акриловые ванны равак
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 28.10.2003 года
«Скобелев Э. Катастрофа: Роман»: Мастацкая лiтаратура; Минск; 1984
ISBN 4-7020-1020-0-145
Аннотация
Действия романа происходят в стране, формально освободившейся от колониального гнета, но фактически зависимой от монополистического капитала.
Произошел атомный взрыв. Война или несчастный случай? Этого мы не знаем. Мы видим людей, привыкших жить по — волчьим законам, — противостоящих друг другу, равнодушных к судьбам человечества.
Роман разоблачает антигуманную сущность империализма, его политики и идеологии, призывает к сплочению всех демократических сил в борьбе за мир.
Эдуард Мартинович Скобелев
Катастрофа
Роман
ПРЕДИСЛОВИЕ
Этот роман — о возможной ядерной войне — у нас первый, по крайней мере, мне не доводилось читать об этом в нашей художественной литературе.
И сразу вопрос: а зачем? Зачем мне, нам узнавать гипотетические подробности того дня? О котором мы, конечно, не можем не думать, особенно в современной общемировой ситуации, но останавливаться на котором…
«В самый момент вспышки все пространство наполнилось каким-то шорохом, ужасающим, вибрирующим звуком. Никто еще не кричал, ничто не ломалось, не рассыпалось, не плавилось, не опрокидывалось, не занималось огнем, — звук исходил из-под земли, точнее, от каждого предмета, попавшего в океан убийственных лучей. Белые, искореженные тела… замерли, вытянулись и, я полагаю, испарились, потому что внезапно пропали, замутившись, точно парок над котлом…»
Ответов на протестующее чувство, на желание зажмуриться и не видеть: зачем? зачем мне об этом читать? — может быть много, и самых разных.
Есть ответ и в самом романе Эдуарда Скобелева. Он высказан писателем Фроммом, человеком в общем-то малосимпатичным, насквозь буржуазным, но который, когда все уже случилось, произошло, в своих рассуждениях обнаруживает высоту взгляда порой общечеловеческую.
«Захлестывает ярость, хочется все крушить, ломать, уничтожать, никому не давать пощады, ни правому, ни виноватому. Теперь все виноваты, и безвинные больше виновных, потому что не остановили их. Как? Теперь-то ясно, когда повсюду смрад от гниющих трупов, — нужно было идти на смерть, но говорить правду, нужно было гибнуть, но бить в колокол, нужно было отстаивать равенство как основу разума, изобличать дураков, стрелять в негодяев!..
Теперь-то мы были бы счастливы начать со вчерашней отметки, решиться на борьбу за спасение человечества, но — часы уже пробили двенадцать, ничего не изменишь. Горы оружия, в которое мы вкладывали свои надежды, никого не спасли…
Ярость клокочет, разрывает все изнутри, страшным нарывом сосет мозг, пучится, взламывая черепную коробку: ну, почему, почему я раньше не сделал того, что мог сделать? Почему я и почему другой оказались трусами, соглашателями, болтунами, лжецами, гнусными гадами? почему мы не сумели предотвратить катастрофы? почему предпочли плевые интересы своего уюта, желудка, положения и банковского вклада своим высшим интересам жизни и продолжения рода?..
Нужно было грызть зубами глотки, идти на пули, на виселицы, но поднимать народы против горстки ублюдков, создавших систему мировой лжи, мировой эксплуатации и мирового террора!..»
Как бы правильны ни были эти мысли, но они нужны людям «до», а не «после» — когда уже будет поздно. И не прямая ли задача литературы сегодня — будить, поддерживать всеми средствами мысль о прямой ответственности каждого за будущее людей, человечества! Наступила пора ей взорваться, той проклятой бомбе — в литературе. В душах, в сознании наших писателей, художников. Со всей, может быть, жестокостью взорваться. Во имя того, чтобы не рвалась она над головами миллиардов людей.
Да, не о литературных наших заботах разговор — о самой что ни есть жизни, о ее существовании или несуществовании на земле.
В обстановке, когда политики с именем и безымянные, все еще прикидывающиеся нормальными людьми, навязывают миру безумную ложь о «праве» на первый удар, о каких-то «допустимых» формах и рамках ракетно-ядерного побоища, в этих условиях показывать, обнаруживать перед людьми всю правду о возможных последствиях такой политики и такой войны — не важнейшая ли это задача для ученых, писателей, публицистов и вообще всех, кто может выразить, высказать правду, пусть грозную, пусть жестокую, но работающую против назревающей катастрофы? Взрывать «бомбу» в сознании — против бомбы реальной. Жестоко-правдиво описывать катастрофу во имя того, чтобы она отодвинулась, не наступила. Так гасят в сухом лесу пожар — встречным огнем.
