Великолепно Водолей ру
И незнакомый голос произнес по-французски с незнакомым акцентом, медленно и классически правильно выговаривая слова, как ее муж Остраков, и с такой же чарующей нежностью:
– Мадам Остракова. Впустите меня, пожалуйста. Я здесь, чтобы помочь вам.
Приготовившись к концу, Остракова решительно взяла в руку пистолет покойного мужа и, с трудом преодолевая боль, направилась к двери. Передвигалась она как краб, сняв туфли: «глазку» она не доверяла, упорно считая, что в него видно в обе стороны. А потому она прошла по комнате таким образом, чтобы ее не могли увидеть из «глазка» и, проходя мимо выцветшего портрета Остракова, с большой обидой подумала, какой он эгоист, что умер так рано, вместо того чтобы жить и защищать ее. А потом подумала: «Нет, я сделала решительный шаг. Я теперь сама храбрая».
И она действительно стала храброй. Она отправляется воевать; каждая минута, может статься, для нее последняя, но боли прошли, тело приготовилось к сражению, как бывало с Гликманом – она всегда ждала его в любое время; она чувствовала, как его энергией заряжаются ее ноги, укрепляя их. Гликман был с ней, и она невольно вспомнила, какой он сильный. Ей казалось, что его любовь, словно по библейскому преданию, без устали накачивает ее силой, которая в данную минуту ей так нужна. А спокойствию она научилась от Остракова и доблести от Остракова – это его оружие. Отчаянная же храбрость была присуща ей самой, и это была храбрость матери, которую вывели из спячки, затем лишили радости и привели в ярость – в связи с Александрой! Люди, пришедшие ее убить, – те же самые, что попрекали ее тайным материнством, что убили Остракова и Гликмана и перебьют весь несчастный мир, если она их не остановит.
Ей хотелось только хорошенько прицелиться, прежде чем выстрелить, и она понимала, что, пока дверь закрыта и заперта и «глазок» на месте, она может прицелиться с очень близкого расстояния, и чем ближе цель, тем лучше, так как она вполне разумно придерживалась весьма скромного мнения о своей меткости. Она приложила палец к «глазку», чтобы ее не было видно, затем приложила к нему глаз и прежде всего узнала собственную дуру-привратницу, которая стояла очень близко, круглая, как луковица, из-за искажающих стекол, с волосами, зелеными из-за отсвета от керамических плиток коридора, с растянутыми в улыбке, словно резиновыми, губами и носом, похожим на утиный клюв. И Остракова догадалась, что легкие шаги принадлежали ей – легкость, как боль и радость, всегда соотносится с тем, что было до или после. А затем увидела маленького господина в очках, который казался ей в «глазок» таким толстым – совсем как на рекламе шин «Мишлен». И пока она смотрела на него, он торжественно снял соломенную шляпу, словно сошедшую со страниц романа Тургенева, и опустил руки по швам, как если бы вдруг услышал гимн своей страны. Из этого жеста Остракова сделала вывод, что маленький господин хотел дать ей понять: он знает, что она боится, и знает, что больше всего она боится затененного лица, – обнажая голову, он тем самым как бы доказывал ей свою благожелательность.
В его спокойствии и серьезности чувствовалось смирение – это, как и его голос, снова напомнило ей Остракова: линзы способны были превратить его в лягушку, но не могли изменить его осанки. Его очки тоже напомнили ей Остракова: без них он был как без рук, как калека без палки. Все это Остракова разглядела твердым взглядом, хотя и с бьющимся сердцем, во время первого долгого обследования, тем не менее она все еще держала пистолет нацеленным на дверь, а палец – на спусковом крючке и раздумывала, не пристрелить ли этого типа тут же, прямо сквозь дверь: «Вот тебе за Гликмана, а это – за Остракова, а это – за Александру!»
Дело в том, что в своей подозрительности она склонна была считать, будто они выбрали этого именно из-за его гуманного облика, так как знали, что толстяк Остраков умел так же вот с достоинством держаться.
– Мне не требуется помощь, – наконец крикнула в ответ Остракова и с ужасом стала ждать, какое впечатление произведут ее слова.
