https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/finlyandiya/
– Он украдкой усмехнулся и сказал: – Вот здесь-то и нужны вы, мой мальчик.
– Вы хотите, чтобы я с ними поговорил?
– Нет, Льюис. Я хочу, чтобы вы их выслушали. Послушать никому не вредно, а вот высказываться всегда опасно, – бросил Бевилл одно из своих замечаний в духе Полония. – Надо выслушать кого-нибудь из этих людей, и сделать это следует вам. Понимаете, – продолжал Бевилл, безропотно глядя на образовавшуюся на улице пробку, – вам они могут довериться, чего не сделают в беседе со мной или с Роузом. Они вбили себе в голову, что я старый консерватор, который не понимает, о чем они говорят, и плюет на то, что их волнует. А я не совсем уверен, – добавил Бевилл с присущим ему благоразумием и смирением, – не совсем уверен, что они так уж неправы.
– С кем же я должен встретиться? – спросил я, прикидывая, в какой день на следующей неделе мне легче выполнить это скучное, непростое и в то же время не имеющее большого значения поручение.
– С одним из тех, что пишут о картинах, – ответил Бевилл, с умным видом кивая в сторону Национальной галереи. – Его зовут Остин Дэвидсон. Вы, наверное, о нем слышали?
– Да, слышал.
– У меня сложилось впечатление – то ли он сам сказал, то ли кто-то другой, – что он вас знает. Вы с ним знакомы, Льюис?
– Я его никогда не встречал.
– Он, кажется, из тех, кто делает художникам репутацию, а потом, когда цены на их картины поднимаются, получает свою долю из барышей, – с легким презрением объяснил Бевилл; он никогда не стал бы так отзываться о политическом деятеле или бизнесмене.
Но я пропустил мимо ушей это презрительное замечание, – вряд ли Дэвидсон мог в своем высокомерии даже предположить, чтобы кто-нибудь, находясь в здравом уме и твердой памяти, способен, пусть мимоходом, бросить в его адрес подобное обвинение. Уставившись на уличного художника, который что-то рисовал у подножия галереи, я весь вспыхнул, когда Бевилл назвал имя отца Маргарет, и почувствовал необыкновенное облегчение. Теперь я мог бы пересчитать травинки на газонах внизу – так отчетливо все воспринималось.
– Вы уверены, что никогда не встречали этого человека? – спрашивал Бевилл.
– Уверен.
– А у меня создалось впечатление, если я не путаю, что именно он намекнул мне или сказал Роузу, что вы вполне подходящий человек для разговора с ним. Из этого я делаю вывод, что вы сумеете охладить пыл этих ретивых людей.
Автобус тронулся, и Бевилл прильнул к стеклу, стараясь разглядеть часы на Черинг-кросс.
– Полагаю, мне не нужно просить вас, – сказал он бодро, – не посвящать их в то, что им незачем знать.
36. Настольная лампа освещает мирную комнату
Услышав, что мне предстоит объясниться с Дэвидсоном, Джордж Пассант пришел в неистовство.
– Если бы кому-нибудь из моих родственников, – кричал он, – не понравилось что-нибудь в деле Собриджа или в каком-нибудь другом чертовом деле, неужели вы думаете, этот старый дурак Бевилл послал бы объясняться с ними крупного государственного чиновника? Нет, в Англии существуют разные правила: одни – для людей моего происхождения и другие – для выходцев из этого проклятого Блумсбери.
Давно уже не приходилось мне наблюдать у Джорджа такой вспышки недовольства социальным, неравенством, какие он нередко позволял себе в молодости.
– Вы, конечно, – продолжал он, – не намерены намекнуть этому человеку, что у него нет никаких прав на особое к нему отношение?
– Нет, – ответил я.
– А ведь по-настоящему вы должны ответить этим людям, – снова закричал Джордж, – коли уж они требуют для себя особой милости, то, что ответил лорду Честерфилду доктор Джонсон!
Я не мог толком понять, чем же все-таки Джордж недоволен.