Один из отчаявшихся, но, видимо, честных участников бесконечных дебатов по «сокращению» и «уровням» как-то предложил, обращаясь к журналистам: нет, люди все еще не ощутили всей угрозы, не представляют всей убойной космической мощи современного оружия! Не взорвать ли специально водородную бомбу? Где-нибудь в Антарктиде…
Да, Хиросима, да, Нагасаки, но это слишком в прошлом. И даже существует возможность такой вот невероятной фальсификации, такого дикого смещения восприятия: мол, ничего смертельного, катастрофического для атакованной страны, народа, — Япония, вон, ожила, даже окрепла, процветает! (Так и заявил однажды некто из ближайшего окружения Рейгана, президента-»ковбоя», который, как утверждают, демонстративно рисует лошадок, когда с трибуны Капитолия начинают вдруг звучать трезвые голоса об атомной угрозе самой жизни на планете).
Предлагал отчаявшийся дипломат: не взорвать ли с общего согласия сверхмощную водородную бомбу над безлюдной Антарктидой? И все заснять, и все в присутствии самих политиков, военных, прессы, телевидения. Чтобы все и, главное, реально ощутили, что это такое — термоядерные мегатонны в действии. И даже непосредственный риск заражения атмосферы, страх перед этим должен был бы разбудить способность к элементарному арифметическому действию в головах политиков, военных, миллиардов людей: это одна бомба, а если — сотни, тысячи?!
Литература, искусство, конечно же, не способны действовать столь же неотразимо и сразу на миллиарды душ. А воздействовать необходимо и — незамедлительно.
Этим чувством и пронизан роман «Катастрофа».
Он и рожден этим чувством — мучительной тревоги, боли за человека и его будущее, желанием прямого, непосредственного, твоего личного вмешательства, особенно если ты уже все мысленно увидел, представил, понял: ведь это навсегда и необратимо! Один неверный, в неверном направлении шаг, как сказано в обращении Пражской ассамблеи в защиту мира и жизни на земле, и возврата не будет. Из небытия, полного, всечеловеческого.
И уже даже не важно, кто из героев, из персонажей романа Эдуарда Скобелева это говорит, это понял, кричит самому себе. Это наше время кричит, от имени всех и ко всем обращаясь:
«Чего было больше у народов, общего или расхождений? А мы громче всего дудели о расхождениях. Привыкая, и представить себе не могли, что нам учиться нужно сосуществовать в тех условиях, какие есть. Ожидали перемен от других, тогда как обязаны были прежде всего меняться сами. Жили так, будто главный кризис еще далеко, — вот он придет, объявят о нем по радио и телевидению, тогда все вместе встряхнемся, учуяв холодок общей смерти. Невдомек было, что главного кризиса не будет, — роковым окажется самый заурядный, самый обыденный…
Если вернуться туда, в то время, мы услышим, что все мы кричали о собственной правоте. Ого, как горло драли! Что же сплошная-то ложь вышла? Не потому ли, что нас заботила отнюдь не правда?.. Никто не отвечал за лживые слова как за публичное изнасилование общей истины. Мы считали ложь дозволенной, когда речь шла о коммунистическом противнике, и не заметили, как по уши увязли во лжи…
Ни один из тех, кто сгорел, был раздавлен, засыпан, задохнулся, погиб от жажды, голода, ран или болезней, оживи он на минутку, не посмел бы сказать, что его не предупреждали всерьез, что он вовсе не представлял себе кошмара. И все же не верил, сукин сын, не хотел верить, — слишком абсурдным казалось даже для абсурдного насквозь мира. Так разве он не несет никакой вины за случившееся? Он соучастник, пособник нашей общей погибели: вчерашний день проходил у него на глазах, но он не пожелал задуматься о сегодняшнем, не пожелал отринуть равнодушие, лень и страх, все то, что еще как-то терпел доядерный век, а ядерный век вытерпеть не мог…»
Так размышляет, кричит самому себе и всем писатель Фромм. А вслед за ним — и другие персонажи «Катастрофы».
«Нет, — сказала я (Луийя) Фромму, — неповинных теперь нет. Ни единого. И среди нас нет… Только бессловесные дети не виновны, потому что другие должны были спросить вчера: папа, неужели ты допустишь, чтобы все дети сгорели в огне?..»
«Мир рухнул оттого, что человеку было легче умереть, чем перемениться…»
«Сохранение человечества. „Но не любой ценой“, — внушали нам. И мы верили. Сволочи играли на волшебной флейте. Мы пошли за ними и потонули, как крысы…»
«Потеряв веру, люди шарахались от мысли о жертве. Никто не восходил на костер, уверенный, что сгорит. И потому все горели».