Но тут дура-привратница вдруг заорала:
– Мадам, это почтенный господин! Он англичанин! Он беспокоится о вас! Вы больны, мадам, вся улица за вас волнуется! Нельзя, мадам, сидеть вот так взаперти. – Пауза. – Он доктор, мадам, – верно, вы, месье, доктор? Известный доктор по душевным болезням! – Тут Остракова услышала, как эта дура шепнула ему: – Да скажите же ей, месье. Скажите, что вы доктор!
Но незнакомец отрицательно покачал головой:
– Нет, это неправда.
– Мадам, открывайте, или я пойду за полицией! – воскликнула привратница. – Русская – и такой устраивает скандал!
– Мне не требуется помощь, – много громче повторила Остракова.
Но она уже знала, что больше всего ей требуется помощь, что без помощи она никогда не сможет убить, как не мог бы и Гликман. Даже если перед глазами ее предстанет сам Дьявол, она не сможет убить дитя другой женщины.
И она продолжала свое бдение, а маленький мужчина тем временем медленно шагнул вперед, так что в «глазок» ей видно было теперь лишь его лицо, искаженное, словно под водой, и только тут она увидела, какое оно усталое, увидела красные глаза за стеклами очков, круги и тени под глазами. Она почувствовала, что он глубоко озабочен ее судьбой, что он несет ей не смерть, а жизнь. Лицо еще больше приблизилось, и от стука крышки почтового ящика Остракова чуть не нажала по ошибке на курок, и это испугало ее. Она почувствовала, как напряглась рука, и лишь в последнюю секунду сумела удержаться от выстрела, затем нагнулась, чтобы поднять с мата конверт. Это оказалось ее собственное письмо, адресованное генералу, – ее второе письмо, написанное по-французски, в котором говорилось: «Кто-то пытается меня убить». Желая показать, что она не отказалась от сопротивления, Остракова сделала вид, будто раздумывает, не трюк ли это, не было ли ее письмо перехвачено, или куплено, или украдено, или подвергнуто каким-то манипуляциям, которыми пользуются обманщики. Но, глядя на свое письмо, узнавая первые слова и сквозящее в них отчаяние, она почувствовала, что устала от обманов, устала никому не верить, устала пытаться видеть зло там, где больше всего хотела увидеть добро. Она снова услышала голос толстяка, и его хороший, но немного старомодный французский язык напомнил ей полузабытые стишки, которые она учила в школе. И если он ей врал, то это была самая хитроумная ложь, какую она слышала в своей жизни.
– Волшебник умер, мадам, – произнес мужчина, и «глазок» затуманился от его дыхания. – Я приехал из Лондона вместо него, чтобы вам помочь.
В течение многих лет – да, по всей вероятности, до конца своей жизни – Питер Гиллем не устанет рассказывать – с разной степенью откровенности – о том, что произошло, когда он в тот вечер вернулся домой. Он подчеркнет, что день оказался необычный. Он был в плохом настроении – это во-первых, и пребывал в таком состоянии весь день. Во-вторых, посол на еженедельном совещании сделал ему публичную выволочку за неслыханно легкомысленное высказывание по поводу баланса британских платежей. Гиллем недавно женился – в-третьих, и его молодая жена была беременна. Она позвонила ему по телефону, в-четвертых, сразу после того, как он расшифровал длинное и чрезвычайно нудное напоминание, в пятнадцатый раз поступившее из Цирка, о том, что он не должен – повторяем: не должен – предпринимать никаких операций на французской земле без письменного разрешения Центра. В-пятых, le tout Paris, казалось, во власти очередной волны страхов, вызванных похищениями людей. И в-последних, ни для кого не являлось секретом, что пост главы резидентуры в Париже был своего рода подготовкой к погребению и делать там в общем-то уже нечего, кроме как ходить на бесконечные обеды с разными очень коррумпированными, очень нудными шефами французских спецслужб, которые часть времени шпионили друг за другом, вместо того чтобы выискивать предполагаемых врагов. «Все эти факторы, – не преминет потом напомнить Гиллем, – следует принять во внимание, прежде чем винить его в импульсивности». Гиллем, следует добавить, был человеком спортивным, наполовину французом, но в большей мере англичанином, стройным и красивым, но хотя он уже поднялся наверх, с боем овладевая каждым дюймом пути, ему почти стукнуло пятьдесят, а этот водораздел преодолевал мало кто из оперативных работников. Кроме того, он владел новеньким германским «порше», который несколько стыдливо приобрел с дипломатической скидкой и держал – к громогласному неудовольствию посла – в гараже посольства.