«Проклятое Блумсбери»; упоминая о Блумсбери, Джордж всякий раз наделял его весьма непристойными эпитетами. Политические симпатии Джорджа все еще принадлежали Восточной Англии, где на фермах трудилась его многочисленная родня; подобно большинству убежденных радикалов, он не доверял своим единомышленникам из аристократии, чувствуя, что они менее тверды, чем реакционеры типа старого Бевилла.
Поостыв немного, он сказал с каким-то застенчивым дружелюбием:
– Одному я во всяком случае рад: хорошо, что это не произошло тогда, когда вы еще думали о Маргарет. Ваше положение было бы несколько затруднительным. – И добавил с удовлетворением: – Но с этим, слава богу, покончено навсегда.
Через два дня ко мне в отдел, не дожидаясь, пока о нем доложат, вошел, склонив голову, Дэвидсон. Он ни на кого не смотрел – ни на меня, ни на Веру Аллен; он был так смущен, что не отрывал глаз от пола и даже забыл представиться.
Когда он уселся в кресло, мне было видно не его лицо, а лишь седые волосы, прядь которых падала ему на лоб. На нем был старый коричневый костюм, а рукава рубашки так длинны, что наполовину прикрывали кисти рук, зато сама рубашка, как я успел заметить, была сшита из отличного шелка. Без всякого предисловия он застенчиво, но в то же время резко спросил:
– Вы, кажется, были адвокатом?
– Да.
– Хорошим?
– Мне никогда не удалось бы стать первоклассным, – ответил я.
– Почему?
Несмотря на его неуклюжесть, он был из тех людей, кому не хочется отвечать общими фразами.
– Карьера такого рода, – пояснил я, – требует тебя целиком, без остатка, а я на это никогда не был способен.
Он кивнул и на секунду поднял глаза. Прежде всего меня удивило, как молодо он выглядит. В то время ему было около шестидесяти пяти, но его загорелое лицо почти не было тронуто морщинами, только шея стала шершавой, как у всех стареющих мужчин. А потом я заметил, что он удивительно красив. Обе дочери унаследовали от него правильные черты, но в лице Дэвидсона, тонком и скульптурно-четком, была та идеальная красота, которой не было у них. Его глаза, совсем не похожие на прозрачные и светлые глаза Маргарет, горели огнем; они были блестящие, темно-карие, светонепроницаемые, как у птицы.
Когда он взглянул на меня, его губы тронула легкая усмешка.
– Что ж, это, пожалуй, достойное объяснение, – заметил он и продолжал, снова уставившись себе в колени: – Говорят, вы знаете дело Собриджа; это правда?
– Да.
– Вы действительно знаете дело или только видели документы?
– Я присутствовал, когда Собридж впервые был назначен… – попытался было я объяснить, но Дэвидсон снова чуть заметно усмехнулся.
– Это звучит убедительно. Теперь мне понятно, отчего вы заслужили репутацию человека, умеющего подбирать кадры. Расскажите мне все по порядку, так, пожалуй, будет проще всего.
И я рассказал ему все сначала; как Собридж впервые появился в Барфорде после трехлетнего пребывания в научно-исследовательской лаборатории Оксфорда; как еще в 1944 году начали подозревать, что он передает сведения иностранному агенту; как год спустя эти подозрения усилились; рассказал о допросе, в котором принимал участие мой брат как научный руководитель Собриджа, о его признании, аресте и суде.
За все время, пока я говорил, Дэвидсон ни разу не пошевелился. Опустив голову, – я обращался к его седой шевелюре, – он сидел так неподвижно, будто не слышал меня, и не шелохнулся даже тогда, когда я замолчал.
Наконец он сказал:
– Как комментатор, если Мейнарда Кейнса принять за сто, вы стоите около семидесяти пяти. Нет, имея в виду сложность материала, даю вам семьдесят девять. – Столь оригинально оценив мой рассказ, он продолжал: – Но все, что вы рассказали, меня ни в какой мере не удовлетворит, если я не получу ответа на три вопроса.
– Что это за вопросы?
– Во-первых, действительно ли этот молодой человек виновен? Меня интересует не теоретическая сторона дела, я хочу знать: совершал ли он поступки, в которых его обвиняют?
– У меня на этот счет нет никаких сомнений.
– Почему у вас нет сомнений? Он сознался, я знаю, но мне кажется, за последние десять лет нам довелось убедиться в одном: в определенных обстоятельствах почти любой признается в чем угодно.
