Выбор супер, доставка мгновенная
Краузе заявил, что акция приобретает прокоммунистический характер. И тогда Нитце взял его за горло: «Мир будет катиться в бездну, пока будет подавляться инакомыслие! Подлинная свобода мнений — главная предпосылка в борьбе за спасение человечества от войны! Мы не должны допустить военного преобладания какой-либо великой державы, ибо это усиливает шансы авантюристов. И поскольку именно США пытаются нарушить сложившийся баланс, мы должны прежде всего им адресовать свой протест!» Цитируя американские источники, Нитце озадачил всех перспективой милитаризации космоса. «Олухи, — орал он, малиновый от напряжения, — все мы трагически не понимаем, что покушение на космос гораздо опаснее покушения на национальную территорию!..»
Нитце был прав, и большинство поддержало его предложение о дымовых шашках. Лично я не голосовал, — я ведь присутствовал на правах наблюдателя. Но в тот же день вечером мне позвонил мой издатель.
— Не хочу объяснять, отчего и почему, — сказал он. — Если завтра будут брошены дымовые шашки, будут иметь крупные неприятности не только те люди, но и все остальные, прямо или косвенно участвовавшие в обсуждении принятого решения…
Что я мог сделать? Сказать, что я ни при чем? Поехать к Краузе и потребовать новой дискуссии? А главное — я сознавал полную бессмысленность затеи с дымовыми шашками. Сознавал и то, что мой издатель пересмотрит весьма выгодный для меня контракт. В прочее я уже не хотел лезть…
Все они позднее считали, что Нитце «заложил» я, все они чернили меня как предателя. И никто из них до сих пор не знает, что недели через две после того случая этого самого Нитце я видел в машине с моим издателем…
Но прежде того я натерпелся мук, шагая в колонне по городской улице. Мне казалось, будто всякий из демонстрантов знает обо мне и презирает меня. Как я был одинок! Как подавлен! И как сомневался в том, что честные люди могут объединиться и победить!..
Вернулся Око-Омо. «Все же есть нечто, ставящее нас на одну доску, — злорадно подумал я. — Судьба человечества. И каждый значит что-либо или не значит в зависимости от общей судьбы. Трагический ее исход тотчас уравнял бы всех в бездне небытия и мрака, — не осталось бы даже нолей, какие, как ни крути, не пустое место, если располагаются между плюсом и минусом…»
— Начинается сильная буря. Мы усилили наблюдение. Противник, безусловно, попытается преподнести нам сюрприз. Но мы опередим его… В военном, как и во всяком другом деле, все определяет стратегический замысел. Остальное подчинено его осуществлению. Вряд ли выиграет тот, кто исходит из имеющихся возможностей и не стремится создать новые.
— Если оборвется жизнь человечества, кто оправдает или осудит вашу стратегию?
Око-Омо удивленно поглядел на меня.
— Что ж, этим вопросом, мистер Фромм, вы, наконец, подходите к смыслу нашей борьбы. Империализм угрожает всем народам без исключения. Пока он существует, ни один народ не получит ни подлинной свободы, ни действительного равноправия. Для меня империализм — не пропагандистский жаргон. Это реальная политика, стремление жить за счет других в мировом масштабе, любой ценой господствовать и любой ценой подавлять. Империалисты — те, кто не хочет нашей трезвости, нашей чистоты и чести, нашего ума, нашего счастья. Империалисты — те, кто боится, что люди осознают свое положение официантов при чужом застолье и с оружием в руках потребуют своих прав. Империалисты — те, кто навязывает нам фанатизм, ложь, аполитичность, эгоизм и войну каждого против всех…
Буря шумела и гудела уже вовсю, но дождь задерживался. Ветер тащил пахучую пыль и кислые болотные запахи.
Хотелось спросить, много ли партизан в отряде. Но в то же время хотелось, чтобы меня принимали за своего, и откровенность Око-Омо, когда он заговорил о нехватке медикаментов и оружия, польстила моему самолюбию…
Щуплый меланезиец принес ужин: горшочек с печеным бататом и жаренную на углях рыбу. Все безвкусно, без соли, без хлеба, без соблюдения должной гигиены. Я остался голодным, хотя Око-Омо уступил мне лучший кусок.
