сантехника vitra 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Ночью в постели я слышу, как во всем доме грохочут окна, мне дурно, я не перестаю думать о том, что они лопнут и вылетят. Это будит меня, я сажусь в кровати, смотрю на окно, потом перевожу взгляд на портрет Элвиса, глаза которого смотрят в окно, сквозь окно, в ночь, его лицо кажется почти встревоженным тем, что он, может быть, видит, слово «Доверие» над обеспокоенным лицом. Я думаю об афише на Сансете, о том, как смотрел мимо меня в «Кафе-казино» Джулиан, и когда я наконец засыпаю, уже канун Рождества.


* * *

За день до Рождества мне звонит Дэниел и говорит, что чувствует себя лучше, что тогда на его вечерине кто-то подсунул ему не те колеса. Дэниел также думает, что Ванден, девушка, с которой он виделся в Нью-Гэмпшире, беременна. Он помнит, она полу-в-шутку упомянула об этом на какой-то сходке перед его отъездом. Пару дней назад Дэниел получил от нее письмо. Он говорит мне, что Ванден может и не вернуться; что она, возможно, организует в Нью-Йорке панк-группу под названием «Паутина»; что она, может быть, живет в Вилледже с этим ударником из школы; что они, может быть, купят кабриолет, дабы предстать перед кем-то в «Пепперминт-лаунж» или «CBGB»; что она то ли уедет из Лос-Анджелеса, то ли останется; что ребенок этот то ли Дэниела, то ли нет; что она то ли сделает аборт, то ли не сделает; что ее родители развелись, мать переезжает обратно в Коннектикут, и она, может быть, а может, и нет, поедет туда, останется там на месяц или типа того, а ее отец, какая-то большая шишка в Эй-би-си, за нее волнуется. Он говорит, письмо было не очень ясное.
Я лежу на кровати, смотрю MTV, телефон покоится у меня на шее, я советую Дэниелу не беспокоиться, спрашиваю, вернулись ли на Рождество родители. Дэниел говорит, что они будут отсутствовать еще две недели, а он собирается провести Рождество с друзьями в Бель-Эр. Он думал поехать туда со знакомой девушкой из Малибу, но у нее месячные, и ему кажется, что это не самая лучшая мысль; я соглашаюсь. Дэниел спрашивает, не связаться ли ему с Ванден, и я поражен, как много сил требуется, чтобы заставить себя убеждать его таки связаться, он говорит, что не видит смысла, потом: «С Рождеством, чувак». И мы вешаем трубки.


* * *

Я сижу вместе с родителями и сестрами в главном зале «Чейзена», уже поздно, полдесятого или десять, канун Рождества. Вместо того чтобы есть, я смотрю на свою тарелку, вожу по ней вилкой взад-вперед, полностью зациклившись на прокладываемых в горошке бороздках. Отец удивляет – подливает мне шампанского. Сестры выглядят скучающими, загорелыми, говорят о подругах-анорексичках, какой-то модели Кельвина Кляйна и кажутся старше, чем я помню, даже еще старше, когда, держа бокалы за ножки, медленно пьют шампанское; они рассказывают мне анекдоты, которых я не понимаю, и говорят отцу, чего бы хотели на Рождество.
Раньше, вечером, мы заехали за отцом в его пентхаус в Сенчури-Сити. Оказалось, он уже открыл бутылку шампанского и выпил большую ее часть до нашего приезда. Пентхауз в Сенчури-Сити, куда отец перебрался после того, как они с матерью разъехались, довольно большой, с приятной отделкой, в нем вместительная джакузи рядом со спальней, всегда теплая и парящая. Родители, не много сказавшие друг другу после разъезда, который, по-моему, произошел около года назад, нервничали и раздражались из-за того, что праздники должны сводить их вместе; они сидят друг против друга в гостиной, обменявшись примерно четырьмя словами.
– Твоя машина? – спрашивает отец.
– Да, – говорит мать, глядя на маленькую рождественскую елку, которую нарядила его горничная.
– Прекрасно.
Отец допивает бокал шампанского, наливает себе еще. Мать просит передать ей хлеб. Отец вытирает салфеткой губы, откашливается, я напрягаюсь, зная, что он собирается спросить, чего каждый хочет на Рождество, хотя сестры ему уже сказали. Отец открывает рот. Я зажмуриваюсь, он спрашивает, будет ли кто-нибудь десерт. Всего-то. Подходит официант. Я говорю «нет». Я редко смотрю на родителей, все время провожу рукой по волосам, и мне очень не хватает кокаина, да чего угодно, чтобы пройти через это; окидываю взглядом ресторан, заполненный только наполовину, люди едва бормочут, но шепот как-то доносится, и я осознаю: все сводится к тому, что я – восемнадцатилетний мальчик с трясущимися руками, светлыми волосами, зачатками загара, полуудолбанный, который сидит в «Чейзене» на углу Доэни и Беверли и ждет, когда отец спросит его, чего он хочет на Рождество.
Никто особенно не разговаривает, против чего, кажется, возражений нет, по крайней мере у меня. Отец замечает, что один из его деловых партнеров недавно умер от рака поджелудочной железы, а мать говорит, что ее знакомой, напарнице по теннису, сделали мастектомию. Отец заказывает еще одну бутылку – третью? четвертую? – и говорит о еще одной сделке. Старшая из сестер зевает, ковыряется в салате. Я думаю о Блер, одной в постели, гладящей этого глупого черного кота, об афише, гласящей «Исчезни здесь», о глазах Джулиана, о том, продается ли он, о том, что люди боятся слиться и как выглядит ночью бассейн, подсвеченная вода, мерцающая во дворе.
Входит Джаред, не с отцом Блер, а с известной моделью, которая не снимает меховую шубу, а Джаред не снимает темные очки. Еще один человек, знакомый отца из «Уорнер бразерс», подходит к нашему столику и желает нам веселого Рождества. Я не слушаю. Вместо этого смотрю на мать, уставившуюся в свой стакан, одна из сестер рассказывает ей анекдот, она не понимает, заказывает себе выпить. Я думаю, знает ли отец Блер, что Джаред сегодня вечером в «Чейзене» с известной моделью. Я надеюсь, что мне никогда не придется испытать этого снова.