– У меня не было никаких сомнений задолго до того, как он сознался.
– Вы располагали еще какими-нибудь доказательствами?
Он сурово взглянул на меня, и на лице его отразились тревога и подозрительность.
– Да.
– Какими?
– Данными разведки. Больше я не имею права вам сказать.
– Это звучит не очень убедительно.
– Послушайте, – начал я, запнулся на его фамилии и наконец произнес «мистер Дэвидсон», чувствуя себя неловко, как на первом званом обеде, когда не знаешь, какой вилкой пользоваться. И не потому, что он был старше меня, и не потому, что он человек либеральных принципов и неодобрительно относился ко мне; дело было в том, что я любил его дочь, и какое-то странное атавистическое чувство не позволяло мне, обращаясь к нему, бесцеремонно называть его просто по фамилии.
Справившись с собой, я объяснил ему, что большинство секретов разведки, конечно, чепуха, но есть и такие, которые необходимы, – например, методы получения информации; все правительства, пока вообще существуют правительства, вынуждены хранить их в тайне, и здесь именно такой случай.
– Не слишком ли это обтекаемое объяснение? – спросил Дэвидсон.
– Так может показаться, – ответил я. – Тем не менее это правда.
– Вы в том уверены?
– Да, – ответил я.
Он опять взглянул на меня. И, как будто успокоившись, сказал:
– Допустим. В таком случае я перейду ко второму вопросу. Почему он признал себя виновным? Не сделай он этого, вам всем, судя по вашим словам, пришлось бы несладко…
Я с ним согласился.
– Тогда зачем же он это сделал?
– Я часто задумывался над этим, – сказал я, – но так и не смог понять.
– Мне нужно убедиться, – сказал Остин Дэвидсон, – что во время следствия он не подвергался ни угрозам, ни принуждению.
И снова меня не возмутили его слова, – они были слишком справедливыми. Вместо того чтобы отделаться официальной фразой, я мучительно подыскивал правдивый ответ. Я сказал, что после ареста Собриджа ко мне уже не поступали сведения из первых рук, но что, по-моему, во время следствия вряд ли применялись какие-либо бесчестные методы.
– Почему вы так думаете?
– Я видел его потом в тюрьме. И если бы что-либо подобное имело место, он бы, конечно, рассказал об этом. Ведь он не отрекся от своих убеждений. Он остался коммунистом. Будь у него основания жаловаться, не думаю, что он стал бы слишком церемониться с нашими чувствами.
– Это разумно, – согласился Дэвидсон.
Я понял, что он начинает мне верить.
– И последний вопрос, – продолжал он. – Четырнадцать лет тюрьмы кажутся большинству из нас слишком суровым наказанием. Было ли оказано на суд какое-либо давление со стороны правительства или должностных лиц с целью сделать процесс показательным в назидание другим?
– Об этом, – ответил я, – мне известно не более, чем вам.
– Хотелось бы услышать ваше мнение.
– Я был бы крайне удивлен, если бы имели место какие-либо прямые указания, – ответил я. – Единственное всему объяснение – это то, что судьи, как и другие люди, не свободны от влияния общественного мнения.
Все еще не двигаясь. Дэвидсон некоторое время молчал, а потом, по-мальчишески тряхнув головой, заключил:
– Больше, пожалуй, вам нечего мне сказать; что же касается меня, я рад, что познакомился с человеком, который умеет говорить откровенно. – И продолжал: – Итак, в целом, вы удовлетворены делом Собриджа?
Возможно, он просто сказал это, чтобы окончить разговор, но я вдруг, рассердился. Мне не доставляло никакого удовольствия защищать существующие порядки, однако меня раздражало высокомерие людей порядочных, у которых были средства культивировать свою порядочность, не представляя себе реально, куда она может привести, и не задумываясь над ее общественной полезностью. Я говорил резко, не так, как подобает чиновнику. И закончил:
– Не думайте, что мне по душе все, что мы сделали. Или многое из того, что нам еще предстоит сделать. У таких, как я, есть только два выхода в подобной ситуации: либо держаться поодаль, предоставив другим делать грязную работу, либо влезать в самую гущу, стараясь не допускать худшего, и не забывать ни на минуту, что сохранить руки чистыми не удастся. Ни то, ни другое мне но улыбается, и, будь у меня сын, я бы посоветовал ему заниматься тем, чем занимаетесь вы, и выбрать для своего рождения более подходящее время и место.
