https://wodolei.ru/catalog/vanny/nedorogiye/
Пока она его мыла, я заметил, что шея у него напряглась, как у изможденного старика за едой. Щеки стали пунцовыми, руки беспорядочно тыкались в глаза, хватались за виски.
– Головка болит, – сердито вскрикивал он.
Плач звучал надрывно, с какой-то яростной ритмичностью, которую не могли нарушить никакие слова матери. Через несколько минут послышались новые горькие жалобы:
– Спинка болит!
Продолжая плакать, он кричал:
– Пусть перестанет! Мне больно!
А когда мы наклонялись к нему поближе, крик становился капризным и раздраженным.
– Что они делают?
Этот беспрерывный плач оглушал нас. Мы оба не могли оторвать от ребенка взгляда, – лицо его горело. Мы смотрели, как непроизвольно двигаются руки, словно отталкивая боль. Не глядя на Маргарет, я знал, видел совершенно отчетливо, что лицо ее от душевной муки разгладилось и помолодело.
Так мы стояли, и было уже около двух часов, когда вошел Чарльз Марч. Он нетерпеливо оборвал мои объяснения; осмотрел ребенка, пощупал напрягшуюся шею и сказал мне резко, серьезно и сочувственно:
– Вам бы лучше уйти отсюда, Льюис.
Я пошел к двери, а он начал расспрашивать Маргарет: не появлялась ли сыпь? Давно ли так напряжена шея?
В гостиной меня ослепил дневной свет; я закурил, и по комнате поплыл синий в лучах солнца дым. Плач перешел в какой-то вой; мне показалось, что с того момента, когда я вошел в эту комнату, солнечный столб значительно передвинулся вдоль по стене. Внезапно вой оборвался, и меня качнул, словно взрывная волна, ужасающий, пронзительный вопль.
Я не мог больше быть вдали от ребенка и поспешил в детскую, но на пороге гостиной столкнулся с Чарльзом Марчем.
– Что случилось?
Крик замер.
– Ничего, – ответил Чарльз. – Я сделал ему укол пенициллина, вот и все.
Но в тоне его больше не было беспечности или присущей врачам деловитой бодрости, а лицо подернулось печалью.
– Если бы можно было ждать, я бы не делал укола до прихода Холлиса, – сказал он.
И добавил, что мне, наверное, уже понятна его ошибка в диагнозе. Он не объяснил, что это была естественная ошибка, ибо не мог простить себе, что – так ему казалось – навлек на меня беду. Он сказал глухо:
– Я сделал единственное, что можно сделать на месте. Поскорее бы приехал Холлис.
– Болезнь серьезная?
– Боюсь, что да.
– Он поправится?
– Шансы есть, но пока не могу ничего сказать… – Он взглянул на меня: – Нет, нет, – добавил он, – если мы не опоздали, то все будет в порядке. – Он сказал: – Я очень сочувствую вам, Льюис. Но, разумеется, говорить о сочувствии в такую минуту глупо.
Он был моим близким другом еще в юности. В другое время я бы понял, что он в отчаянии, что он страдает и от природной доброты, и от уязвленной гордости. Но я не мог думать о нем, меня интересовало лишь, чем он помог малышу, облегчил ли его страдания, принес ли какую-нибудь пользу.
И точно, так же, когда приехал Джеффри Холлис, я не чувствовал ни растерянности, ни угрызений совести – ничего, кроме тупой, животной надежды, что этот человек, может быть, сумеет нам помочь.
Когда мы вчетвером стояли в холле, один лишь Джеффри, испытывал какую-то неловкость; всем остальным было не до того. Он кивнул мне непринужденно, но без своей обычной самоуверенности; все та же белокурая голова и тот же моложавый вид, но в манере держаться не было прежней развязности. На лице у него отразилось облегчение, когда он выслушал первые слова Маргарет.
– Ему сейчас еще хуже, чем я говорила.
И вот я снова стоял в гостиной, глядя на поток солнечных лучей, падавших на стену. Вновь раздался пронзительный крик; но на этот раз прошло несколько минут – я заметил время, было пять минут четвертого, – прежде чем они вошли; Джеффри что-то вполголоса говорил Марчу. Детский плач прекратился, и в комнате было так же тихо, как двое суток назад, когда Чарльз сообщил нам свой-диагноз. Сквозь открытое окно струился запах бензина, пыли и цветущей липы.