Итак, Мари-Клэр Гиллем позвонила мужу ровно в шесть, как раз когда он запирал в сейф свои книги для расшифровки. У Гиллема на столе стояло два телефона – один прямой, теоретически для оперативной работы. Второй – подключенный к посольскому коммутатору. Мари-Клэр позвонила по прямому проводу, которым, как они договаривались, следовало пользоваться только в случае крайней необходимости. Она заговорила по-французски – это, правда, ее родной язык, но последнее время они стали общаться по-английски, чтобы она разговорилась.
– Питер, – начала она.
Он сразу услышал тревогу в ее голосе.
– Мари-Клэр? В чем дело?
– Питер, тут у меня один человек. Он хочет, чтобы ты немедленно приехал.
– Кто?
– Я не могу сказать. Это важно. Пожалуйста, немедленно приезжай домой, – повторила она и повесила трубку.
Старший клерк Гиллема, некто мистер Энстразер, остановился во время телефонного звонка в дверях секретной части и ждал, чтобы Гиллем набрал комбинацию на замке, после чего каждый запрет его своим ключом. В открытую дверь он видел, как Гиллем швырнул трубку, и не успел клерк опомниться, как начальник бросил ему – бросил издалека, по всей вероятности, на расстоянии пятнадцати футов – священный личный ключ главы резидентуры, почти символ власти, и Энстразер чудом поймал его – поднял левую руку и поймал в ладонь, как американский игрок в бейсбол: ему в жизни такого не повторить даже с сотни попыток, признался он потом Гиллему.
– Не двигайся отсюда, пока я тебе не позвоню! – крикнул на бегу Гиллем. – Садись за мой стол и принимай телефонные звонки. Ты меня слышал?
Энстразер слышал, но не успел ответить, так как Гиллем к этому времени уже наполовину сбежал по до нелепости элегантной закругленной лестнице посольства, шныряя между машинистками, охранниками канцелярии и шустрыми молодыми людьми, собравшимися в обход по вечерним коктейлям. Через несколько секунд он уже сидел за рулем своего «порше», машина взревела, точно стартуя в гонке, а из Гиллема в другой жизни вполне бы вышел неплохой гонщик. Жил Гиллем в Нейи, и в обычных обстоятельствах езда на спортивной скорости в час пик скорее забавляла Питера, напоминая ему, дважды в день, что, хотя работа в посольстве иссушающе скучна, жизнь вокруг полна опасностей, превратностей и веселья. Он даже хронометрировал время поездки. Если он выбирал авеню Шарля де Голля и попадал на «зеленую волну» езда занимала вечером вполне приемлемые двадцать пять минут. Поздно вечером и рано утром при пустых дорогах и наличии дипломатического номера на машине он сокращал время до пятнадцати минут, но в час пик тридцать пять минут требовали большой скорости, а сорок были нормой. В этот вечер, преследуемый видением Мари-Клэр, которую держат на мушке психи-нигилисты, он покрыл расстояние до дома за восемнадцать минут. В полицейских рапортах, представленных потом послу, говорилось, что он трижды проехал на красный свет, а когда свернул на свою улицу, то мчался со скоростью ста сорока километров в час, но это, естественно, чистой воды домысел, ибо никто не пытался нагнать его. Сам Гиллем мало что помнил об этой гонке, не считая того, что чуть не столкнулся с фургоном по перевозке мебели и чуть не сбил психа-велосипедиста, которому взбрело на ум вдруг взять влево, когда Гиллем был всего в каких-нибудь ста пятидесяти метрах позади него.
