https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/Vidima/
она не хотела последующего наблюдения, визитеров. И исключительно благодаря силе воли в тот вечер, ровно в шесть, Остракова стала еще одним бывшим бледным пациентом, осторожно и мучительно сходившим по скату черной громады больницы в тот мир, который немного раньше сделал все, чтобы навсегда избавиться от нее. Она шла в своих сапогах, побитых, но чудом уцелевших, и гордилась ими – по крайней мере они не изменили ей.
Вернувшись в полумрак своей квартирки, она села в продавленное кресло мужа и, не снимая сапог, словно они являлись частью униформы, принялась крутить в руках старый армейский револьвер, пытаясь понять, как, черт побери, его заряжают, нацеливают и стреляют. «Я – армия из одного человека». Продержаться в живых – такова ее цель, и чем дольше ей удастся протянуть, тем значительнее будет ее победа. Продержаться в живых, пока не приедет генерал или не пришлет своего Волшебника.
Ускользнуть от них так, как удалось Остракову? Что ж, ей это тоже удалось. Издевнуться над ними, как Гликман, загнать их в угол, где у них не будет другого выбора, кроме как любоваться собственной мерзостью? В свое время, не без удовольствия думала она, ей и это немного удалось. Но выжить, чего не удалось ни одному из ее мужчин, уцепиться за жизнь, невзирая на все усилия этого бездушного мира грубых чинуш, быть для них каждый час каждого дня бельмом на глазу только потому, что ты жива, дышишь, ешь, двигаешься и соображаешь, – это, решила Остракова, занятие, достойное ее натуры, ее веры и двух любимых ею мужчин. Она тотчас взяла на себя эту миссию. И послала дуру-привратницу за продуктами: немощь имеет свои плюсы.
– У меня был небольшой удар, мадам Ла-Пьер. – Но по части ли сердца, желудка или русской тайной полиции она не стала уточнять. – Мне рекомендовали на несколько недель оставить работу и дать себе полный отдых. Я совсем без сил, мадам, бывают такие периоды, когда хочется побыть одной. Вот возьмите, мадам, – вы не такая, как другие, которые только и знают, как бы урвать, и не спускают с тебя глаз. – Мадам Ла-Пьер зажала банкнот в кулак, взглянула на краешек и сунула куда-то за лиф. – И послушайте, мадам, если кто-нибудь будет меня спрашивать, сделайте одолжение: скажите, что я уехала. Я не буду зажигать огонь в комнатах, что выходят на улицу. Мы – женщины чувствительные, нам нужно немножко покоя, вы согласны? Но, пожалуйста, мадам, запомните, кто будут эти посетители, и скажите мне – газовик, кто-нибудь из благотворительных обществ, – про всех мне говорите. Я люблю знать, что жизнь вокруг продолжается.
Привратница решила, что Остракова, без сомнения, сумасшедшая, но с деньгами-то все в порядке, а деньги привратница любила больше всего на свете, да к тому же она сама была сумасшедшая. За несколько часов Остракова стала еще хитрее, чем когда-то в Москве. К ней пришел муж привратницы – сущий разбойник, куда хуже старой козы, и, получив обещание, что ему дадут еще денег, приделал цепочку к ее входной двери. Завтра он сделает ей «глазок» – тоже за деньги. Привратница пообещала брать ее почту и доставлять ей в строго определенные часы – ровно в одиннадцать утром и в шесть вечером, дав два коротких звонка – тоже за деньги. Открыв маленькое вентиляционное отверстие в уборной и став на стул, Остракова могла при желании заглянуть во двор и увидеть, кто приходит и кто уходит. Она послала на склад записку, что приболела. Она не могла передвинуть двуспальную кровать, но с помощью подушек и пухового одеяла устроила из нее подобие дивана с таким расчетом, чтобы он, как торпеда, был нацелен сквозь открытую дверь гостиной – на входную дверь; ей оставалось только лечь на кровать в сапогах, наставленных на того, кто к ней ворвется, и стрелять поверх них, и если она не прострелит себе ногу, то в первый же момент застигнет пришельца врасплох. Остракова все это продумала. В голове у нее стучало и раздавался настоящий кошачий концерт, в глазах темнело, когда она слишком быстро поворачивала голову; у нее была высокая температура, и она порой почти теряла сознание. Но она все продумала, приняла необходимые меры, и теперь, пока не появится генерал или Волшебник, она снова станет жить как в Москве.