– Кто начнет, я или вы? – дружески и непринужденно спросил Джеффри Чарльза Марча. Последовал обычный в таких случаях ответ, и Джеффри заговорил. Он излагал свои мысли без всякой напыщенности, но, даже обращаясь к Маргарет, совершенно бесстрастным гоном.
– Прежде всего, – начал он, – было сделано и делается все, что в человеческих силах. Как только подтвердится диагноз, у нас в больнице приготовят отдельный бокс, его надо будет забрать. Вы можете сейчас же отвезти анализ? – спросил он Чарльза Марча.
Чарльз кивнул. От природы ему было свойственно повелевать, и, если бы они встретились в других условиях, он взял бы верх над этим более молодым человеком. Но сейчас командовал Джеффри.
– Могу сказать также, что любой из нас сначала поставил бы тот же диагноз при той картине, что была два дня назад. Начать с того, что симптомы были скрыты и выявились всего три-четыре часа тому назад, хотя вчера, казалось, наступило улучшение; это вполне соответствует заболеванию, если не считать того, что они проявились с необычной резкостью. Если бы я видел его в субботу, я бы тоже никогда не подумал, что здесь скрывается что-либо серьезное.
Лицо Чарльза, осунувшаяся и побледневшее, не дрогнуло.
– И вчера я ничего не мог бы определить, да и никто не мог бы. Мы должны благодарить судьбу, что доктор Марч вовремя ввел ему пенициллин. Эти Лишние полчаса могут сыграть решающую роль.
Потом я вспомнил, что это были беспристрастные, сердечные, немного снисходительные, научно точные слова. Но в тот момент, меня испугал этот подход издалека. Я спросил:
– Что с ним?
– О, на этот счет у нас с доктором Марчем нет сомнений. Верно? – Он повернулся к Марчу, и тот молча кивнул, не меняя выражения лица. – Менингит, – сказал Джеффри Холлис. – По нашему мнению, типичный. Имейте в виду, – обратился он ко мне не сухо, а с какой-то странной холодной легкостью, – болезнь эта очень опасная. Случись такое лет двадцать назад, я был бы обязан предупредить вас, что огромный процент заболевших не выздоравливает. Но в наши дни, если счастье не отвернется от нас окончательно, мы, надеюсь, справимся.
После отъезда Чарльза Марча Джеффри позвонил в больницу и предупредил, что привезет больного ребенка. Потом он сказал:
– Вот и все, что мы пока можем сделать. А теперь я должен навестить другого пациента. Через несколько часов я вернусь и заберу мальчика. – Он повернулся к Маргарет. – Морис не должен входить сюда, пока мы не приведем все в порядок.
– Я как раз хотела спросить тебя об этом, – сказала она.
Он деловито подтвердил, что не следует допускать ни малейшего риска; Морис уже имел контакт с инфекцией; его надо беречь от простуды, утром и вечером измерять температуру, и при первом же подозрении, пусть даже ошибочном, ввести пенициллин.
По тому, как она его слушала, он не сомневался, что все будет исполнено. Он улыбнулся с облегчением и сказал, что ему пора идти. Мне безумно хотелось, чтобы он остался. В его присутствии притуплялась острота ожидания. Пусть даже говорит с ней об их сыне. Тщетно надеясь, что он останется с нами, я предложил, что пойду погляжу на ребенка.
– Я сделаю это сам, – оказал он, как и прежде доброжелательно. – Не вижу, какой смысл идти вам. – И добавил: – На вашем месте я бы не ходил. Вы не принесете никакой пользы, только расстроитесь. Зрелище это не из приятных. Не забудьте, мы ведь не знаем, что они испытывают в этом состоянии; возможно, природа более милосердна, чем кажется.
В течение тех часов, что мы с Маргарет провели одни возле кроватки, ребенок плакал не так много, большую часть времени он лежал на боку, почти не двигаясь, бормоча имена людей, персонажей из книг, повторяя отрывки стихов. Часто жаловался, что у него болит голова, и трижды сказал, что болит спина. Когда мы заговаривали с ним, его глаза с сильно расширенными зрачками глядели на нас, будто он нас не слышал.