Давно уже не давал я такой воли своим чувствам. Дэвидсон смотрел на меня, насупившись, но взгляд его был дружеским и приветливым.
– Да, – заметил он, – моя дочь говорила, что вы, наверное, испытываете нечто в этом роде. Я спрашивал у нее про вас, – продолжал он небрежно и добавил с простодушием, одновременно и высокомерным и искренним; – Я никогда не умел судить о людях по первому впечатлению. Поэтому мне приходится разузнавать о них заранее.
Следующие две недели я наслаждался тем покоем, который, как шелковистый кокон, окутывает человека в преддверии долгожданного события, – такое же чувство я испытывал после первой встречи с Маргарет. Я ничего не загадывал; я, который так много загадывал раньше, словно от всего отключился; теперь, когда у меня появилась возможность снова оказаться в доме Дэвидсонов, я не размышлял о будущем.
С этим же настроением я написал Дэвидсону, что, если он зайдет, я сообщу ему кое-что новое о деле Собриджа. Он зашел и как будто остался доволен; потом мы вместе шли по Виктория-стрит. Был жаркий солнечный день, люди старались спрятаться в тень, но Дэвидсон настоял, чтобы мы шли по солнечной стороне.
– Никогда не упускайте ни капли солнца, – сказал он, словно это была прописная мораль.
Он шел широким шагом, опустив голову, ступая очень тяжело для такого худощавого человека. Манжеты его рубашки, слишком длинные и расстегнутые, свисали намного ниже рукавов пиджака. Но, несмотря на свой поношенный костюм, он обращал на себя внимание прохожих, потому что был самым приметным и самым красивым человеком на улице. Как похожа эта небрежность в одежде на небрежность Маргарет, подумал я.
Вдруг он сказал:
– На следующей неделе у меня в доме будет выставка. Частная выставка работ двух молодых художников, – пояснил он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
– Вы хотите, чтобы я с ними поговорил?
– Нет, Льюис. Я хочу, чтобы вы их выслушали. Послушать никому не вредно, а вот высказываться всегда опасно, – бросил Бевилл одно из своих замечаний в духе Полония. – Надо выслушать кого-нибудь из этих людей, и сделать это следует вам. Понимаете, – продолжал Бевилл, безропотно глядя на образовавшуюся на улице пробку, – вам они могут довериться, чего не сделают в беседе со мной или с Роузом. Они вбили себе в голову, что я старый консерватор, который не понимает, о чем они говорят, и плюет на то, что их волнует. А я не совсем уверен, – добавил Бевилл с присущим ему благоразумием и смирением, – не совсем уверен, что они так уж неправы.
– С кем же я должен встретиться? – спросил я, прикидывая, в какой день на следующей неделе мне легче выполнить это скучное, непростое и в то же время не имеющее большого значения поручение.
– С одним из тех, что пишут о картинах, – ответил Бевилл, с умным видом кивая в сторону Национальной галереи. – Его зовут Остин Дэвидсон. Вы, наверное, о нем слышали?
– Да, слышал.
– У меня сложилось впечатление – то ли он сам сказал, то ли кто-то другой, – что он вас знает. Вы с ним знакомы, Льюис?
– Я его никогда не встречал.
– Он, кажется, из тех, кто делает художникам репутацию, а потом, когда цены на их картины поднимаются, получает свою долю из барышей, – с легким презрением объяснил Бевилл; он никогда не стал бы так отзываться о политическом деятеле или бизнесмене.
Но я пропустил мимо ушей это презрительное замечание, – вряд ли Дэвидсон мог в своем высокомерии даже предположить, чтобы кто-нибудь, находясь в здравом уме и твердой памяти, способен, пусть мимоходом, бросить в его адрес подобное обвинение. Уставившись на уличного художника, который что-то рисовал у подножия галереи, я весь вспыхнул, когда Бевилл назвал имя отца Маргарет, и почувствовал необыкновенное облегчение. Теперь я мог бы пересчитать травинки на газонах внизу – так отчетливо все воспринималось.
