Все для ванной, оч. рекомендую
— Аи нос всох рездавал иднам михом. — Вот что сказала она в своей путаной манере; затем упала на бок, и какой-то миг ее глаза сияли мне. Если глаза — душа лица, сие истрепанное лицо принадлежало святой. Какой-то миг они сияли, а затем остекленели.
Я кликнул часового, и он совершил музыкальное восхождение. Ступил в комнату, огибая груды книг, глянул на мисс Балфур и покачал головой:
— Умерла.
Скорость потрясла меня. Как и у прочих, жизнь мисс Балфур будто вытекала с чередой слов. Я смотрел на ее тело и различал, как даже за эти считаные мгновения смерть отчасти вернула ее лицу былую красоту; кожа стала матовее, не так видны вены. Однако родимое пятно все равно упорно выглядывало, и я не мог ее так оставить. Я подтянул воротник ночной рубашки повыше, прикрыл пятно, а затем проманеврировал сквозь книги к дверям.
— Полчаса назад забегал сержант, — отрапортовал часовой. — Сказал, что городовой Хогг умер. Уже мало народу осталось. Скоро мы отсюда уедем.
Я вышел на лестничную площадку. За последний час ветер выдохся, и теперь в город вползал прозрачный туман. Я пытался вздохнуть поглубже; но туман был словно этот запах, только материальный, и я давился им.
Я спустился по лестнице — все ниже по гамме. Последняя нота — зловещий бас. Я миновал проулок и пересек Парк, стараясь не глядеть на Околоток, на Аптеку, на антикварную лавку. Я радовался, что никого не встретил, когда свернул на дорогу и отчаянно заторопился к баракам.
В тот вечер, явившись ко мне, комиссар Блэр уселся на жесткий деревянный стул; я же примостился на краешке воронки, служившей мне матрасом. По-моему, атмосфера в голой комнате была вполне монастырская. Прослушав сегодняшние пленки, комиссар, исповедник, захотел узнать, каковы мои впечатления; а я, послушник, подчинился, и батарея распевала свою мантру, заклиная бога тепла. Мой исповедник выслушал меня бессловесно, однако я жаждал от него слов.
— Много ли из этого, комиссар, вы знали до моего приезда?
— Слух на слухе, и слухом погоняет. Мистерия на мистерии. — Волшебное слово «мистерия» должно было утешить меня, однако я не утешился. Он понял и провозгласил свой символ веры: — Я верю в тебя, Джеймс. Я верю: если ты не выяснишь, что тут произошло, этого никто не выяснит. Я верю, что никому больше не будет дарован шанс.
— Ммммммммм, — распевала батарея.
Я поведал, как опечалила меня смерть Анны, и городового Хогга, и мисс Балфур. В особенности Анны.
— Джеймс, — сказал он, — сегодня ты кое-чего заслуживаешь. — Он поднялся и налил мне стакан виски из непочатой бутылки, которую я привез с собой. Некоторое время я сосал виски, и мне полегчало.
Лицо комиссара Блэра, кажется, смягчилось, хотя по нему никогда не скажешь наверняка; голос совершенно точно смягчился, даже больше обычного:
— Я знаю, тебе понравилась Анна, Джеймс, и не могу сказать, что я тебя упрекаю. Ты, несомненно, думаешь, будто я слишком предан своей профессии и временем на женщин не располагаю. Как ты меня назвал — каббалист? Или ты думаешь, что человек на такой работе, где столько грязи и ужаса, не способен влюбиться. Ты же так думаешь, правда? О нашей профессии нам часто говорят подобное. И действительно, некоторые из нас заражены. Однако не все. И отнюдь не всем. Порой, видя столько ужасов, начинаешь больше ценить любовь и красоту. К твоим летам я два года отслужил в самых паршивых трущобных районах Столицы. Я наблюдал такое, что тебе видится только в кошмарах. Но это не помешало мне впервые в жизни влюбиться.
История любви комиссара Блэра
(расшифрована с кассеты и сокращена мною, Джеймсом Максвеллом)
В двадцать лет он вернулся в Юридическую академию для повышения квалификации. Он знал Веронику только в лицо — она работала официанткой в «Полисмене», кафе на импозантной террасе на полпути между его гостиницей (он снимал номер в «Чертополохе») и академией. Каждую ночь перед отходом ко сну он заглядывал в кафе и выпивал последнюю за день чашку кофе. Вероника была миниатюрной черноволосой женщиной с высокими скулами; она быстро двигалась и быстро говорила. Но она была немолода. Точнее, сам он был молод в те дни, и ему она молодой не казалась. Когда она попривыкла видеть его за своими столиками по ночам, они стали перебрасываться словом-другим (Вероника любила поговорить — она была общительная). Он выяснил, что ей лет сорок пять и всю жизнь она проработала официанткой в столичных барах и кафе. Десять лет назад развелась, дочь живет на Юге Острова.