Нам казалось, что он глохнет; я начал думать, что он нас не узнает. Один раз у него вырвался крик, такой резкий и мучительный, что, казалось, он не только страдает, но и страшно напуган. Когда он кричал, Маргарет говорила с ним, изо всех сил стараясь, чтобы ее слова дошли до его сознания; то же самое делал и я, повышая голос почти до крика. Но он не узнавал нас; перестав кричать, он снова начал бормотать что-то невнятное, разум его помутился.
Без четверти пять вернулся Джеффри, и я на мгновение почувствовал огромное облегчение от сознания того, что мне есть на кого положиться. Он взглянул на ребенка; на его длинном моложаво-гладком лице появилось почти обиженное выражение; он пощелкал языком в знак неодобрения.
– Пока еще не очень действует, – заметил он.
Он сказал, что на улице ждет сестра: они заберут его немедленно. Он снова посмотрел на ребенка, и выражение его лица не было ни сочувствующим, ни серьезным; он скорее походил на человека, которому мешают сделать то, что он хочет.
Он сказал, что, как только ребенка положат в палату, ему введут вторую дозу пенициллина; немного рано, но попробовать стоит; И, как будто между прочим, добавил:
– Кстати, диагноз подтвердился.
– Да, – сказала Маргарет. И спросила: – Нам можно поехать с ним?
Джеффри посмотрел на нее пристально, но совершенно отвлеченно, без всяких воспоминаний, давая ответ так, как будто она была матерью его пациента и только.
– Нет, – сказал он, – вы нам будете мешать. Во всяком случае, пока он будет у нас, я не могу разрешить вам его видеть.
– Ты позвонишь, если что-нибудь изменится? – твердым голосом спросила она. – Независимо от того, станет ему лучше или хуже.
Его голос на мгновение потерял бесстрастность.
– Конечно, позвоню.
Он сказал нам, опять холодно и просто, что мы в любое время можем звонить палатной сестре, но что до вечера обращаться к ней нет смысла. Если мы хотим, завтра утром он будет рад видеть нас в больнице.
После того как санитарная машина ушла, я потерял ощущение времени. Сидя ранним вечером с Маргарет и Морисом, я поминутно смотрел на часы, точно щупал пульс во время болезни; я все надеялся, что прошло уже четверть часа, а взглянув на часы, убеждался, что прошло всего несколько минут. Иногда мне вдруг делалось так страшно, что хотелось остановить время.
Я неотрывно следил за тем, как Маргарет ухаживает за вторым мальчиком. До его прихода она была так бледна, что ей пришлось накрасить щеки, чтобы не испугать его. Она рассказала ему, что Чарльз сильно простудился и его увезли в больницу; и что ему самому теперь будут мерить температуру и следить за ним. Потом она сидела и играла с ним в разные игры, ничем не выдавая своей тревоги; она была очень красива, неестественный румянец на щеках шел ей; она говорила ровным, даже звучным голосом, и единственным признаком страдания была морщина, пересекавшая ее лоб.
Она была благодарна судьбе, что у Мориса нормальная температура и с виду он совершенно здоров.
А я смотрел на них, и меня раздражало, что она так благодарна судьбе. Потом я, в свою очередь, играл с мальчиком; я был не в силах развлекать его, но играл очень старательно и делал разумные ходы; однако меня не могло не раздражать, что он сидит передо мной такой красивый, целый и невредимый и, самое главное, что он будет здоров. Подобно тому как моя мать, когда на нашу семью обрушивалось несчастье, молила бога о войне, которая стерла бы все с лица земли, так и я сейчас страстно желал, чтобы угроза, нависшая над моим сыном, распространилась на всех окружающих; если он в опасности, то пусть никто не останется невредим; если ему суждено умереть, пусть и остальных постигнет та же участь.
Когда Маргарет увела Мориса спать, я остался один в гостиной; делать я ничего не мог, от тревоги и уныния у меня словно отнялись руки и ноги, и я сидел, как паралитик, у которого сохранилось одно чувство: ожидание телефонного звонка. Вошла Маргарет, но мы не обменялись ни единым словом, она просто села напротив, по другую сторону камина и с таким же напряженным вниманием стала ждать звонка; ее мучила еще и тревога за меня.