– Вы уверены, что никогда не встречали этого человека? – спрашивал Бевилл.
– Уверен.
– А у меня создалось впечатление, если я не путаю, что именно он намекнул мне или сказал Роузу, что вы вполне подходящий человек для разговора с ним. Из этого я делаю вывод, что вы сумеете охладить пыл этих ретивых людей.
Автобус тронулся, и Бевилл прильнул к стеклу, стараясь разглядеть часы на Черинг-кросс.
– Полагаю, мне не нужно просить вас, – сказал он бодро, – не посвящать их в то, что им незачем знать.
36. Настольная лампа освещает мирную комнату
Услышав, что мне предстоит объясниться с Дэвидсоном, Джордж Пассант пришел в неистовство.
– Если бы кому-нибудь из моих родственников, – кричал он, – не понравилось что-нибудь в деле Собриджа или в каком-нибудь другом чертовом деле, неужели вы думаете, этот старый дурак Бевилл послал бы объясняться с ними крупного государственного чиновника? Нет, в Англии существуют разные правила: одни – для людей моего происхождения и другие – для выходцев из этого проклятого Блумсбери.
Давно уже не приходилось мне наблюдать у Джорджа такой вспышки недовольства социальным, неравенством, какие он нередко позволял себе в молодости.
– Вы, конечно, – продолжал он, – не намерены намекнуть этому человеку, что у него нет никаких прав на особое к нему отношение?
– Нет, – ответил я.
– А ведь по-настоящему вы должны ответить этим людям, – снова закричал Джордж, – коли уж они требуют для себя особой милости, то, что ответил лорду Честерфилду доктор Джонсон!
Я не мог толком понять, чем же все-таки Джордж недоволен.
«Проклятое Блумсбери»; упоминая о Блумсбери, Джордж всякий раз наделял его весьма непристойными эпитетами. Политические симпатии Джорджа все еще принадлежали Восточной Англии, где на фермах трудилась его многочисленная родня; подобно большинству убежденных радикалов, он не доверял своим единомышленникам из аристократии, чувствуя, что они менее тверды, чем реакционеры типа старого Бевилла.
Поостыв немного, он сказал с каким-то застенчивым дружелюбием:
– Одному я во всяком случае рад: хорошо, что это не произошло тогда, когда вы еще думали о Маргарет. Ваше положение было бы несколько затруднительным. – И добавил с удовлетворением: – Но с этим, слава богу, покончено навсегда.
Через два дня ко мне в отдел, не дожидаясь, пока о нем доложат, вошел, склонив голову, Дэвидсон. Он ни на кого не смотрел – ни на меня, ни на Веру Аллен; он был так смущен, что не отрывал глаз от пола и даже забыл представиться.
Когда он уселся в кресло, мне было видно не его лицо, а лишь седые волосы, прядь которых падала ему на лоб. На нем был старый коричневый костюм, а рукава рубашки так длинны, что наполовину прикрывали кисти рук, зато сама рубашка, как я успел заметить, была сшита из отличного шелка. Без всякого предисловия он застенчиво, но в то же время резко спросил:
– Вы, кажется, были адвокатом?
– Да.
– Хорошим?
– Мне никогда не удалось бы стать первоклассным, – ответил я.
– Почему?
Несмотря на его неуклюжесть, он был из тех людей, кому не хочется отвечать общими фразами.
– Карьера такого рода, – пояснил я, – требует тебя целиком, без остатка, а я на это никогда не был способен.
Он кивнул и на секунду поднял глаза. Прежде всего меня удивило, как молодо он выглядит. В то время ему было около шестидесяти пяти, но его загорелое лицо почти не было тронуто морщинами, только шея стала шершавой, как у всех стареющих мужчин. А потом я заметил, что он удивительно красив. Обе дочери унаследовали от него правильные черты, но в лице Дэвидсона, тонком и скульптурно-четком, была та идеальная красота, которой не было у них. Его глаза, совсем не похожие на прозрачные и светлые глаза Маргарет, горели огнем; они были блестящие, темно-карие, светонепроницаемые, как у птицы.