Квартира Гиллема находилась на третьем этаже виллы. Резко затормозив перед въездом, он выключил мотор и оставил машину на улице, затем тихо, но быстро прошел к входной двери. Он ожидал увидеть стоящую где-то поблизости машину, по всей вероятности, с шофером за рулем, но, к своему облегчению, не обнаружил никого. В спальне горел свет, так что теперь он представил себе Мари-Клэр, привязанную к кровати с кляпом во рту, и ее мучителей, сидящих вокруг в ожидании. Им нужен был Гиллем, и он не собирался их разочаровывать. Он не был вооружен – но не по своей вине. Хозяйственники Цирка испытывали священный страх перед оружием, а револьвер, который он незаконно имел, лежал в ящике ночного столика, где вломившиеся бандиты уже, несомненно, его нашли. Гиллем тихо взбежал по трем пролетам лестницы, у входной двери сбросил пиджак и швырнул его на пол. Ключ от двери он держал в руке и теперь как можно осторожнее вставил его в замок, затем нажал на звонок и крикнул в щель почтового ящика: «Facteur!» и затем: «Expres!» * Держа по-прежнему руку на ключе, он ждал, пока не услышал приближающиеся шаги, которые, как он сразу признал, не принадлежали Мари-Клэр. Шаги медленные, даже тяжелые и уж слишком уверенные. И шел человек из спальни. Все дальнейшее произошло очень быстро. Гиллем знал, чтобы открыть дверь изнутри, надо проделать следующее: во-первых, снять цепочку, затем высвободить пружину замка. Пригнувшись, он ждал, пока не услышал, как соскользнула цепочка, и тогда пустил в ход единственное свое оружие – неожиданность; повернув ключ, он всем телом надавил на дверь и с удовлетворением увидел, как плотный мужчина отлетел к противоположной стене, где висело зеркало, тут же сорвавшееся с петель, а перед ним предстало испуганное лицо беспомощно смотревшего на него давнего друга и ментора Джорджа Смайли.
То, что за этим последовало, Гиллем описывал весьма смутно: он, конечно, не был предупрежден о приезде Смайли, и Смайли – возможно, из опасения быть подслушанным – почти ничего не сказал ему, пока они находились на квартире Мари-Клэр оказалась в спальне, но не связанная и без кляпа во рту, а на кровати лежала – по настоянию Мари-Клэр – Остракова, по-прежнему в своем стареньком черном платье, и Мари-Клэр обихаживала ее всеми известными ей способами:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
– Мадам Остракова. Впустите меня, пожалуйста. Я здесь, чтобы помочь вам.
Приготовившись к концу, Остракова решительно взяла в руку пистолет покойного мужа и, с трудом преодолевая боль, направилась к двери. Передвигалась она как краб, сняв туфли: «глазку» она не доверяла, упорно считая, что в него видно в обе стороны. А потому она прошла по комнате таким образом, чтобы ее не могли увидеть из «глазка» и, проходя мимо выцветшего портрета Остракова, с большой обидой подумала, какой он эгоист, что умер так рано, вместо того чтобы жить и защищать ее. А потом подумала: «Нет, я сделала решительный шаг. Я теперь сама храбрая».
И она действительно стала храброй. Она отправляется воевать; каждая минута, может статься, для нее последняя, но боли прошли, тело приготовилось к сражению, как бывало с Гликманом – она всегда ждала его в любое время; она чувствовала, как его энергией заряжаются ее ноги, укрепляя их. Гликман был с ней, и она невольно вспомнила, какой он сильный. Ей казалось, что его любовь, словно по библейскому преданию, без устали накачивает ее силой, которая в данную минуту ей так нужна. А спокойствию она научилась от Остракова и доблести от Остракова – это его оружие. Отчаянная же храбрость была присуща ей самой, и это была храбрость матери, которую вывели из спячки, затем лишили радости и привели в ярость – в связи с Александрой! Люди, пришедшие ее убить, – те же самые, что попрекали ее тайным материнством, что убили Остракова и Гликмана и перебьют весь несчастный мир, если она их не остановит.