Зазвонил телефон. Она вопросительно взглянула на меня и сняла трубку. Но в тот же миг на ее лице появилось облегчение и разочарование; в трубке послышался голос одной знакомой, приглашавшей нас на обед на следующей неделе. Маргарет принялась объяснять, что у нас болен младший сынишка и мы не можем никуда ходить, чтобы не разносить инфекцию; она говорила мягко и сдержанно, как с Морисом. Сев на место, она назвала имя женщины, – мы обычно подшучивали над ней, и Маргарет надеялась вызвать у меня улыбку. В ответ я только покачал головой.
Так мы сидели и ждали. Около девяти часов Маргарет окликнула меня и сказала:
– Нам бы, конечно, сообщили, если бы ему стало хуже.
Я уже давно твердил себе то же самое. Но, услышав от нее эти слова, я поверил ей и схватился за эту спасительную мысль.
– Думаю, да.
– Я знаю, сказали бы обязательно. Джеффри обещал… – Она уже повторяла это несколько раз с настойчивостью, с которой люди, теряющиеся в тревожных сомнениях, снова и снова, точно заклинания, повторяют слова надежды. – В этом отношении на него можно полностью положиться.
– Надеюсь, да. – Я уже говорил это раньше и сейчас повторил снова: мне становилось легче. – Он это сделает.
Она продолжала:
– Значит, ему еще нечего нам сказать. – Потом она сказала: – Вряд ли мы что-нибудь узнаем, но не позвонить ли сестре, не послушать ли, что она скажет?
Я колебался. Наконец ответил:
– Я боюсь.
Лицо у нее было измученное, напряженное.
– Может быть, тогда мне?
Я долго не решался ответить. Наконец кивнул. Она сразу подошла к телефону, набрала номер и вызвала дежурную. С ее стороны это была настоящая смелость; но я не думал ни о чем и только ждал, что выразит ее лицо и скажет голос в следующее мгновение.
Она объяснила, что хочет узнать о состоянии ребенка. Женский голос в трубке что-то невнятно проговорил в ответ: слов я не мог разобрать.
На мгновение голос Маргарет стал жестоким:
– Что это значит?
Снова невнятное бормотание.
– Это все, что вы мне можете сказать?
Последовал более пространный ответ.
– Понятно, – заключила Маргарет, – хорошо, мы позвоним завтра утром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
– Головка болит, – сердито вскрикивал он.
Плач звучал надрывно, с какой-то яростной ритмичностью, которую не могли нарушить никакие слова матери. Через несколько минут послышались новые горькие жалобы:
– Спинка болит!
Продолжая плакать, он кричал:
– Пусть перестанет! Мне больно!
А когда мы наклонялись к нему поближе, крик становился капризным и раздраженным.
– Что они делают?
Этот беспрерывный плач оглушал нас. Мы оба не могли оторвать от ребенка взгляда, – лицо его горело. Мы смотрели, как непроизвольно двигаются руки, словно отталкивая боль. Не глядя на Маргарет, я знал, видел совершенно отчетливо, что лицо ее от душевной муки разгладилось и помолодело.
Так мы стояли, и было уже около двух часов, когда вошел Чарльз Марч. Он нетерпеливо оборвал мои объяснения; осмотрел ребенка, пощупал напрягшуюся шею и сказал мне резко, серьезно и сочувственно:
– Вам бы лучше уйти отсюда, Льюис.
Я пошел к двери, а он начал расспрашивать Маргарет: не появлялась ли сыпь? Давно ли так напряжена шея?
В гостиной меня ослепил дневной свет; я закурил, и по комнате поплыл синий в лучах солнца дым. Плач перешел в какой-то вой; мне показалось, что с того момента, когда я вошел в эту комнату, солнечный столб значительно передвинулся вдоль по стене. Внезапно вой оборвался, и меня качнул, словно взрывная волна, ужасающий, пронзительный вопль.
Я не мог больше быть вдали от ребенка и поспешил в детскую, но на пороге гостиной столкнулся с Чарльзом Марчем.
– Что случилось?
Крик замер.
– Ничего, – ответил Чарльз. – Я сделал ему укол пенициллина, вот и все.
Но в тоне его больше не было беспечности или присущей врачам деловитой бодрости, а лицо подернулось печалью.
– Если бы можно было ждать, я бы не делал укола до прихода Холлиса, – сказал он.