— При такой пище не дотянуть до победы.
— Хлебное дерево, действительно, требует жирной, хорошо унавоженной почвы, — согласился Око-Омо. — Но человек щедрее хлебного дерева. Он плодоносит даже на самой скудной почве — на далекой мечте, которой враждебна окружающая жизнь. Если проникся чувством правды… Наши люди верят, что лучший путь национального возрождения — восстановление традиционных основ социального быта. Община. Выборность старейшин. Общность собственности, какая приносит доход.
— Коммунизм?
— Для нас свято все то, что вырастает из основ народной жизни. И если это называется коммунизмом, мы примем его всей душой… Разумеется, община в ее старом виде не выполнит роль ячейки по накоплению коллективных богатств. Но мы никогда не согласимся на индивидуализм и частную инициативу, зная, что это грозит неисчислимыми бедами и не дает выхода. Мы обновим общину так, чтобы она, накапливая богатства, содействовала неограниченному развитию личности. Мы будем развивать образование и культуру, механизировать труд, препятствуя имущественному расслоению, рассаднику эгоизма и ненависти. Возможно, мы будем продвигаться вперед не так быстро, но мы быстрее многих добьемся результата, потому что нашей главной заботой будет укрепление общинных основ жизни, мышления и культуры. Мы искореним пьянство, выведем болезни, обусловленные невежеством и нищетой. Мы создадим кооперативы по продаже излишков продукции, построим дороги. И внутренние накопления будут основным источником индустриализации жизни, хотя мы примем не всю и не всякую технику, но только ту, которая не нарушит равенства. У нас будет только общественный транспорт, только общественные библиотеки и только общественное питание… Мы будем стремиться к единому языку и демографическому обмену, поощряя новые обряды, спорт и спортивные игры между общинами, устраивая общественные работы в регионах при полном финансировании правительства. Мы изучим социальную стратегию развития во всех странах и выберем для себя оптимальные пути, опираясь на собственный опыт, но не забывая, что общечеловеческим ценностям принадлежит приоритет…
Какой огонь согревал Око-Омо! Равнодушный к его прожектам, я не мог не завидовать его энтузиазму.
— Какой же язык вы изберете?
— Народ подскажет, — пожал плечами Око-Омо. — В людях меня отчаивает не глупость, не грубость даже, разновидность глупости. Отчаивает буржуазность мышления — непременный поиск личной выгоды. — Око-Омо смущенно достал из кармана измятый блокнот. — План нового учебника для начальных школ…
Здесь, ночью, в джунглях, это было, по крайней мере, забавно — читать о планах, возможно, вовсе неосуществимых: «острова, где мы живем; происхождение жизни; планета; жизнь народов; ценности жизни; обычай; нормы и правила поведения; образование и труд; общее добро и общая радость — основа морали…»
— По каждому разделу мы сделаем видовой фильм… Община может развиваться без бюрократии, не допуская чрезмерного дробления функций… Такибае поощряет национализм. Пропагандистски тут у него большие козыри: угнетенный народ должен воспрянуть от спячки и сложиться в нацию. Но в конкретных обстоятельствах это обман: если не уберечься от империализма, мы сложимся в сообщество ненавистников… Мы не будем идеализировать и прошлое, — покажем, как вожди племен и старейшины селений эксплуатировали народ, давая ссуды на покупку жен и заставляя потом годами их отрабатывать. Связки раковин и собачьих зубов мы повесим в музеях, и все будут видеть, во что буржуазность оценивала человека. Но, конечно, мы проследим также историю свободного духа народа, воздав должное Эготиаре, Палиау и всем другим…
Лишь к утру буря ослабла. Дождь не прекратился, зато ветер уже бессильно трепал деревья и скреб землю.