Ей хотелось только хорошенько прицелиться, прежде чем выстрелить, и она понимала, что, пока дверь закрыта и заперта и «глазок» на месте, она может прицелиться с очень близкого расстояния, и чем ближе цель, тем лучше, так как она вполне разумно придерживалась весьма скромного мнения о своей меткости. Она приложила палец к «глазку», чтобы ее не было видно, затем приложила к нему глаз и прежде всего узнала собственную дуру-привратницу, которая стояла очень близко, круглая, как луковица, из-за искажающих стекол, с волосами, зелеными из-за отсвета от керамических плиток коридора, с растянутыми в улыбке, словно резиновыми, губами и носом, похожим на утиный клюв. И Остракова догадалась, что легкие шаги принадлежали ей – легкость, как боль и радость, всегда соотносится с тем, что было до или после. А затем увидела маленького господина в очках, который казался ей в «глазок» таким толстым – совсем как на рекламе шин «Мишлен». И пока она смотрела на него, он торжественно снял соломенную шляпу, словно сошедшую со страниц романа Тургенева, и опустил руки по швам, как если бы вдруг услышал гимн своей страны. Из этого жеста Остракова сделала вывод, что маленький господин хотел дать ей понять: он знает, что она боится, и знает, что больше всего она боится затененного лица, – обнажая голову, он тем самым как бы доказывал ей свою благожелательность.
В его спокойствии и серьезности чувствовалось смирение – это, как и его голос, снова напомнило ей Остракова: линзы способны были превратить его в лягушку, но не могли изменить его осанки. Его очки тоже напомнили ей Остракова: без них он был как без рук, как калека без палки. Все это Остракова разглядела твердым взглядом, хотя и с бьющимся сердцем, во время первого долгого обследования, тем не менее она все еще держала пистолет нацеленным на дверь, а палец – на спусковом крючке и раздумывала, не пристрелить ли этого типа тут же, прямо сквозь дверь: «Вот тебе за Гликмана, а это – за Остракова, а это – за Александру!»
Дело в том, что в своей подозрительности она склонна была считать, будто они выбрали этого именно из-за его гуманного облика, так как знали, что толстяк Остраков умел так же вот с достоинством держаться.
– Мне не требуется помощь, – наконец крикнула в ответ Остракова и с ужасом стала ждать, какое впечатление произведут ее слова.
Но тут дура-привратница вдруг заорала:
– Мадам, это почтенный господин! Он англичанин! Он беспокоится о вас! Вы больны, мадам, вся улица за вас волнуется! Нельзя, мадам, сидеть вот так взаперти. – Пауза. – Он доктор, мадам, – верно, вы, месье, доктор? Известный доктор по душевным болезням! – Тут Остракова услышала, как эта дура шепнула ему: – Да скажите же ей, месье. Скажите, что вы доктор!
Но незнакомец отрицательно покачал головой:
– Нет, это неправда.
– Мадам, открывайте, или я пойду за полицией! – воскликнула привратница. – Русская – и такой устраивает скандал!
– Мне не требуется помощь, – много громче повторила Остракова.
Но она уже знала, что больше всего ей требуется помощь, что без помощи она никогда не сможет убить, как не мог бы и Гликман. Даже если перед глазами ее предстанет сам Дьявол, она не сможет убить дитя другой женщины.
И она продолжала свое бдение, а маленький мужчина тем временем медленно шагнул вперед, так что в «глазок» ей видно было теперь лишь его лицо, искаженное, словно под водой, и только тут она увидела, какое оно усталое, увидела красные глаза за стеклами очков, круги и тени под глазами. Она почувствовала, что он глубоко озабочен ее судьбой, что он несет ей не смерть, а жизнь. Лицо еще больше приблизилось, и от стука крышки почтового ящика Остракова чуть не нажала по ошибке на курок, и это испугало ее. Она почувствовала, как напряглась рука, и лишь в последнюю секунду сумела удержаться от выстрела, затем нагнулась, чтобы поднять с мата конверт. Это оказалось ее собственное письмо, адресованное генералу, – ее второе письмо, написанное по-французски, в котором говорилось: «Кто-то пытается меня убить». Желая показать, что она не отказалась от сопротивления, Остракова сделала вид, будто раздумывает, не трюк ли это, не было ли ее письмо перехвачено, или куплено, или украдено, или подвергнуто каким-то манипуляциям, которыми пользуются обманщики. Но, глядя на свое письмо, узнавая первые слова и сквозящее в них отчаяние, она почувствовала, что устала от обманов, устала никому не верить, устала пытаться видеть зло там, где больше всего хотела увидеть добро. Она снова услышала голос толстяка, и его хороший, но немного старомодный французский язык напомнил ей полузабытые стишки, которые она учила в школе. И если он ей врал, то это была самая хитроумная ложь, какую она слышала в своей жизни.