Когда он взглянул на меня, его губы тронула легкая усмешка.
– Что ж, это, пожалуй, достойное объяснение, – заметил он и продолжал, снова уставившись себе в колени: – Говорят, вы знаете дело Собриджа; это правда?
– Да.
– Вы действительно знаете дело или только видели документы?
– Я присутствовал, когда Собридж впервые был назначен… – попытался было я объяснить, но Дэвидсон снова чуть заметно усмехнулся.
– Это звучит убедительно. Теперь мне понятно, отчего вы заслужили репутацию человека, умеющего подбирать кадры. Расскажите мне все по порядку, так, пожалуй, будет проще всего.
И я рассказал ему все сначала; как Собридж впервые появился в Барфорде после трехлетнего пребывания в научно-исследовательской лаборатории Оксфорда; как еще в 1944 году начали подозревать, что он передает сведения иностранному агенту; как год спустя эти подозрения усилились; рассказал о допросе, в котором принимал участие мой брат как научный руководитель Собриджа, о его признании, аресте и суде.
За все время, пока я говорил, Дэвидсон ни разу не пошевелился. Опустив голову, – я обращался к его седой шевелюре, – он сидел так неподвижно, будто не слышал меня, и не шелохнулся даже тогда, когда я замолчал.
Наконец он сказал:
– Как комментатор, если Мейнарда Кейнса принять за сто, вы стоите около семидесяти пяти. Нет, имея в виду сложность материала, даю вам семьдесят девять. – Столь оригинально оценив мой рассказ, он продолжал: – Но все, что вы рассказали, меня ни в какой мере не удовлетворит, если я не получу ответа на три вопроса.
– Что это за вопросы?
– Во-первых, действительно ли этот молодой человек виновен? Меня интересует не теоретическая сторона дела, я хочу знать: совершал ли он поступки, в которых его обвиняют?
– У меня на этот счет нет никаких сомнений.
– Почему у вас нет сомнений? Он сознался, я знаю, но мне кажется, за последние десять лет нам довелось убедиться в одном: в определенных обстоятельствах почти любой признается в чем угодно.
– У меня не было никаких сомнений задолго до того, как он сознался.
– Вы располагали еще какими-нибудь доказательствами?
Он сурово взглянул на меня, и на лице его отразились тревога и подозрительность.
– Да.
– Какими?
– Данными разведки. Больше я не имею права вам сказать.
– Это звучит не очень убедительно.
– Послушайте, – начал я, запнулся на его фамилии и наконец произнес «мистер Дэвидсон», чувствуя себя неловко, как на первом званом обеде, когда не знаешь, какой вилкой пользоваться. И не потому, что он был старше меня, и не потому, что он человек либеральных принципов и неодобрительно относился ко мне; дело было в том, что я любил его дочь, и какое-то странное атавистическое чувство не позволяло мне, обращаясь к нему, бесцеремонно называть его просто по фамилии.
Справившись с собой, я объяснил ему, что большинство секретов разведки, конечно, чепуха, но есть и такие, которые необходимы, – например, методы получения информации; все правительства, пока вообще существуют правительства, вынуждены хранить их в тайне, и здесь именно такой случай.
– Не слишком ли это обтекаемое объяснение? – спросил Дэвидсон.
– Так может показаться, – ответил я. – Тем не менее это правда.
– Вы в том уверены?
– Да, – ответил я.
Он опять взглянул на меня. И, как будто успокоившись, сказал:
– Допустим. В таком случае я перейду ко второму вопросу. Почему он признал себя виновным? Не сделай он этого, вам всем, судя по вашим словам, пришлось бы несладко…
Я с ним согласился.
– Тогда зачем же он это сделал?
– Я часто задумывался над этим, – сказал я, – но так и не смог понять.
– Мне нужно убедиться, – сказал Остин Дэвидсон, – что во время следствия он не подвергался ни угрозам, ни принуждению.
И снова меня не возмутили его слова, – они были слишком справедливыми. Вместо того чтобы отделаться официальной фразой, я мучительно подыскивал правдивый ответ. Я сказал, что после ареста Собриджа ко мне уже не поступали сведения из первых рук, но что, по-моему, во время следствия вряд ли применялись какие-либо бесчестные методы.