– Ты предоставлена сама себе, старая дура, – произнесла она вслух. – Тебе не на кого надеяться, кроме себя самой, так что держись.
Поставив на пол рядом с кроватью фотографию Гликмана и фотографию Остракова, положив иконку Божьей Матери под одеяло, Остракова приступила к своему первому ночному бдению – она неустанно молилась целому сонму святых, и не в последнюю очередь святому Иосифу, чтобы ей прислали Волшебника, ее избавителя.
«И ни единого послания не отстучали мне по трубам, – думала она. – Даже охранник не ругнулся и не разбудил».
ГЛАВА 12
Тянулся все тот же день, и не было ему конца. Расставшись с Михелем, Джордж Смайли какое-то время позволил ногам нести себя неведомо куда – слишком он устал, слишком был взбаламучен, чтобы садиться за руль, однако достаточно соображал, чтобы следить за спиной и делать внезапные повороты, сбивающие со следа возможный «хвост». Растрепанный, с опухшими глазами, он ждал, чтобы мозг пришел в норму, чтобы раскрутилась пружина, державшая его в напряжении в течение этого двадцатичетырехчасового марафона. Он попал на набережную, затем в пивную возле Нортумберленд-авеню – кажется, она называется «Шерлок Холмс», – где он угостил себя большой порцией виски и в смятении подумал, не позвонить ли Стелле: все ли у нее в порядке? Впрочем, это бессмысленно – не может же он звонить каждый вечер и спрашивать, живы ли они с Виллемом, – и он пошел дальше, пока не обнаружил, что находится в Сохо, где в субботний вечер всегда мерзопакостнее обычного. «Обратись к Лейкону, – подумал он. – Попроси охрану для семьи». Но ему достаточно лишь представить себе, какая его ждет сцена, чтобы понять, что это мертворожденная идея. Если Цирк не считал нужным заботиться о Владимире, тем более он не станет заботиться о Виллеме. Да и как ты пристроишь нянек к водителю грузовиков на дальние расстояния? Успокаивало Смайли лишь то, что убийцы Владимира, по-видимому, нашли то, что искали, что ничего другого им не нужно. Да, но эта женщина в Париже – как насчет нее? Как насчет автора двух писем?
«Поезжай домой», – приказал он себе. Дважды он из телефонных будок делал ложные звонки, проверяя, нет ли за ним «хвоста». Затем зашел в тупик и тут же повернул назад, прислушиваясь, не замолкнут ли внезапно шаги, всматриваясь, не отведет ли кто глаз. Он подумывал, не снять ли номер в гостинице. Иной раз он так делал, чтобы спокойно провести ночь. Иной раз его дом становился слишком опасным для него местом. Мелькнула мысль о негативе: пора вскрыть коробку. Обнаружив, что ноги инстинктивно ведут его в Кэмбридж-сёркус, он поспешно повернул на восток и закончил свои скитания в машине. Уверившись, что за ним не следят, он поехал на Бейсуотер-роуд, находящуюся в стороне от тех мест, где он бродил, тем не менее он по-прежнему бросал напряженные взгляды в зеркальце заднего вида. У пакистанца-жестянщика, торговавшего всем на свете, он купил две пластмассовые миски для мытья и лист стекла размером три с половиной дюйма на пять, а в аптеке, находившейся в двух-трех домах оттуда и торговавшей за наличные, – десять листов просмоленной бумаги такого же размера и детский карманный фонарик с космонавтом на ручке и красным фильтром, который прикрывал линзу, как только нажимали на никелированную кнопку. С Бейсуотер-роуд, отнюдь не прямым путем, он подъехал к «Савою» и вошел в отель со стороны набережной. По-прежнему никто за ним не следовал. В мужском гардеробе дежурил все тот же человек, и он даже припомнил шутку, которую тогда отпустил.