И добавил, что мне, наверное, уже понятна его ошибка в диагнозе. Он не объяснил, что это была естественная ошибка, ибо не мог простить себе, что – так ему казалось – навлек на меня беду. Он сказал глухо:
– Я сделал единственное, что можно сделать на месте. Поскорее бы приехал Холлис.
– Болезнь серьезная?
– Боюсь, что да.
– Он поправится?
– Шансы есть, но пока не могу ничего сказать… – Он взглянул на меня: – Нет, нет, – добавил он, – если мы не опоздали, то все будет в порядке. – Он сказал: – Я очень сочувствую вам, Льюис. Но, разумеется, говорить о сочувствии в такую минуту глупо.
Он был моим близким другом еще в юности. В другое время я бы понял, что он в отчаянии, что он страдает и от природной доброты, и от уязвленной гордости. Но я не мог думать о нем, меня интересовало лишь, чем он помог малышу, облегчил ли его страдания, принес ли какую-нибудь пользу.
И точно, так же, когда приехал Джеффри Холлис, я не чувствовал ни растерянности, ни угрызений совести – ничего, кроме тупой, животной надежды, что этот человек, может быть, сумеет нам помочь.
Когда мы вчетвером стояли в холле, один лишь Джеффри, испытывал какую-то неловкость; всем остальным было не до того. Он кивнул мне непринужденно, но без своей обычной самоуверенности; все та же белокурая голова и тот же моложавый вид, но в манере держаться не было прежней развязности. На лице у него отразилось облегчение, когда он выслушал первые слова Маргарет.
– Ему сейчас еще хуже, чем я говорила.
И вот я снова стоял в гостиной, глядя на поток солнечных лучей, падавших на стену. Вновь раздался пронзительный крик; но на этот раз прошло несколько минут – я заметил время, было пять минут четвертого, – прежде чем они вошли; Джеффри что-то вполголоса говорил Марчу. Детский плач прекратился, и в комнате было так же тихо, как двое суток назад, когда Чарльз сообщил нам свой-диагноз. Сквозь открытое окно струился запах бензина, пыли и цветущей липы.
– Кто начнет, я или вы? – дружески и непринужденно спросил Джеффри Чарльза Марча. Последовал обычный в таких случаях ответ, и Джеффри заговорил. Он излагал свои мысли без всякой напыщенности, но, даже обращаясь к Маргарет, совершенно бесстрастным гоном.
– Прежде всего, – начал он, – было сделано и делается все, что в человеческих силах. Как только подтвердится диагноз, у нас в больнице приготовят отдельный бокс, его надо будет забрать. Вы можете сейчас же отвезти анализ? – спросил он Чарльза Марча.
Чарльз кивнул. От природы ему было свойственно повелевать, и, если бы они встретились в других условиях, он взял бы верх над этим более молодым человеком. Но сейчас командовал Джеффри.
– Могу сказать также, что любой из нас сначала поставил бы тот же диагноз при той картине, что была два дня назад. Начать с того, что симптомы были скрыты и выявились всего три-четыре часа тому назад, хотя вчера, казалось, наступило улучшение; это вполне соответствует заболеванию, если не считать того, что они проявились с необычной резкостью. Если бы я видел его в субботу, я бы тоже никогда не подумал, что здесь скрывается что-либо серьезное.
Лицо Чарльза, осунувшаяся и побледневшее, не дрогнуло.
– И вчера я ничего не мог бы определить, да и никто не мог бы. Мы должны благодарить судьбу, что доктор Марч вовремя ввел ему пенициллин. Эти Лишние полчаса могут сыграть решающую роль.
Потом я вспомнил, что это были беспристрастные, сердечные, немного снисходительные, научно точные слова. Но в тот момент, меня испугал этот подход издалека. Я спросил:
– Что с ним?
– О, на этот счет у нас с доктором Марчем нет сомнений. Верно? – Он повернулся к Марчу, и тот молча кивнул, не меняя выражения лица. – Менингит, – сказал Джеффри Холлис. – По нашему мнению, типичный. Имейте в виду, – обратился он ко мне не сухо, а с какой-то странной холодной легкостью, – болезнь эта очень опасная. Случись такое лет двадцать назад, я был бы обязан предупредить вас, что огромный процент заболевших не выздоравливает. Но в наши дни, если счастье не отвернется от нас окончательно, мы, надеюсь, справимся.