– Волшебник умер, мадам, – произнес мужчина, и «глазок» затуманился от его дыхания. – Я приехал из Лондона вместо него, чтобы вам помочь.
В течение многих лет – да, по всей вероятности, до конца своей жизни – Питер Гиллем не устанет рассказывать – с разной степенью откровенности – о том, что произошло, когда он в тот вечер вернулся домой. Он подчеркнет, что день оказался необычный. Он был в плохом настроении – это во-первых, и пребывал в таком состоянии весь день. Во-вторых, посол на еженедельном совещании сделал ему публичную выволочку за неслыханно легкомысленное высказывание по поводу баланса британских платежей. Гиллем недавно женился – в-третьих, и его молодая жена была беременна. Она позвонила ему по телефону, в-четвертых, сразу после того, как он расшифровал длинное и чрезвычайно нудное напоминание, в пятнадцатый раз поступившее из Цирка, о том, что он не должен – повторяем: не должен – предпринимать никаких операций на французской земле без письменного разрешения Центра. В-пятых, le tout Paris, казалось, во власти очередной волны страхов, вызванных похищениями людей. И в-последних, ни для кого не являлось секретом, что пост главы резидентуры в Париже был своего рода подготовкой к погребению и делать там в общем-то уже нечего, кроме как ходить на бесконечные обеды с разными очень коррумпированными, очень нудными шефами французских спецслужб, которые часть времени шпионили друг за другом, вместо того чтобы выискивать предполагаемых врагов. «Все эти факторы, – не преминет потом напомнить Гиллем, – следует принять во внимание, прежде чем винить его в импульсивности». Гиллем, следует добавить, был человеком спортивным, наполовину французом, но в большей мере англичанином, стройным и красивым, но хотя он уже поднялся наверх, с боем овладевая каждым дюймом пути, ему почти стукнуло пятьдесят, а этот водораздел преодолевал мало кто из оперативных работников. Кроме того, он владел новеньким германским «порше», который несколько стыдливо приобрел с дипломатической скидкой и держал – к громогласному неудовольствию посла – в гараже посольства.
Итак, Мари-Клэр Гиллем позвонила мужу ровно в шесть, как раз когда он запирал в сейф свои книги для расшифровки. У Гиллема на столе стояло два телефона – один прямой, теоретически для оперативной работы. Второй – подключенный к посольскому коммутатору. Мари-Клэр позвонила по прямому проводу, которым, как они договаривались, следовало пользоваться только в случае крайней необходимости. Она заговорила по-французски – это, правда, ее родной язык, но последнее время они стали общаться по-английски, чтобы она разговорилась.
– Питер, – начала она.
Он сразу услышал тревогу в ее голосе.
– Мари-Клэр? В чем дело?
– Питер, тут у меня один человек. Он хочет, чтобы ты немедленно приехал.
– Кто?
– Я не могу сказать. Это важно. Пожалуйста, немедленно приезжай домой, – повторила она и повесила трубку.
Старший клерк Гиллема, некто мистер Энстразер, остановился во время телефонного звонка в дверях секретной части и ждал, чтобы Гиллем набрал комбинацию на замке, после чего каждый запрет его своим ключом. В открытую дверь он видел, как Гиллем швырнул трубку, и не успел клерк опомниться, как начальник бросил ему – бросил издалека, по всей вероятности, на расстоянии пятнадцати футов – священный личный ключ главы резидентуры, почти символ власти, и Энстразер чудом поймал его – поднял левую руку и поймал в ладонь, как американский игрок в бейсбол: ему в жизни такого не повторить даже с сотни попыток, признался он потом Гиллему.
– Не двигайся отсюда, пока я тебе не позвоню! – крикнул на бегу Гиллем. – Садись за мой стол и принимай телефонные звонки. Ты меня слышал?