Око-Омо несколько раз совещался с посыльными, порывался уйти, но не уходил: хотел лично показать мне сожженную наемниками Укатеа…
До деревни было мили две. Но они дались тяжело, хотя мы шли самой удобной дорогой. В конце концов, обогнув покалеченную бурей кокосовую рощу и миновав вязкое поле, мы вышли на просторную поляну.
То, что я увидел, не потрясло меня. Ливень уже смыл приметы человеческих страданий. Торчали кое-где из земли лишь обгоревшие сваи.
Заглядывая мне в лицо, Око-Омо рассказывал, где что происходило. Вот здесь наемники убили колдуна, здесь пинали его голову, здесь отделили мужчин от женщин, а здесь женщин от детей. Там расстреляли сначала мужчин, а там женщин.
— Мы не смогли пока разыскать детей. Двадцать семь человек похоронили в общей могиле и только детских тел не нашли…
Пора было возвращаться в отряд Ратнера.
— У меня просьба, — с неожиданной мягкостью в голосе сказал Око-Омо. — Если увидите сестру, передайте привет. Пусть она побережет себя. И вы, вы знайте, что хозяева в Куале замышляют большую игру. Они просто так не оставят нас в покое…
Предчувствие беды усиливалось во мне, по мере того как мы продвигались вдоль подножия хребта Моту-Моту, — я и мой новый проводник, средних лет меланезиец с измученным лицом, понимавший только пиджин. К партизанам я шел в северном и северо-восточном направлениях. Возвращался же обратно, двигаясь строго на юг.
Попав в густой кустарник, мы долго не могли из него выбраться. Проводник сердился, если я отставал или не сразу повиновался его знакам. Я понимал причину его тревоги: кто мог сказать, куда за прошедшие сутки передвинулся противник?
Не встречая ни единого человека, мы вышли к банановой плантации у скрещения дорог западного побережья. Показалась лавка, щитовое сооружение с крышей из оранжевого пластмассового листа. В лавке был, конечно, и бар, где продавались напитки и кое-какая еда. Я показал жестом, что пора подкрепиться. Проводник нахмурился и повел меня к жилому дому, похожему на хижину, но со сплошными стенами и застекленными окнами. Залаяла собака, хозяин-малаец выбежал нам навстречу и заговорил о чем-то с проводником.
Они не успели обменяться и двумя фразами, как со стороны лавки появились наемники: их легко было узнать по оливковым курткам и брюкам, заправленным в высокие ботинки.
Партизан-меланезиец, пригнувшись, метнулся за дом. Наемники тотчас же растянулись цепью, держа наготове автоматы.
— Паскуда, клялся, что никого нет! — один из наемников ударил ногой малайца в живот. Тот молча упал на землю.
Ошеломленный, я хотел объясниться, добровольно позволив себя обыскать, для чего поднял руки, но удар коленом в пах повалил и меня. Свет померк в глазах, ужасная, нестерпимая боль пронзила скомканное тело. Я корчился на земле, задыхаясь. Казалось, что все кончено…
Когда я пришел в себя, я увидел, что наемники схватили и партизана. Он лежал, оскалив зубы, окровавленный, с распоротым животом, откуда, пузырясь, торчало что-то белесое. Мухи роились вокруг нас, лезли в глаза и рот, отвратительные мухи…
Мне и малайцу велели перетащить раненого к лавке. А потом нас троих заперли в пустой комнатке без окон.
В темноте партизан пришел в себя. Он умолял о глотке воды. Я не отвечал ему, сам испытывая жажду, а когда раненый забредил, хозяин лавки стал объяснять мне, что он лично ни в чем не виноват, что его ограбили только из-за того, что он трудолюбивый, кроткий и терпеливый человек, помогавший людям сводить концы с концами. Лавочник переживал за свою жену, твердя, что она не перенесет издевательств и покончит с собой, и тогда ему уже «не будет никакого смысла снова строить свой муравейник»…
Его болтовня раздражала, хотя я почти не прислушивался к ней: собственная судьба все больше беспокоила меня. Не выдержав, я стал звать старшего среди наемников. Мне не отвечали. Но я был уверен, что снаружи стоит часовой, и потому требовал, просил, умолял доложить обо мне капитану Ратнеру. Сорвав голос и обессилев, я поневоле умолк.