– Почему вы так думаете?
– Я видел его потом в тюрьме. И если бы что-либо подобное имело место, он бы, конечно, рассказал об этом. Ведь он не отрекся от своих убеждений. Он остался коммунистом. Будь у него основания жаловаться, не думаю, что он стал бы слишком церемониться с нашими чувствами.
– Это разумно, – согласился Дэвидсон.
Я понял, что он начинает мне верить.
– И последний вопрос, – продолжал он. – Четырнадцать лет тюрьмы кажутся большинству из нас слишком суровым наказанием. Было ли оказано на суд какое-либо давление со стороны правительства или должностных лиц с целью сделать процесс показательным в назидание другим?
– Об этом, – ответил я, – мне известно не более, чем вам.
– Хотелось бы услышать ваше мнение.
– Я был бы крайне удивлен, если бы имели место какие-либо прямые указания, – ответил я. – Единственное всему объяснение – это то, что судьи, как и другие люди, не свободны от влияния общественного мнения.
Все еще не двигаясь. Дэвидсон некоторое время молчал, а потом, по-мальчишески тряхнув головой, заключил:
– Больше, пожалуй, вам нечего мне сказать; что же касается меня, я рад, что познакомился с человеком, который умеет говорить откровенно. – И продолжал: – Итак, в целом, вы удовлетворены делом Собриджа?
Возможно, он просто сказал это, чтобы окончить разговор, но я вдруг, рассердился. Мне не доставляло никакого удовольствия защищать существующие порядки, однако меня раздражало высокомерие людей порядочных, у которых были средства культивировать свою порядочность, не представляя себе реально, куда она может привести, и не задумываясь над ее общественной полезностью. Я говорил резко, не так, как подобает чиновнику. И закончил:
– Не думайте, что мне по душе все, что мы сделали. Или многое из того, что нам еще предстоит сделать. У таких, как я, есть только два выхода в подобной ситуации: либо держаться поодаль, предоставив другим делать грязную работу, либо влезать в самую гущу, стараясь не допускать худшего, и не забывать ни на минуту, что сохранить руки чистыми не удастся. Ни то, ни другое мне но улыбается, и, будь у меня сын, я бы посоветовал ему заниматься тем, чем занимаетесь вы, и выбрать для своего рождения более подходящее время и место.
Давно уже не давал я такой воли своим чувствам. Дэвидсон смотрел на меня, насупившись, но взгляд его был дружеским и приветливым.
– Да, – заметил он, – моя дочь говорила, что вы, наверное, испытываете нечто в этом роде. Я спрашивал у нее про вас, – продолжал он небрежно и добавил с простодушием, одновременно и высокомерным и искренним; – Я никогда не умел судить о людях по первому впечатлению. Поэтому мне приходится разузнавать о них заранее.
Следующие две недели я наслаждался тем покоем, который, как шелковистый кокон, окутывает человека в преддверии долгожданного события, – такое же чувство я испытывал после первой встречи с Маргарет. Я ничего не загадывал; я, который так много загадывал раньше, словно от всего отключился; теперь, когда у меня появилась возможность снова оказаться в доме Дэвидсонов, я не размышлял о будущем.
С этим же настроением я написал Дэвидсону, что, если он зайдет, я сообщу ему кое-что новое о деле Собриджа. Он зашел и как будто остался доволен; потом мы вместе шли по Виктория-стрит. Был жаркий солнечный день, люди старались спрятаться в тень, но Дэвидсон настоял, чтобы мы шли по солнечной стороне.
– Никогда не упускайте ни капли солнца, – сказал он, словно это была прописная мораль.
Он шел широким шагом, опустив голову, ступая очень тяжело для такого худощавого человека. Манжеты его рубашки, слишком длинные и расстегнутые, свисали намного ниже рукавов пиджака. Но, несмотря на свой поношенный костюм, он обращал на себя внимание прохожих, потому что был самым приметным и самым красивым человеком на улице. Как похожа эта небрежность в одежде на небрежность Маргарет, подумал я.
Вдруг он сказал:
– На следующей неделе у меня в доме будет выставка. Частная выставка работ двух молодых художников, – пояснил он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47