После отъезда Чарльза Марча Джеффри позвонил в больницу и предупредил, что привезет больного ребенка. Потом он сказал:
– Вот и все, что мы пока можем сделать. А теперь я должен навестить другого пациента. Через несколько часов я вернусь и заберу мальчика. – Он повернулся к Маргарет. – Морис не должен входить сюда, пока мы не приведем все в порядок.
– Я как раз хотела спросить тебя об этом, – сказала она.
Он деловито подтвердил, что не следует допускать ни малейшего риска; Морис уже имел контакт с инфекцией; его надо беречь от простуды, утром и вечером измерять температуру, и при первом же подозрении, пусть даже ошибочном, ввести пенициллин.
По тому, как она его слушала, он не сомневался, что все будет исполнено. Он улыбнулся с облегчением и сказал, что ему пора идти. Мне безумно хотелось, чтобы он остался. В его присутствии притуплялась острота ожидания. Пусть даже говорит с ней об их сыне. Тщетно надеясь, что он останется с нами, я предложил, что пойду погляжу на ребенка.
– Я сделаю это сам, – оказал он, как и прежде доброжелательно. – Не вижу, какой смысл идти вам. – И добавил: – На вашем месте я бы не ходил. Вы не принесете никакой пользы, только расстроитесь. Зрелище это не из приятных. Не забудьте, мы ведь не знаем, что они испытывают в этом состоянии; возможно, природа более милосердна, чем кажется.
В течение тех часов, что мы с Маргарет провели одни возле кроватки, ребенок плакал не так много, большую часть времени он лежал на боку, почти не двигаясь, бормоча имена людей, персонажей из книг, повторяя отрывки стихов. Часто жаловался, что у него болит голова, и трижды сказал, что болит спина. Когда мы заговаривали с ним, его глаза с сильно расширенными зрачками глядели на нас, будто он нас не слышал.
Нам казалось, что он глохнет; я начал думать, что он нас не узнает. Один раз у него вырвался крик, такой резкий и мучительный, что, казалось, он не только страдает, но и страшно напуган. Когда он кричал, Маргарет говорила с ним, изо всех сил стараясь, чтобы ее слова дошли до его сознания; то же самое делал и я, повышая голос почти до крика. Но он не узнавал нас; перестав кричать, он снова начал бормотать что-то невнятное, разум его помутился.
Без четверти пять вернулся Джеффри, и я на мгновение почувствовал огромное облегчение от сознания того, что мне есть на кого положиться. Он взглянул на ребенка; на его длинном моложаво-гладком лице появилось почти обиженное выражение; он пощелкал языком в знак неодобрения.
– Пока еще не очень действует, – заметил он.
Он сказал, что на улице ждет сестра: они заберут его немедленно. Он снова посмотрел на ребенка, и выражение его лица не было ни сочувствующим, ни серьезным; он скорее походил на человека, которому мешают сделать то, что он хочет.
Он сказал, что, как только ребенка положат в палату, ему введут вторую дозу пенициллина; немного рано, но попробовать стоит; И, как будто между прочим, добавил:
– Кстати, диагноз подтвердился.
– Да, – сказала Маргарет. И спросила: – Нам можно поехать с ним?
Джеффри посмотрел на нее пристально, но совершенно отвлеченно, без всяких воспоминаний, давая ответ так, как будто она была матерью его пациента и только.
– Нет, – сказал он, – вы нам будете мешать. Во всяком случае, пока он будет у нас, я не могу разрешить вам его видеть.
– Ты позвонишь, если что-нибудь изменится? – твердым голосом спросила она. – Независимо от того, станет ему лучше или хуже.
Его голос на мгновение потерял бесстрастность.
– Конечно, позвоню.
Он сказал нам, опять холодно и просто, что мы в любое время можем звонить палатной сестре, но что до вечера обращаться к ней нет смысла. Если мы хотим, завтра утром он будет рад видеть нас в больнице.
После того как санитарная машина ушла, я потерял ощущение времени. Сидя ранним вечером с Маргарет и Морисом, я поминутно смотрел на часы, точно щупал пульс во время болезни; я все надеялся, что прошло уже четверть часа, а взглянув на часы, убеждался, что прошло всего несколько минут. Иногда мне вдруг делалось так страшно, что хотелось остановить время.