Твоего примерно возраста, — сказала она. Кто разберет, как комиссар Блэр в нее влюбился? Поначалу он только сознавал, что вечерами все нетерпеливее ждет визита в кафе и еженощных бесед с Вероникой во время затишья — по ночам в кафе нередко бывало тихо. Ему очень нравился (во всяком случае он так думал) просто разговор, не замусоренный никакими сексуальными закавыками. Он предполагал, что видит в Веронике фигуру матери, которая заменила ему настоящую мать, потерянную давным-давно в Войну. Он предполагал (сначала он увлекался предположениями), что Вероника видит в нем более или менее своего ребенка.
Даже решив впервые пригласить ее на свидание, он не усомнился, что намерения у него сугубо дружеские. Он не был общителен и никогда не имел друзей: теперь у него завелся друг. Блэр считал Веронику «другом». Ему это нравилось. Она согласилась прийти, и они договорились встретиться у кафе «Полисмен» как-то вечером, когда она рано заканчивала работать.
Он приехал, и она его ждала. Она чуточку накрасилась, и под расстегнутым плащом (в Столице выдался прекрасный вечер, довольно теплый) он увидел черное шелковое платье и белый жемчуг вокруг шеи. Прежде он видел Веронику лишь в тусклой униформе ее ремесла. А теперь внезапно разглядел то, чего не замечал прежде, — она была красавица.
— Вероника. — Он с трудом ворочал языком. — Ты потрясающе выглядишь.
Она улыбнулась, взяла его под руку, и они зашагали по улице.
С той ночи он больше не считал Веронику фигурой матери. Он желал ее, как прежде желал бы других женщин, гораздо моложе. И однажды вечером после кино он привел ее в свой номер в «Чертополохе». Он ни разу не заикнулся о своих чувствах, однако поцеловал ее теперь, и она его не оттолкнула. Она не оттолкнула его и когда он взял ее за руку и повел к постели. Но едва он принялся расстегивать пуговицы платья у нее на спине, Вероника мягко высвободилась.
— Одну секунду, — сказала она. Отошла, щелкнула выключателем и вернулась.
— Зачем ты выключила свет? — спросил он. — Я хочу тебя увидеть.
Она обняла его в темноте.
— Прошу тебя, — сказала она. — Я не против лечь с тобой в постель. Я этого хочу. Но я не хочу, чтобы ты видел мое тело. Пожалуйста, не проси.
И он больше не просил. Это не имело значения. Когда они занимались любовью в ту ночь и во все ночи, что последовали, он поклонялся ей во тьме руками и поцелуями, и она яростно обвивалась вкруг его тела.
Несколько месяцев он был счастлив, Как никогда в жизни. Он любил — любил, и жизнь стала чудом. Он не просто любил — он хотел жениться на Веронике. Он сделал ей предложение, и она сказала нет. Не захотела обсуждать. Когда он попытался снова, она ответила, что он все испортит.
Однажды ночью в номере «Чертополоха», после того как они любили друг друга — Вероника все время была очень молчалива, — она ушла в ванную и пробыла там столько, что он забеспокоился. Он выскользнул из постели и пошел выяснить, что случилось.
Дверь в ванную была чуть приоткрыта, горел свет. Он увидел, что она стоит и разглядывает себя в высоком зеркале: фигура хороша, но на грудях, с тех пор как они наливались молоком, остались растяжки; рваный шрам от кесарева сечения бежал по животу (Блэр часто нащупывал его пальцами), отмечая место, где явилась на свет ее дочь; а волосатый холмик ниже уже поседел. Блэр взглянул ей в лицо и увидел, что она за ним наблюдает.
Когда она вернулась в постель, он все обнимал и обнимал ее, но она не шевельнулась.
— Прости, что подсмотрел, — сказал он.
— Время увидеть, — сказала она. — Время увидеть. На следующий вечер, когда он заехал за ней, в кафе работала новая официантка. Она сказала, что Вероника ушла с работы. Из квартиры тоже съехала и скрылась из города.
На Острове прятаться затруднительно, и Блэр без труда ее разыскал. Она поездом уехала на Юг и нашла работу в баре при гостинице на пасмурном курорте возле свинцового моря. Он на несколько дней отпросился из академии и поехал к Веронике. Он сидел на скамейке на молу перед гранитным фасадом гостиницы, где Вероника работала, и ждал. День был прохладный и ветреный, пляж пуст, за вычетом чаек.
Около двух часов дня она вышла из распашных дверей. Он поднялся и пошел ей навстречу.
— Вероника! — сказал он. Она, кажется, не удивилась.
— Уходи, — сказала она.
— Пожалуйста, поговори со мной, — сказал он.
— Уходи, — сказала она. — Ты не представляешь, как я несчастна. Я себе позволила влюбиться в человека вдвое моложе меня. Я заставила себя забыть, что придет день, и он посмотрит на меня и возненавидит.
— Мне совершенно плевать на возраст, — сказал он. — Я люблю тебя.
— Да, ты влюблен, и поэтому ничего не видишь. С юнцами вечно так, — сказала она. — Я тоже тебя люблю, но меня любовь не ослепила. Я не хочу, чтобы мое счастье зависело от любви, которой не суждено продлиться. Это слишком трудно вынести. Я прежде научилась быть счастливой без любви; я знаю, как это, и я научусь заново, пока еще не поздно. Если ты меня любишь, уходи.