Нужно сказать, что лавочник посчитал мои крики истерикой перетрусившего человека и стал уже открыто приписывать вину за случившееся мне и меланезийцу.
— Ничего-ничего, — утешал он себя, беспрерывно вздыхая. — Бывали случаи, когда людям приходилось еще тяжелее, и все же судьба, в конце концов, меняла гнев на милость… Вот, например, Люй Мэнчжен, живший в эпоху Сун. Уж какой это был прилежный ученый! И женился на дочери знатного вельможи по любви. И все же пришлось ему уйти из дома вместе с беременной женой. Много невзгод изведал бедный Люй Мэнчжен. Однако перемог все несчастья и заслужил впоследствии высокую должность при дворе…
Из головы у меня не выходил партизан-меланезиец. В кромешной тьме я не видел его истерзанного тела, но я чуть ли не в обморок падал при мысли, что мне опять придется куда-либо тащить его…
Голос назойливого лавочника путал мысли.
— …Если нас станут морить голодом, я буду жевать свой ремень. Он кожаный. Надо на всякий случай всегда носить кожаный ремень. Между прочим, настоящее искусство еды исходит из того, что природа — лекарство, и потому съедобно все, что можно проглотить без вреда для желудка… Один из императоров династии Мин после дворцового переворота попал в темницу. Он был приговорен к вечному заточению, но не терял присутствия духа и сохранял надежду. Спал на сырой земле и довольствовался самой скудной пищей, какая ему перепадала…
— Да заткнись же! — заорал я на человека, готовый разорвать его на части.
Он покорно замолк. Но это еще сильнее взбесило меня: «Все они мне враги — и Такибае, и Око-Омо, и этот сукин сын, лавочник! А разве сам себе я не враг, если поступаю вразрез с собственными интересами? На кой черт мне понадобилась Атенаита? Зачем было тащиться на Вококо?..»
И припомнилась мне фраза из моего последнего романа «Тень городской ратуши». Когда-то я гордился этими словами: «Все, что происходит с каждым из нас, — события мировой истории. Каждое из них вполне достойно вечной Памяти Человечества. И если наша жизнь подчас кажется нам будничной, прозаической, чего-то лишенной, мы просто невежественны и не замечаем в ней биения сердца человечества, такого же ранимого, как наше собственное, и такого же смертного…» Какая галиматья!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Нитце был прав, и большинство поддержало его предложение о дымовых шашках. Лично я не голосовал, — я ведь присутствовал на правах наблюдателя. Но в тот же день вечером мне позвонил мой издатель.
— Не хочу объяснять, отчего и почему, — сказал он. — Если завтра будут брошены дымовые шашки, будут иметь крупные неприятности не только те люди, но и все остальные, прямо или косвенно участвовавшие в обсуждении принятого решения…
Что я мог сделать? Сказать, что я ни при чем? Поехать к Краузе и потребовать новой дискуссии? А главное — я сознавал полную бессмысленность затеи с дымовыми шашками. Сознавал и то, что мой издатель пересмотрит весьма выгодный для меня контракт. В прочее я уже не хотел лезть…
Все они позднее считали, что Нитце «заложил» я, все они чернили меня как предателя. И никто из них до сих пор не знает, что недели через две после того случая этого самого Нитце я видел в машине с моим издателем…
Но прежде того я натерпелся мук, шагая в колонне по городской улице. Мне казалось, будто всякий из демонстрантов знает обо мне и презирает меня. Как я был одинок! Как подавлен! И как сомневался в том, что честные люди могут объединиться и победить!..
Вернулся Око-Омо. «Все же есть нечто, ставящее нас на одну доску, — злорадно подумал я. — Судьба человечества. И каждый значит что-либо или не значит в зависимости от общей судьбы. Трагический ее исход тотчас уравнял бы всех в бездне небытия и мрака, — не осталось бы даже нолей, какие, как ни крути, не пустое место, если располагаются между плюсом и минусом…»
— Начинается сильная буря. Мы усилили наблюдение. Противник, безусловно, попытается преподнести нам сюрприз. Но мы опередим его… В военном, как и во всяком другом деле, все определяет стратегический замысел. Остальное подчинено его осуществлению. Вряд ли выиграет тот, кто исходит из имеющихся возможностей и не стремится создать новые.
