; но глаза — глаза были, как у Александра Айкена и у всех, кто, пробуждаясь, ежедневно оказывается в мире кошмаров.
— Я поем, когда буду к этому склонен. — Голос его был тих.
Управляющий ушел на кухню и через несколько секунд вернулся с дюжим вокзальным рабочим. Они взяли посетителя под мышки и поволокли из-за стола. Стол перевернулся, в воздух взлетели омлет и кофе. Но эти двое держали человека и тащили, пока он не выпал в проход. Они отпустили — и он шлепнулся на пол.
Теперь Роберт увидел; все увидели. Левая нога человека обрывалась в колене. Он лежал на полу, одноногий человек.
Управляющий и его помощник неловко топтались рядом, не зная, что делать.
— Подайте мне костыли, пожалуйста, — сказал человек с пола. Голос его по-прежнему был мягок. Тогда они заметили костыли, что лежали вдоль стены; управляющий их подобрал. Вдвоем они помогли человеку подняться, затем отконвоировали к двери. Безмолвно придержали дверь, пока он ковылял наружу.
Выбравшись, он пошел вдоль окна, снова обернулся и заглянул в ресторан. Человек уставился на Роберта и губами принялся вновь и вновь лепить какое-то слово. Люди за ближайшими столиками наблюдали за Робертом, а тот не мог отвести взгляда от длинного грустного лица, от безумных глаз. Он не слышал то, чего не услышишь, то, что легко выплывало изо рта одноногого, снова и снова; но в тот день Роберту казалось, что слово было: «Айкен. Айкен. Айкен».
Через некоторое время человек похромал прочь от окна, губами вылепливая свою мантру, и Роберт смог выйти из ресторана и сесть в такси.
Через час он оказался в лечебнице, в палате Александра, и понял, что дело безнадежно. Отец, похоже, его даже не узнал, однако нашел в нем аудиторию для страшной своей одержимости.
— Тело — всего лишь провиант для миллионов личинок, — сообщил он Роберту. — Они обитают в нас всю нашу жизнь. Посмотри в зеркало — увидишь, как они шныряют прямо под кожей. — Он сузил горящие глаза и внимательно вгляделся в лицо посетителя — не пытаясь понять, кто передним, но ища личинок, которые безусловно в нем прячутся.
Впервые Роберт понадеялся, что отец скоро умрет, что его примет в объятия тотальное ничто — единственная несомненность, в которую он когда-либо верил.
На Восточном вокзале Роберт ждал поезда в Каррик; его переполнял смутный ужас: все время чудился стук костылей, направляющихся к нему по плитам пола. Он слегка успокоился, лишь когда сел в поезд, помчавшийся прочь от Столицы, и из окна купе оглянулся на город, что уменьшался позади, на высокие дома и домики, разбросанные вокруг них, словно мусор у подножия коварных утесов.
А потом в Каррик прибыл Мартин Кёрк из Колонии, и покой испарился.
Однажды вечером, незадолго до вандализма в Библиотеке, Роберт отправился к Кёрку в «Олень». Он шел из Аптеки по периметру Парка, глядя в витрины лавок, и тревожился, как никогда не тревожился в Каррике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25