– Я все жду, когда она взорвется, – он улыбнулся, возвращая Смайли коробку. – Мне показалось, я раз или два слышал, как там тикало, но только и всего.
Кусочки спичек, которые Смайли положил у своей входной двери, прежде чем ехать в Чарлтон, лежали на месте. В окнах соседа виднелись горящие свечи, которые обычно зажигают по субботам, и головы беседующих людей, а в его окнах занавеси были как прежде задернуты так, как он их отставил, и в прихожей хорошенькие маленькие часы бабушки Энн встретили его тиканьем в кромешной тьме.
Несмотря на смертельную усталость, он тем не менее методично проделал все необходимое.
Прежде всего положил три закрутки в камин в гостиной, поднес к ним огонь, набросал на них недымящего угля и натянул перед камином веревку, которой Энн пользовалась для сушки белья. В качестве рабочей робы он надел старый кухонный передник и для верности крепко обвязал тесемкой свое округлое брюшко. Из-под лестницы достал кипу зеленого светомаскировочного материала и пару защепок и отнес все это в подвал. Завесив окошко, снова поднялся наверх, развернул бумагу, в которой лежала коробка, открыл ее и… нет, это была не бомба, там лежали письмо и смятая пачка сигарет, куда Владимир вложил пленку. Смайли извлек ее оттуда, вернулся в подвал, включил красный свет в карманном фонарике и принялся за работу, хотя Господу Богу известно, что он не обладал никаким чутьем в фотографии и теоретически вполне мог попросить Лодера Стрикленда выполнить эту работу фотоотделом Цирка. Или отнести негатив одному из полудюжины «профессионалов», как их принято называть, – людей, сотрудничающих с Цирком в определенных областях, которые обязаны при необходимости бросить все и, не задавая вопросов, поставить свои знания на службу делу. Собственно, один такой профессионал – добрая душа жил в двух шагах от Слоун-сквер и специализировался на свадебных фотографиях. Хватило бы и десяти минут, чтобы найти и нажать на звонок в его двери, – и Смайли через полчаса уже получил бы отпечатанные снимки. Но… Он предпочел претерпеть неудобства и иметь несовершенные отпечатки, но проявить пленку у себя дома, а наверху тем временем разрывался телефон, на который он не обращал внимания.
Смайли предпочел помучиться, совершая ошибку одну за другой, сначала передержав, потом недодержав негатив под основным светом в помещении. Использовав в качестве мерила времени кухонный таймер, который тикал и грохотал словно оркестр в балете «Коппелия», Смайли предпочел бурчать и ругаться от раздражения и потеть в темноте, изведя, по крайней мере, шесть листов фотобумаги, прежде чем в миске с проявителем появилось хотя бы наполовину удовлетворительное изображение, которое он на три минуты положил в закрепитель. И промыл. И промокнул чистой чайной салфеткой, очевидно, окончательно испортив ее, – точно он не знал. И отнес снимок наверх и подвесил его на натянутую веревку. И для тех, кто верит в дурные предзнаменования, следует для истории пометить, что огонь, разожженный с помощью закруток, все же почти погас, так как уголь изрядно отсырел, и что Джорджу Смайли пришлось стать на четвереньки и раздувать его, дабы он не погас совсем. Тут ему могло бы прийти в голову – хотя не пришло, так как, сгорая от любопытства, он оказался уже не способен к самоанализу, – что его действия находятся в прямом противоречии с категорическим требованием Лейкона не раздувать пламя, а прибивать его.