«Уж коли все мужчины оказались ничтожными, женщина должна была в роковую ночь перед нажатием кнопки удушить своего сонного партнера!.. Она должна была не пощадить ни мужа, ни сына, ни отца — ради людей Земли…»
Эдуард Скобелев — писатель открыто интеллектуальной манеры письма. В этом, может быть, его талант. А за талантом еще и убежденность — в силе, в необходимости литературы, напрямую утверждающей человеческое как прежде всего разумное. Своеобразный, на новом витке возврат к пафосу и принципам литературы Просвещения. (Это заметно уже в его драматических произведениях.) А почему бы и нет? Время требует мобилизации всех гуманистических традиций, возможностей литературы. Наступила пора звать на помощь всех без исключения великих: под угрозой все, что им было дорого. Тень погибели легла не только на все живое, — самой мысли человеческой, воплощенной в человеческой цивилизации, культуре угрожает исчезновение. Целые эпохи — Возрождения, Просвещения, социальных, научных революций и т.д., которыми отмечен путь человечества и которые все, даже ушедшие, существуют (в снятом виде) в современной культуре — они все могут исчезнуть окончательно, бесследно.
Так не время ли взывать к разуму человека? Напрямую. И даже, как делает это Эдуард Скобелев, и по форме — в давних традициях «просветительской» литературы.
Не случайно же сегодня мы слышим, мы читаем слова «разум» и «безумие» в обязательном, закрепившемся значении: первое — жизнь будет продолжаться, второе — все-таки произойдет непоправимое, по злой воле или чьей-то ошибке, и человечество погибнет!
Разум сегодня — синоним жизни. А потому и в произведениях того типа, о котором мы говорим, он не холодно-рассудочная риторика, а боль, крик, весь напитан, напоен горячим чувством.
Об этом, о значении разума для самого творчества, читаем мы и в романе Эдуарда Скобелева:
«В человеке зверь сидит и чаще всего человеком, стало быть, управляет, а мы близоруко помогаем именно зверю, подхватывая чьи-то подлые слова об опасностях разума. Опасен-то полуразумный зверь, использующий разум как продолжение клыков… Бьюсь об заклад, почти каждый человек на вопрос, жить чувствами, которым прислуживает разум, или жить разумом, у которого в услужении чувства, посчитает унизительным положение, когда чувства контролируются разумом. А между тем это капитальнейшее заблуждение, исподволь вбитое нам в голову. Кому-то выгодно оглупленное человечество, живущее по извращенным понятиям… Это же факт, что искусство мы ориентируем на чувство, на подсознательное, на инстинкт!.. Ослепленные химерами, мы напрочь забыли, что мысль — то же чувство, только гораздо более высокого порядка! „Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов“ — мысль. „Любит человек падение праведного и позор его“ — тоже мысль. Но какая разница между ними! Одна рождена исследованием предметов, а другая — страдальческим опытом человеческого бытия… Что означает гонимая повсюду мысль для подлинного искусства? Да если убрать мысль, положим, у Достоевского, он тотчас обратился бы в самого заурядного писаку. Мы обнаружили бы вопиющие погрешности его стиля, слабость воображения и неудачи в словесной живописи. Но в том-то и дело, что все изъяны никак не влияют на общую грандиозную картину, — работы гения пронизаны величайшими чувствами-мыслями как плодами бесконечного страдания за ложь людской жизни… Пора образумиться! Может, только искусство и способно преобразить полуразумного зверя в человека — искусство, которое бы взывало прежде всего к разуму. Не о плоской дидактике речь, — о верности правде несовершенной, мучительной жизни, в которой только и возможно отыскать мудрость, побуждающую к действию. Мир жаждет нового искусства, и многим, многим придется отложить лживые перья и оборотить сытые свои лица в иную сторону!..»
Следует оговориться, что роман Эдуарда Скобелева построен, как чередование внутренних монологов — голосов персонажей, притом большинство из них — антипатичны автору. Так что голос автора напрямую вроде бы и не звучит в романе. Но в такого типа литературе высокой стены между мыслями персонажей и автора обычно нет. Действует скорее закон «сообщающихся сосудов», и если не содержание, то уровень размышлений персонажей определяется уровнем авторской мысли о жизни. В других случаях это может быть и недостатком, но в такого типа литературе — это предусмотрено «правилами игры», предлагаемыми автором: мы их, возможно, не сразу, но принимаем.
Правда, одно дело декларация художественных принципов, а другое — их художественная реализация. Начиная читать роман Эдуарда Скобелева, испытываешь определенные трудности адаптации к жанру, стилю его вещи. Что это: этнографически-политический очерк о современной жизни древних племен на одном из островов Океании? Или же — подступы к современной утопии (вымышленная страна Атенаита), а точнее — антиутопия?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53