Я неотрывно следил за тем, как Маргарет ухаживает за вторым мальчиком. До его прихода она была так бледна, что ей пришлось накрасить щеки, чтобы не испугать его. Она рассказала ему, что Чарльз сильно простудился и его увезли в больницу; и что ему самому теперь будут мерить температуру и следить за ним. Потом она сидела и играла с ним в разные игры, ничем не выдавая своей тревоги; она была очень красива, неестественный румянец на щеках шел ей; она говорила ровным, даже звучным голосом, и единственным признаком страдания была морщина, пересекавшая ее лоб.
Она была благодарна судьбе, что у Мориса нормальная температура и с виду он совершенно здоров.
А я смотрел на них, и меня раздражало, что она так благодарна судьбе. Потом я, в свою очередь, играл с мальчиком; я был не в силах развлекать его, но играл очень старательно и делал разумные ходы; однако меня не могло не раздражать, что он сидит передо мной такой красивый, целый и невредимый и, самое главное, что он будет здоров. Подобно тому как моя мать, когда на нашу семью обрушивалось несчастье, молила бога о войне, которая стерла бы все с лица земли, так и я сейчас страстно желал, чтобы угроза, нависшая над моим сыном, распространилась на всех окружающих; если он в опасности, то пусть никто не останется невредим; если ему суждено умереть, пусть и остальных постигнет та же участь.
Когда Маргарет увела Мориса спать, я остался один в гостиной; делать я ничего не мог, от тревоги и уныния у меня словно отнялись руки и ноги, и я сидел, как паралитик, у которого сохранилось одно чувство: ожидание телефонного звонка. Вошла Маргарет, но мы не обменялись ни единым словом, она просто села напротив, по другую сторону камина и с таким же напряженным вниманием стала ждать звонка; ее мучила еще и тревога за меня.
Зазвонил телефон. Она вопросительно взглянула на меня и сняла трубку. Но в тот же миг на ее лице появилось облегчение и разочарование; в трубке послышался голос одной знакомой, приглашавшей нас на обед на следующей неделе. Маргарет принялась объяснять, что у нас болен младший сынишка и мы не можем никуда ходить, чтобы не разносить инфекцию; она говорила мягко и сдержанно, как с Морисом. Сев на место, она назвала имя женщины, – мы обычно подшучивали над ней, и Маргарет надеялась вызвать у меня улыбку. В ответ я только покачал головой.
Так мы сидели и ждали. Около девяти часов Маргарет окликнула меня и сказала:
– Нам бы, конечно, сообщили, если бы ему стало хуже.
Я уже давно твердил себе то же самое. Но, услышав от нее эти слова, я поверил ей и схватился за эту спасительную мысль.
– Думаю, да.
– Я знаю, сказали бы обязательно. Джеффри обещал… – Она уже повторяла это несколько раз с настойчивостью, с которой люди, теряющиеся в тревожных сомнениях, снова и снова, точно заклинания, повторяют слова надежды. – В этом отношении на него можно полностью положиться.
– Надеюсь, да. – Я уже говорил это раньше и сейчас повторил снова: мне становилось легче. – Он это сделает.
Она продолжала:
– Значит, ему еще нечего нам сказать. – Потом она сказала: – Вряд ли мы что-нибудь узнаем, но не позвонить ли сестре, не послушать ли, что она скажет?
Я колебался. Наконец ответил:
– Я боюсь.
Лицо у нее было измученное, напряженное.
– Может быть, тогда мне?
Я долго не решался ответить. Наконец кивнул. Она сразу подошла к телефону, набрала номер и вызвала дежурную. С ее стороны это была настоящая смелость; но я не думал ни о чем и только ждал, что выразит ее лицо и скажет голос в следующее мгновение.
Она объяснила, что хочет узнать о состоянии ребенка. Женский голос в трубке что-то невнятно проговорил в ответ: слов я не мог разобрать.
На мгновение голос Маргарет стал жестоким:
– Что это значит?
Снова невнятное бормотание.
– Это все, что вы мне можете сказать?
Последовал более пространный ответ.
– Понятно, – заключила Маргарет, – хорошо, мы позвоним завтра утром.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47