Надежно подвесив снимок над ковром, Смайли обратился затем к хорошенькому письменному столику маркетри, в котором Энн с поразительной неприкрытостью держала «свои вещи». Как, например, листок бумаги для письма, на котором она написала единственное слово «Любимый» и больше ничего – возможно, не будучи уверена, которому любимому это адресовать. Как, например, фирменные спички из ресторанов, в которых Смайли никогда не бывал, и письма, написанные почерком, который был ему неизвестен. Из этого мучительного для него ералаша он извлек большую викторианскую лупу с перламутровой ручкой, которой Энн пользовалась, выискивая слова для никогда до конца не разгадываемых кроссвордов. Вооружившись лупой – последовательность его действий из-за усталости была лишена логики, – он поставил пластинку с произведениями Малера, подаренную Энн, и уселся в кожаное кресло с подставкой для книги из красного дерева, которая поворачивалась на шарнирах и могла быть установлена, как поднос в кровати, поперек живота сидящего. Снова почувствовав смертельную усталость, Смайли неразумно позволил глазам своим закрыться – отчасти под звуки музыки, отчасти под стук капель, стекавших с фотографии, отчасти под недовольное потрескивание огня. Полчаса спустя он, вздрогнув, проснулся и обнаружил, что снимок высох, а пластинка Малера беззвучно вращается на проигрывателе.
Он принялся рассматривать фотографию, одной рукой придерживая очки, другой – медленно передвигая по ней лупу.
Снимок запечатлел группу, но не политиков и не купальщиков, поскольку никого в купальном костюме не наблюдалось. Четыре человека – двое мужчин и две женщины полулежали на мягких диванах возле низкого столика, на котором стояли бутылки и лежали сигареты. Женщины в неглиже, молодые и хорошенькие. Мужчины, тоже едва прикрытые, лежали рядом, и девицы, как положено, обвились вокруг своих избранников. Они, видимо, снимались в тусклом свете, словно в подземелье, и из того немногого, что Смайли знал о фотографиях, он сделал вывод, что негатив получен на пленке для скоростной съемки, так как при печати фотография получилась зернистая. Качество фотографии напомнило ему не раз виденные снимки заложников, сделанные террористами, – только четверо на фотографии были всецело заняты друг другом, тогда как заложники обычно смотрят в аппарат, словно в дуло ружья. Тем не менее продолжая, как он выразился бы, выискивать «данные, интересующие оперативную разведку», Смайли стал определять, где находилась камера, и установил, что ее, по всей вероятности, установили над объектами съемки. Четверо, казалось, лежали на дне колодца, и камера смотрела на них вниз. Нижнюю часть снимка перекрывала тень, очень черная – балюстрада, или, может быть, подоконник, или просто чье-то плечо. Такое складывалось впечатление, точно камера, хоть и находилась в выгодной позиции, посмела лишь слегка приподняться выше уровня глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Вернувшись в полумрак своей квартирки, она села в продавленное кресло мужа и, не снимая сапог, словно они являлись частью униформы, принялась крутить в руках старый армейский револьвер, пытаясь понять, как, черт побери, его заряжают, нацеливают и стреляют. «Я – армия из одного человека». Продержаться в живых – такова ее цель, и чем дольше ей удастся протянуть, тем значительнее будет ее победа. Продержаться в живых, пока не приедет генерал или не пришлет своего Волшебника.
Ускользнуть от них так, как удалось Остракову? Что ж, ей это тоже удалось. Издевнуться над ними, как Гликман, загнать их в угол, где у них не будет другого выбора, кроме как любоваться собственной мерзостью? В свое время, не без удовольствия думала она, ей и это немного удалось. Но выжить, чего не удалось ни одному из ее мужчин, уцепиться за жизнь, невзирая на все усилия этого бездушного мира грубых чинуш, быть для них каждый час каждого дня бельмом на глазу только потому, что ты жива, дышишь, ешь, двигаешься и соображаешь, – это, решила Остракова, занятие, достойное ее натуры, ее веры и двух любимых ею мужчин. Она тотчас взяла на себя эту миссию. И послала дуру-привратницу за продуктами: немощь имеет свои плюсы.
– У меня был небольшой удар, мадам Ла-Пьер. – Но по части ли сердца, желудка или русской тайной полиции она не стала уточнять. – Мне рекомендовали на несколько недель оставить работу и дать себе полный отдых. Я совсем без сил, мадам, бывают такие периоды, когда хочется побыть одной. Вот возьмите, мадам, – вы не такая, как другие, которые только и знают, как бы урвать, и не спускают с тебя глаз. – Мадам Ла-Пьер зажала банкнот в кулак, взглянула на краешек и сунула куда-то за лиф. – И послушайте, мадам, если кто-нибудь будет меня спрашивать, сделайте одолжение: скажите, что я уехала. Я не буду зажигать огонь в комнатах, что выходят на улицу. Мы – женщины чувствительные, нам нужно немножко покоя, вы согласны? Но, пожалуйста, мадам, запомните, кто будут эти посетители, и скажите мне – газовик, кто-нибудь из благотворительных обществ, – про всех мне говорите. Я люблю знать, что жизнь вокруг продолжается.