— Прошу тебя. — сказал он.
Ее лицо опустело, закрылось, будто она его ненавидела.
— Нет, — сказала она. — Лучше бы я могла тебя возненавидеть за то, что ты со мной сделал. Уходи.
* * *
— Знаешь, Джеймс, — сказал комиссар Блэр, — единственный человек, кому я рассказал о Веронике. С тех пор я любил других женщин, но никого не любил так, как ее. Она любила меня, но отвергла. Не доверяла мне, ибо я был молод.
Мне польстило, что комиссар Блэр мне доверился; меня поразила эта новая его сторона, которая не могла мне и присниться. Разумеется, я сам виноват — на меня подействовала его суровая внешность. С той ночи, каким бы ни мнился он аскетом, я ни на миг не забывал, как он обнажил предо мной свою человечность.
Наутро я мучился от ощутимого похмелья — у меня не имелось привычки к питию даже в микроскопических дозах. В половине девятого я прошагал по дороге в город. Пасмурное небо на востоке едва приотворилось. Типичный сумрак Каррика, но сегодня я был за него благодарен: мои глаза еще не были готовы к свету.
На улицах вокруг Парка я не заметил ни единого шевеления. Часовые в дверях домов — только зловещие силуэты, в коих человеческого не больше, чем в трех фигурах Монумента. Витрины и двери в лавку Анны были забиты досками.
Я свернул направо по мощеной улочке, ведя пальцем по очертившей ее изгороди, пока не приблизился к темному дому. Симметричные железные шипы, задуманные как украшение, торчали из садовой ограды.
Я постучал в дверь, и моим костяшкам она показалась свинцовой. Солдат, ее открывший, секунду разглядывал меня, точно мое явление удивило его. Я сказал, что мне назначена встреча, и он впустил меня и направил вверх по лестнице, обшитой панелями красного дерева, мимо распахнутой двери в кабинет, где толпились высокие книжные шкафы. Справа деревянная табличка на закрытой двери гласила:
ВРАЧЕБНЫЙ КАБИНЕТ
ПРИЕМНАЯ
Взбираясь по ступенькам, я распознал едкие миазмы, словно воспарявшие от плюшевого ковра. Стремившись к лестничной площадке, я почти не дышал. Оттуда я разглядел обшитый деревом коридор и шесть дверей. Из одной выступила медсестра; жестоколицая женщина с колообразным телом, что крепилось налево. В отличие от солдата, медсестра не удивилась.
— У вас ровно час, — сказала она. — Он и помирать отказывается, потому как с вами хотел поговорить. — Она протиснулась мимо меня (такое тело создано, чтобы протискиваться) вниз по лестнице. Я включил диктофон и направился в комнату, откуда вышла медсестра.
Доктор Рэнкин восседал на кровати под балдахином. Вся комната — сплошное красное дерево. Единственное окно заперто накрепко; тепло, пахнет сильно и прогоркло. На тумбочке под лампой я увидел экземпляр рукописи Айкена, а на ней очки-полумесяцы в серебряной оправе.
Доброе утро, — сказала я, поскольку он меня не заметил. — Доктор Рэнкин?
Он поднял голову и улыбнулся:
— И вам доброе утро, какашка куриная.
Меня такое приветствие от совершеннейшего незнакомца изумило — а кого бы не изумило? Впрочем, комиссар Блэр предупредил меня, что таким вот образом подействовал на эскулапа яд: доктор Рэнкин пересыпал свои тирады детской руганью, о чем, судя по всему, сам и понятия не имел.
Поэтому я смолчал, лишь пригляделся внимательнее. Маленькая голова, волосы отливают сталью и густы для человека, которому уже за семьдесят. Черная пижама — кажется, шелковая.
— Я бы предложил вам стаканчик чего-нибудь, горшок зассанный; но у меня больше нет служанки. Умерла на той неделе. — Голос его был тонок, но полон сил; улыбаясь, доктор скалил зубы, желтые, как и глаза.
Интересно, отчего Айкен так перед ним трепетал. Кем бы ни был доктор Рэнкин прежде, ныне это лишь умирающий человечек.
— Вы говорили с остальными, да, клизма давленая? Думаете, всё на свете стали понимать? — Его язык высуггулся из крошечного рта, и я представил себе затычку в сливе бочки. — А если я вам скажу, что ничего-то вы и не поняли, дятел безмозглый?
Оскорбления эти по большей части излагались предельно вежливо. Но теперь беседа сменила направление, точно краб попятился, и голос стал резче — впрочем, этого не скажешь о лексиконе.
— Довольно болтовни. Времени мало, а я должен многое рассказать о Грубахах и о матери Роберта; слушайте внимательно, свиное рыло.
Я как мог достоверно изобразил внимание, и он приступил к рассказу:
— Ох уж эти Грубахи. Вот же недоделки придурочные. Вы представляете, какими они казались странными, когда только приехали в Каррик?
Показания доктора Рэнкина
(расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)
В самом начале Войны они бежали с Континента и осели в Каррике.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25