Энстразер слышал, но не успел ответить, так как Гиллем к этому времени уже наполовину сбежал по до нелепости элегантной закругленной лестнице посольства, шныряя между машинистками, охранниками канцелярии и шустрыми молодыми людьми, собравшимися в обход по вечерним коктейлям. Через несколько секунд он уже сидел за рулем своего «порше», машина взревела, точно стартуя в гонке, а из Гиллема в другой жизни вполне бы вышел неплохой гонщик. Жил Гиллем в Нейи, и в обычных обстоятельствах езда на спортивной скорости в час пик скорее забавляла Питера, напоминая ему, дважды в день, что, хотя работа в посольстве иссушающе скучна, жизнь вокруг полна опасностей, превратностей и веселья. Он даже хронометрировал время поездки. Если он выбирал авеню Шарля де Голля и попадал на «зеленую волну» езда занимала вечером вполне приемлемые двадцать пять минут. Поздно вечером и рано утром при пустых дорогах и наличии дипломатического номера на машине он сокращал время до пятнадцати минут, но в час пик тридцать пять минут требовали большой скорости, а сорок были нормой. В этот вечер, преследуемый видением Мари-Клэр, которую держат на мушке психи-нигилисты, он покрыл расстояние до дома за восемнадцать минут. В полицейских рапортах, представленных потом послу, говорилось, что он трижды проехал на красный свет, а когда свернул на свою улицу, то мчался со скоростью ста сорока километров в час, но это, естественно, чистой воды домысел, ибо никто не пытался нагнать его. Сам Гиллем мало что помнил об этой гонке, не считая того, что чуть не столкнулся с фургоном по перевозке мебели и чуть не сбил психа-велосипедиста, которому взбрело на ум вдруг взять влево, когда Гиллем был всего в каких-нибудь ста пятидесяти метрах позади него.
Квартира Гиллема находилась на третьем этаже виллы. Резко затормозив перед въездом, он выключил мотор и оставил машину на улице, затем тихо, но быстро прошел к входной двери. Он ожидал увидеть стоящую где-то поблизости машину, по всей вероятности, с шофером за рулем, но, к своему облегчению, не обнаружил никого. В спальне горел свет, так что теперь он представил себе Мари-Клэр, привязанную к кровати с кляпом во рту, и ее мучителей, сидящих вокруг в ожидании. Им нужен был Гиллем, и он не собирался их разочаровывать. Он не был вооружен – но не по своей вине. Хозяйственники Цирка испытывали священный страх перед оружием, а револьвер, который он незаконно имел, лежал в ящике ночного столика, где вломившиеся бандиты уже, несомненно, его нашли. Гиллем тихо взбежал по трем пролетам лестницы, у входной двери сбросил пиджак и швырнул его на пол. Ключ от двери он держал в руке и теперь как можно осторожнее вставил его в замок, затем нажал на звонок и крикнул в щель почтового ящика: «Facteur!» и затем: «Expres!» * Держа по-прежнему руку на ключе, он ждал, пока не услышал приближающиеся шаги, которые, как он сразу признал, не принадлежали Мари-Клэр. Шаги медленные, даже тяжелые и уж слишком уверенные. И шел человек из спальни. Все дальнейшее произошло очень быстро. Гиллем знал, чтобы открыть дверь изнутри, надо проделать следующее: во-первых, снять цепочку, затем высвободить пружину замка. Пригнувшись, он ждал, пока не услышал, как соскользнула цепочка, и тогда пустил в ход единственное свое оружие – неожиданность; повернув ключ, он всем телом надавил на дверь и с удовлетворением увидел, как плотный мужчина отлетел к противоположной стене, где висело зеркало, тут же сорвавшееся с петель, а перед ним предстало испуганное лицо беспомощно смотревшего на него давнего друга и ментора Джорджа Смайли.
То, что за этим последовало, Гиллем описывал весьма смутно: он, конечно, не был предупрежден о приезде Смайли, и Смайли – возможно, из опасения быть подслушанным – почти ничего не сказал ему, пока они находились на квартире Мари-Клэр оказалась в спальне, но не связанная и без кляпа во рту, а на кровати лежала – по настоянию Мари-Клэр – Остракова, по-прежнему в своем стареньком черном платье, и Мари-Клэр обихаживала ее всеми известными ей способами:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55