Привратница решила, что Остракова, без сомнения, сумасшедшая, но с деньгами-то все в порядке, а деньги привратница любила больше всего на свете, да к тому же она сама была сумасшедшая. За несколько часов Остракова стала еще хитрее, чем когда-то в Москве. К ней пришел муж привратницы – сущий разбойник, куда хуже старой козы, и, получив обещание, что ему дадут еще денег, приделал цепочку к ее входной двери. Завтра он сделает ей «глазок» – тоже за деньги. Привратница пообещала брать ее почту и доставлять ей в строго определенные часы – ровно в одиннадцать утром и в шесть вечером, дав два коротких звонка – тоже за деньги. Открыв маленькое вентиляционное отверстие в уборной и став на стул, Остракова могла при желании заглянуть во двор и увидеть, кто приходит и кто уходит. Она послала на склад записку, что приболела. Она не могла передвинуть двуспальную кровать, но с помощью подушек и пухового одеяла устроила из нее подобие дивана с таким расчетом, чтобы он, как торпеда, был нацелен сквозь открытую дверь гостиной – на входную дверь; ей оставалось только лечь на кровать в сапогах, наставленных на того, кто к ней ворвется, и стрелять поверх них, и если она не прострелит себе ногу, то в первый же момент застигнет пришельца врасплох. Остракова все это продумала. В голове у нее стучало и раздавался настоящий кошачий концерт, в глазах темнело, когда она слишком быстро поворачивала голову; у нее была высокая температура, и она порой почти теряла сознание. Но она все продумала, приняла необходимые меры, и теперь, пока не появится генерал или Волшебник, она снова станет жить как в Москве.
– Ты предоставлена сама себе, старая дура, – произнесла она вслух. – Тебе не на кого надеяться, кроме себя самой, так что держись.
Поставив на пол рядом с кроватью фотографию Гликмана и фотографию Остракова, положив иконку Божьей Матери под одеяло, Остракова приступила к своему первому ночному бдению – она неустанно молилась целому сонму святых, и не в последнюю очередь святому Иосифу, чтобы ей прислали Волшебника, ее избавителя.
«И ни единого послания не отстучали мне по трубам, – думала она. – Даже охранник не ругнулся и не разбудил».
ГЛАВА 12
Тянулся все тот же день, и не было ему конца. Расставшись с Михелем, Джордж Смайли какое-то время позволил ногам нести себя неведомо куда – слишком он устал, слишком был взбаламучен, чтобы садиться за руль, однако достаточно соображал, чтобы следить за спиной и делать внезапные повороты, сбивающие со следа возможный «хвост». Растрепанный, с опухшими глазами, он ждал, чтобы мозг пришел в норму, чтобы раскрутилась пружина, державшая его в напряжении в течение этого двадцатичетырехчасового марафона. Он попал на набережную, затем в пивную возле Нортумберленд-авеню – кажется, она называется «Шерлок Холмс», – где он угостил себя большой порцией виски и в смятении подумал, не позвонить ли Стелле: все ли у нее в порядке? Впрочем, это бессмысленно – не может же он звонить каждый вечер и спрашивать, живы ли они с Виллемом, – и он пошел дальше, пока не обнаружил, что находится в Сохо, где в субботний вечер всегда мерзопакостнее обычного. «Обратись к Лейкону, – подумал он. – Попроси охрану для семьи». Но ему достаточно лишь представить себе, какая его ждет сцена, чтобы понять, что это мертворожденная идея. Если Цирк не считал нужным заботиться о Владимире, тем более он не станет заботиться о Виллеме. Да и как ты пристроишь нянек к водителю грузовиков на дальние расстояния? Успокаивало Смайли лишь то, что убийцы Владимира, по-видимому, нашли то, что искали, что ничего другого им не нужно. Да, но эта женщина в Париже – как насчет нее? Как насчет автора двух писем?