* * *

Мы покидаем «Чайзен», улицы пустынны, воздух по-прежнему сух и горяч, все так же дует ветер. На Литл-Санта-Моника лежит перевернутая машина с разбитыми окнами, и, когда мы проезжаем мимо, сестры, вытянув шеи, просят мать, сидящую за рулем, притормозить, но она не делает этого, и сестры недовольны. Подъезжаем к «Джимми», мать останавливает «мерседес», мы выходим, служащий паркует его, мы садимся на кушетку возле небольшого столика в полутьме бара. У «Джимми» пустовато: за исключением редких пар и семьи, сидящей напротив, в баре никого нет. Музыкальный автомат негромко играет «September Song» «Сентябрьская песня» (англ.) – знаменитая песня Курта Вейля из мюзикла «День отдыха Никербокера» (1938).

, и отец ворчит – почему, мол, не рождественские гимны. Сестры уходят в уборную и, вернувшись, говорят, что в одной из кабинок видели ящерицу, а мать отвечает, что не поняла.
Я начинаю флиртовать со старшей девушкой из семьи напротив, размышляя, похожа ли наша семья на ее. Девушка очень похожа на ту, с которой я недолго встречался в Нью-Гэмпшире. У нее короткие светлые волосы, голубые глаза, она загорелая; заметив, что я наблюдаю за ней, смотрит в сторону, улыбаясь. Мой отец требует телефон – телефон с длинной выдвижной антенной принесен нам на кушетку – и звонит в Палм-Спрингс своему отцу, мы все желаем ему хорошего Рождества, а я чувствую себя дураком, произнося: «Хорошего тебе Рождества, дедушка», – перед этой девушкой.
По дороге домой, после того, как мы забросили отца в его пентхаус в Сенчури-Сити, я, прижавшись лицом к окну, смотрю на огни Долины, поднимающиеся по холму, пока мы едем по Мал-холланд. Одна из сестер, надев меховую шубку матери, заснула. Открываются ворота, машина въезжает. Мать нажимает на кнопку, закрывающую ворота, я пытаюсь пожелать ей хорошего Рождества, но слова не выходят, и я оставляю ее сидящей в машине.


* * *

Рождество в Палм-Спрингс. Оно всегда было жарким. Даже если шел дождь, все равно было жарко. Но одно Рождество, последнее Рождество, после того как все было кончено, после того как бросили старый дом, было жарче, чем те, что остались в памяти людей. Никто не хотел верить, что может наступить такая жара; это было просто невозможно. Но электронное табло на «Секьюрити-нешнл-банке» в Ранчо-Мираж показывало 111, 112, 115 По Фаренгейту; соответствует 45-47 °С.