— Если оборвется жизнь человечества, кто оправдает или осудит вашу стратегию?
Око-Омо удивленно поглядел на меня.
— Что ж, этим вопросом, мистер Фромм, вы, наконец, подходите к смыслу нашей борьбы. Империализм угрожает всем народам без исключения. Пока он существует, ни один народ не получит ни подлинной свободы, ни действительного равноправия. Для меня империализм — не пропагандистский жаргон. Это реальная политика, стремление жить за счет других в мировом масштабе, любой ценой господствовать и любой ценой подавлять. Империалисты — те, кто не хочет нашей трезвости, нашей чистоты и чести, нашего ума, нашего счастья. Империалисты — те, кто боится, что люди осознают свое положение официантов при чужом застолье и с оружием в руках потребуют своих прав. Империалисты — те, кто навязывает нам фанатизм, ложь, аполитичность, эгоизм и войну каждого против всех…
Буря шумела и гудела уже вовсю, но дождь задерживался. Ветер тащил пахучую пыль и кислые болотные запахи.
Хотелось спросить, много ли партизан в отряде. Но в то же время хотелось, чтобы меня принимали за своего, и откровенность Око-Омо, когда он заговорил о нехватке медикаментов и оружия, польстила моему самолюбию…
Щуплый меланезиец принес ужин: горшочек с печеным бататом и жаренную на углях рыбу. Все безвкусно, без соли, без хлеба, без соблюдения должной гигиены. Я остался голодным, хотя Око-Омо уступил мне лучший кусок.
— При такой пище не дотянуть до победы.
— Хлебное дерево, действительно, требует жирной, хорошо унавоженной почвы, — согласился Око-Омо. — Но человек щедрее хлебного дерева. Он плодоносит даже на самой скудной почве — на далекой мечте, которой враждебна окружающая жизнь. Если проникся чувством правды… Наши люди верят, что лучший путь национального возрождения — восстановление традиционных основ социального быта. Община. Выборность старейшин. Общность собственности, какая приносит доход.
— Коммунизм?
— Для нас свято все то, что вырастает из основ народной жизни. И если это называется коммунизмом, мы примем его всей душой… Разумеется, община в ее старом виде не выполнит роль ячейки по накоплению коллективных богатств. Но мы никогда не согласимся на индивидуализм и частную инициативу, зная, что это грозит неисчислимыми бедами и не дает выхода. Мы обновим общину так, чтобы она, накапливая богатства, содействовала неограниченному развитию личности. Мы будем развивать образование и культуру, механизировать труд, препятствуя имущественному расслоению, рассаднику эгоизма и ненависти. Возможно, мы будем продвигаться вперед не так быстро, но мы быстрее многих добьемся результата, потому что нашей главной заботой будет укрепление общинных основ жизни, мышления и культуры. Мы искореним пьянство, выведем болезни, обусловленные невежеством и нищетой. Мы создадим кооперативы по продаже излишков продукции, построим дороги. И внутренние накопления будут основным источником индустриализации жизни, хотя мы примем не всю и не всякую технику, но только ту, которая не нарушит равенства. У нас будет только общественный транспорт, только общественные библиотеки и только общественное питание… Мы будем стремиться к единому языку и демографическому обмену, поощряя новые обряды, спорт и спортивные игры между общинами, устраивая общественные работы в регионах при полном финансировании правительства. Мы изучим социальную стратегию развития во всех странах и выберем для себя оптимальные пути, опираясь на собственный опыт, но не забывая, что общечеловеческим ценностям принадлежит приоритет…
Какой огонь согревал Око-Омо! Равнодушный к его прожектам, я не мог не завидовать его энтузиазму.
— Какой же язык вы изберете?