«Поезжай домой», – приказал он себе. Дважды он из телефонных будок делал ложные звонки, проверяя, нет ли за ним «хвоста». Затем зашел в тупик и тут же повернул назад, прислушиваясь, не замолкнут ли внезапно шаги, всматриваясь, не отведет ли кто глаз. Он подумывал, не снять ли номер в гостинице. Иной раз он так делал, чтобы спокойно провести ночь. Иной раз его дом становился слишком опасным для него местом. Мелькнула мысль о негативе: пора вскрыть коробку. Обнаружив, что ноги инстинктивно ведут его в Кэмбридж-сёркус, он поспешно повернул на восток и закончил свои скитания в машине. Уверившись, что за ним не следят, он поехал на Бейсуотер-роуд, находящуюся в стороне от тех мест, где он бродил, тем не менее он по-прежнему бросал напряженные взгляды в зеркальце заднего вида. У пакистанца-жестянщика, торговавшего всем на свете, он купил две пластмассовые миски для мытья и лист стекла размером три с половиной дюйма на пять, а в аптеке, находившейся в двух-трех домах оттуда и торговавшей за наличные, – десять листов просмоленной бумаги такого же размера и детский карманный фонарик с космонавтом на ручке и красным фильтром, который прикрывал линзу, как только нажимали на никелированную кнопку. С Бейсуотер-роуд, отнюдь не прямым путем, он подъехал к «Савою» и вошел в отель со стороны набережной. По-прежнему никто за ним не следовал. В мужском гардеробе дежурил все тот же человек, и он даже припомнил шутку, которую тогда отпустил.
– Я все жду, когда она взорвется, – он улыбнулся, возвращая Смайли коробку. – Мне показалось, я раз или два слышал, как там тикало, но только и всего.
Кусочки спичек, которые Смайли положил у своей входной двери, прежде чем ехать в Чарлтон, лежали на месте. В окнах соседа виднелись горящие свечи, которые обычно зажигают по субботам, и головы беседующих людей, а в его окнах занавеси были как прежде задернуты так, как он их отставил, и в прихожей хорошенькие маленькие часы бабушки Энн встретили его тиканьем в кромешной тьме.
Несмотря на смертельную усталость, он тем не менее методично проделал все необходимое.
Прежде всего положил три закрутки в камин в гостиной, поднес к ним огонь, набросал на них недымящего угля и натянул перед камином веревку, которой Энн пользовалась для сушки белья. В качестве рабочей робы он надел старый кухонный передник и для верности крепко обвязал тесемкой свое округлое брюшко. Из-под лестницы достал кипу зеленого светомаскировочного материала и пару защепок и отнес все это в подвал. Завесив окошко, снова поднялся наверх, развернул бумагу, в которой лежала коробка, открыл ее и… нет, это была не бомба, там лежали письмо и смятая пачка сигарет, куда Владимир вложил пленку. Смайли извлек ее оттуда, вернулся в подвал, включил красный свет в карманном фонарике и принялся за работу, хотя Господу Богу известно, что он не обладал никаким чутьем в фотографии и теоретически вполне мог попросить Лодера Стрикленда выполнить эту работу фотоотделом Цирка. Или отнести негатив одному из полудюжины «профессионалов», как их принято называть, – людей, сотрудничающих с Цирком в определенных областях, которые обязаны при необходимости бросить все и, не задавая вопросов, поставить свои знания на службу делу. Собственно, один такой профессионал – добрая душа жил в двух шагах от Слоун-сквер и специализировался на свадебных фотографиях. Хватило бы и десяти минут, чтобы найти и нажать на звонок в его двери, – и Смайли через полчаса уже получил бы отпечатанные снимки. Но… Он предпочел претерпеть неудобства и иметь несовершенные отпечатки, но проявить пленку у себя дома, а наверху тем временем разрывался телефон, на который он не обращал внимания.