, я просто смотрел на цифры, отказываясь верить, что возможна такая адская жара. Но потом я глядел на пустыню, горячий ветер стегал лицо, солнце светило так ярко, что даже темные очки не могли умерить сияния, я щурился, чтобы увидеть, как корчатся, извиваются, буквально плавятся на жаре металлические решетки на переходах, и знал, что надо верить.
Ночи в Рождество были не лучше. В семь часов было еще светло, небо оставалось оранжевым до восьми, горячий ветер проносился по каньонам, фильтруясь над пустыней. Когда темнело по-настоящему, ночи становились жаркими и черными, а иногда по небу тянулись безумные белые облака, исчезая перед рассветом. И было тихо. Было странно ехать при 110 градусах в нервом или втором часу ночи. Машин не было, и если я останавливался на обочине, выключал радио и открывал окна, то не слышал ничего. Только собственное дыхание, порывистое, сухое, неровное. Остановки длились недолго, потому что, поймав отражение своих глаз в зеркале заднего вида – запавших, покрасневших, испуганных, – я в самом деле пугался и быстро ехал домой.
На воздух я выходил только ранними вечерами. Это время я проводил возле бассейна, посасывая замороженные банановые леденцы, читая «Геральд икзэминер», во дворе была тень, бассейн полностью замирал, за исключением случайной ряби, вызванной большими желто-черными пчелами с огромными крыльями и черными стрекозами, падающими в бассейн, сведенными с ума сумасшедшей жарой.
Последнее Рождество в Палм-Спрингс я лежал в кровати, голый, но даже с включенным кондиционером, с вазочкой льда, часть которого лежала завернутая в полотенце рядом с кроватью, я не мог остыть. Картины поездок по городу, горячий ветер на плечах, раскаленный воздух, поднимающийся из пустыни, не давали заснуть, я заставлял себя встать среди ночи, спускался на улицу к освещенному бассейну выкурить косяк, но едва мог дышать. Я все равно курил – только бы уснуть. Оставаться снаружи дольше я не мог. Странные огоньки и звуки у соседей; я возвращался наверх в свою комнату, запирал дверь и засыпал.
Проснувшись днем, я схожу вниз, дедушка говорит, что слышал странные вещи ночью, а когда я спрашиваю, что за странные вещи, он говорит, что сам не понимает, пожимает плечами, наконец говорит, что, должно быть, просто почудилось, ничего не было. Всю ночь лает собака, когда же я просыпаюсь и велю ей замолчать, она – с выпученными глазами, трясущаяся, задыхающаяся – выглядит обезумевшей, но я так и не выхожу посмотреть, почему она лаяла, опять запираюсь в комнате и кладу на глаза холодное мокрое полотенце. На следующий день возле бассейна – пустая пачка из-под сигарет. «Лаки страйк». У нас никто не курит сигарет. На следующий день отец ставит новые замки на все двери и ворота, а мать и сестры, пока я сплю, убирают рождественскую елку.


* * *

Несколькими часами позже звонит Блер. Она говорит, что в новом номере «Пипл» фотография ее с отцом на премьере. Еще она говорит, что пьяна, одна дома, а родители где-то на той же улице, у кого-то в просмотровой, глядят черновой монтаж нового отцовского фильма. Она также говорит, что голая, в постели и ей не хватает меня. Слушая, начинаю нервно ходить по комнате. Смотрюсь в зеркало на внутренней стороне дверцы платяного шкафа. Взгляд падает на коробку из-под ботинок в углу шкафа, и под разговор я ее просматриваю. В коробке фотографии: мы с Блер на школьном балу; один из нас в Диснейленде «Ночью выпускников»; вдвоем на пляже в Монте-рее и парочка кадров с вечера в Палм-Спрингс; фотография Блер в Уэствуде, которую я сделал в тот день, когда у нас рано кончились уроки, с инициалами Блер на обороте карточки. Еще я нахожу свою фотографию: в джинсах, без рубашки и ботинок, я лежу на полу в темных очках, волосы мокрые; стараюсь вспомнить, кто ее сделал, но не могу. Разглаживаю ее, пытаясь взглянуть на себя. Думаю о ней еще немного, потом откладываю. В коробке есть и другие фото, но я не могу смотреть на них – старые фото, мои и Блер, я убираю коробку обратно в шкаф.
Закуриваю сигарету, включаю MTV, выключаю звук. Проходит час, Блер продолжает разговаривать, говорит, что я ей все еще нравлюсь, нам снова надо быть вместе, то, что мы не видели друг друга четыре месяца, не причина расходиться. Я говорю, мы были вместе, имея в виду последнюю встречу. Она говорит: «Ты знаешь, о чем я». Сидение в комнате, разговор начинают меня ужасать. Я смотрю на часы. Почти три. Я говорю, что не помню, какими были наши отношения, пытаюсь перевести разговор на другие темы: кино, концерты, ее дела. Когда разговор заканчивается, уже почти рассветает. День Рождества.


* * *

Рождественское утро, я крепко укокошенный, одна из сестер подарила мне дорогой, в кожаном переплете, дневник, с большими белыми страницами и числами вверху, элегантно оттиснутыми золотом и серебром. Я благодарю и целую ее, она улыбается, наливает себе еще шампанского. Как-то летом я пытался вести дневник, но у меня не вышло. Я путался, записывал что-то просто так, лишь бы записывать, потом понял, что для дневника этого мало. Я знаю, что не использую и этот, вероятно, возьму его в Нью-Гэмпшир, где он три или четыре месяца пролежит на моем столе, невостребованный, чистый. Мать наблюдает за нами, сидя на краю кушетки в гостиной, потягивая шампанское. Сестры разворачивают подарки равнодушно, с безразличием. Отец выглядит подтянутым, строгим, выписывает чеки сестрам и мне. Я не понимаю, почему он не мог выписать их раньше, но забываю об этом, глядя в окно; горячий ветер проносится по двору. Вода в бассейне рябит.


* * *

Солнечная теплая пятница после Рождества, я решаю, что мне надо поработать нал загаром, и с компанией ребят – Блер, Алана, Ким, Рип, Гриффин – еду на пляж. Подъехав ко входу раньше остальных, я сижу на скамейке, пока служитель паркует мою машину, и жду, глядя на песочное пространство, встречающееся с водой там, где кончается земля. Исчезни здесь. Я смотрю на океан до тех пор, пока в своем «порше» не подъезжает Гриффин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я