— Народ подскажет, — пожал плечами Око-Омо. — В людях меня отчаивает не глупость, не грубость даже, разновидность глупости. Отчаивает буржуазность мышления — непременный поиск личной выгоды. — Око-Омо смущенно достал из кармана измятый блокнот. — План нового учебника для начальных школ…
Здесь, ночью, в джунглях, это было, по крайней мере, забавно — читать о планах, возможно, вовсе неосуществимых: «острова, где мы живем; происхождение жизни; планета; жизнь народов; ценности жизни; обычай; нормы и правила поведения; образование и труд; общее добро и общая радость — основа морали…»
— По каждому разделу мы сделаем видовой фильм… Община может развиваться без бюрократии, не допуская чрезмерного дробления функций… Такибае поощряет национализм. Пропагандистски тут у него большие козыри: угнетенный народ должен воспрянуть от спячки и сложиться в нацию. Но в конкретных обстоятельствах это обман: если не уберечься от империализма, мы сложимся в сообщество ненавистников… Мы не будем идеализировать и прошлое, — покажем, как вожди племен и старейшины селений эксплуатировали народ, давая ссуды на покупку жен и заставляя потом годами их отрабатывать. Связки раковин и собачьих зубов мы повесим в музеях, и все будут видеть, во что буржуазность оценивала человека. Но, конечно, мы проследим также историю свободного духа народа, воздав должное Эготиаре, Палиау и всем другим…
Лишь к утру буря ослабла. Дождь не прекратился, зато ветер уже бессильно трепал деревья и скреб землю.
Око-Омо несколько раз совещался с посыльными, порывался уйти, но не уходил: хотел лично показать мне сожженную наемниками Укатеа…
До деревни было мили две. Но они дались тяжело, хотя мы шли самой удобной дорогой. В конце концов, обогнув покалеченную бурей кокосовую рощу и миновав вязкое поле, мы вышли на просторную поляну.
То, что я увидел, не потрясло меня. Ливень уже смыл приметы человеческих страданий. Торчали кое-где из земли лишь обгоревшие сваи.
Заглядывая мне в лицо, Око-Омо рассказывал, где что происходило. Вот здесь наемники убили колдуна, здесь пинали его голову, здесь отделили мужчин от женщин, а здесь женщин от детей. Там расстреляли сначала мужчин, а там женщин.
— Мы не смогли пока разыскать детей. Двадцать семь человек похоронили в общей могиле и только детских тел не нашли…
Пора было возвращаться в отряд Ратнера.
— У меня просьба, — с неожиданной мягкостью в голосе сказал Око-Омо. — Если увидите сестру, передайте привет. Пусть она побережет себя. И вы, вы знайте, что хозяева в Куале замышляют большую игру. Они просто так не оставят нас в покое…
Предчувствие беды усиливалось во мне, по мере того как мы продвигались вдоль подножия хребта Моту-Моту, — я и мой новый проводник, средних лет меланезиец с измученным лицом, понимавший только пиджин. К партизанам я шел в северном и северо-восточном направлениях. Возвращался же обратно, двигаясь строго на юг.
Попав в густой кустарник, мы долго не могли из него выбраться. Проводник сердился, если я отставал или не сразу повиновался его знакам. Я понимал причину его тревоги: кто мог сказать, куда за прошедшие сутки передвинулся противник?
Не встречая ни единого человека, мы вышли к банановой плантации у скрещения дорог западного побережья. Показалась лавка, щитовое сооружение с крышей из оранжевого пластмассового листа. В лавке был, конечно, и бар, где продавались напитки и кое-какая еда. Я показал жестом, что пора подкрепиться. Проводник нахмурился и повел меня к жилому дому, похожему на хижину, но со сплошными стенами и застекленными окнами. Залаяла собака, хозяин-малаец выбежал нам навстречу и заговорил о чем-то с проводником.
Они не успели обменяться и двумя фразами, как со стороны лавки появились наемники: их легко было узнать по оливковым курткам и брюкам, заправленным в высокие ботинки.
Партизан-меланезиец, пригнувшись, метнулся за дом. Наемники тотчас же растянулись цепью, держа наготове автоматы.