Смайли предпочел помучиться, совершая ошибку одну за другой, сначала передержав, потом недодержав негатив под основным светом в помещении. Использовав в качестве мерила времени кухонный таймер, который тикал и грохотал словно оркестр в балете «Коппелия», Смайли предпочел бурчать и ругаться от раздражения и потеть в темноте, изведя, по крайней мере, шесть листов фотобумаги, прежде чем в миске с проявителем появилось хотя бы наполовину удовлетворительное изображение, которое он на три минуты положил в закрепитель. И промыл. И промокнул чистой чайной салфеткой, очевидно, окончательно испортив ее, – точно он не знал. И отнес снимок наверх и подвесил его на натянутую веревку. И для тех, кто верит в дурные предзнаменования, следует для истории пометить, что огонь, разожженный с помощью закруток, все же почти погас, так как уголь изрядно отсырел, и что Джорджу Смайли пришлось стать на четвереньки и раздувать его, дабы он не погас совсем. Тут ему могло бы прийти в голову – хотя не пришло, так как, сгорая от любопытства, он оказался уже не способен к самоанализу, – что его действия находятся в прямом противоречии с категорическим требованием Лейкона не раздувать пламя, а прибивать его.
Надежно подвесив снимок над ковром, Смайли обратился затем к хорошенькому письменному столику маркетри, в котором Энн с поразительной неприкрытостью держала «свои вещи». Как, например, листок бумаги для письма, на котором она написала единственное слово «Любимый» и больше ничего – возможно, не будучи уверена, которому любимому это адресовать. Как, например, фирменные спички из ресторанов, в которых Смайли никогда не бывал, и письма, написанные почерком, который был ему неизвестен. Из этого мучительного для него ералаша он извлек большую викторианскую лупу с перламутровой ручкой, которой Энн пользовалась, выискивая слова для никогда до конца не разгадываемых кроссвордов. Вооружившись лупой – последовательность его действий из-за усталости была лишена логики, – он поставил пластинку с произведениями Малера, подаренную Энн, и уселся в кожаное кресло с подставкой для книги из красного дерева, которая поворачивалась на шарнирах и могла быть установлена, как поднос в кровати, поперек живота сидящего. Снова почувствовав смертельную усталость, Смайли неразумно позволил глазам своим закрыться – отчасти под звуки музыки, отчасти под стук капель, стекавших с фотографии, отчасти под недовольное потрескивание огня. Полчаса спустя он, вздрогнув, проснулся и обнаружил, что снимок высох, а пластинка Малера беззвучно вращается на проигрывателе.
Он принялся рассматривать фотографию, одной рукой придерживая очки, другой – медленно передвигая по ней лупу.
Снимок запечатлел группу, но не политиков и не купальщиков, поскольку никого в купальном костюме не наблюдалось. Четыре человека – двое мужчин и две женщины полулежали на мягких диванах возле низкого столика, на котором стояли бутылки и лежали сигареты. Женщины в неглиже, молодые и хорошенькие. Мужчины, тоже едва прикрытые, лежали рядом, и девицы, как положено, обвились вокруг своих избранников. Они, видимо, снимались в тусклом свете, словно в подземелье, и из того немногого, что Смайли знал о фотографиях, он сделал вывод, что негатив получен на пленке для скоростной съемки, так как при печати фотография получилась зернистая. Качество фотографии напомнило ему не раз виденные снимки заложников, сделанные террористами, – только четверо на фотографии были всецело заняты друг другом, тогда как заложники обычно смотрят в аппарат, словно в дуло ружья. Тем не менее продолжая, как он выразился бы, выискивать «данные, интересующие оперативную разведку», Смайли стал определять, где находилась камера, и установил, что ее, по всей вероятности, установили над объектами съемки. Четверо, казалось, лежали на дне колодца, и камера смотрела на них вниз. Нижнюю часть снимка перекрывала тень, очень черная – балюстрада, или, может быть, подоконник, или просто чье-то плечо. Такое складывалось впечатление, точно камера, хоть и находилась в выгодной позиции, посмела лишь слегка приподняться выше уровня глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55