— Паскуда, клялся, что никого нет! — один из наемников ударил ногой малайца в живот. Тот молча упал на землю.
Ошеломленный, я хотел объясниться, добровольно позволив себя обыскать, для чего поднял руки, но удар коленом в пах повалил и меня. Свет померк в глазах, ужасная, нестерпимая боль пронзила скомканное тело. Я корчился на земле, задыхаясь. Казалось, что все кончено…
Когда я пришел в себя, я увидел, что наемники схватили и партизана. Он лежал, оскалив зубы, окровавленный, с распоротым животом, откуда, пузырясь, торчало что-то белесое. Мухи роились вокруг нас, лезли в глаза и рот, отвратительные мухи…
Мне и малайцу велели перетащить раненого к лавке. А потом нас троих заперли в пустой комнатке без окон.
В темноте партизан пришел в себя. Он умолял о глотке воды. Я не отвечал ему, сам испытывая жажду, а когда раненый забредил, хозяин лавки стал объяснять мне, что он лично ни в чем не виноват, что его ограбили только из-за того, что он трудолюбивый, кроткий и терпеливый человек, помогавший людям сводить концы с концами. Лавочник переживал за свою жену, твердя, что она не перенесет издевательств и покончит с собой, и тогда ему уже «не будет никакого смысла снова строить свой муравейник»…
Его болтовня раздражала, хотя я почти не прислушивался к ней: собственная судьба все больше беспокоила меня. Не выдержав, я стал звать старшего среди наемников. Мне не отвечали. Но я был уверен, что снаружи стоит часовой, и потому требовал, просил, умолял доложить обо мне капитану Ратнеру. Сорвав голос и обессилев, я поневоле умолк.
Нужно сказать, что лавочник посчитал мои крики истерикой перетрусившего человека и стал уже открыто приписывать вину за случившееся мне и меланезийцу.
— Ничего-ничего, — утешал он себя, беспрерывно вздыхая. — Бывали случаи, когда людям приходилось еще тяжелее, и все же судьба, в конце концов, меняла гнев на милость… Вот, например, Люй Мэнчжен, живший в эпоху Сун. Уж какой это был прилежный ученый! И женился на дочери знатного вельможи по любви. И все же пришлось ему уйти из дома вместе с беременной женой. Много невзгод изведал бедный Люй Мэнчжен. Однако перемог все несчастья и заслужил впоследствии высокую должность при дворе…
Из головы у меня не выходил партизан-меланезиец. В кромешной тьме я не видел его истерзанного тела, но я чуть ли не в обморок падал при мысли, что мне опять придется куда-либо тащить его…
Голос назойливого лавочника путал мысли.
— …Если нас станут морить голодом, я буду жевать свой ремень. Он кожаный. Надо на всякий случай всегда носить кожаный ремень. Между прочим, настоящее искусство еды исходит из того, что природа — лекарство, и потому съедобно все, что можно проглотить без вреда для желудка… Один из императоров династии Мин после дворцового переворота попал в темницу. Он был приговорен к вечному заточению, но не терял присутствия духа и сохранял надежду. Спал на сырой земле и довольствовался самой скудной пищей, какая ему перепадала…
— Да заткнись же! — заорал я на человека, готовый разорвать его на части.
Он покорно замолк. Но это еще сильнее взбесило меня: «Все они мне враги — и Такибае, и Око-Омо, и этот сукин сын, лавочник! А разве сам себе я не враг, если поступаю вразрез с собственными интересами? На кой черт мне понадобилась Атенаита? Зачем было тащиться на Вококо?..»
И припомнилась мне фраза из моего последнего романа «Тень городской ратуши». Когда-то я гордился этими словами: «Все, что происходит с каждым из нас, — события мировой истории. Каждое из них вполне достойно вечной Памяти Человечества. И если наша жизнь подчас кажется нам будничной, прозаической, чего-то лишенной, мы просто невежественны и не замечаем в ней биения сердца человечества, такого же ранимого, как наше собственное, и такого же смертного…» Какая галиматья!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53