https://wodolei.ru/catalog/mebel/kompaktnaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



«Липскеров Д. Родичи. Русское стаккато — британской матери»: Олма-Пресс; М.; 2005
ISBN 5-94846-416-4
Аннотация
Ночью на железнодорожной ветке Петербург-Москва терпит аварию странный поезд, состоящий из локомотива и одного-единственного пассажирского вагона. Поезд, которого в этом месте и в это время по всем официальным бумагам просто не могло быть. Он везет одного пассажира — альбиноса тридцати двух лет, не помнящего и не знающего о себе ничего, даже имени, но не испытывающего по этому поводу какого-либо дискомфорта. А тем временем на далекой Чукотке пытается разобраться с неприкаянными духами девятнадцатилетний мужичок Ягердышка, вынянчивший в свое время белого медвежонка, мать которого подстрелили охотники...
Проза Липскерова — это огромное количество историй, баек и анекдотов, зачастую совершенно фантастических, связь между которыми обнаруживается лишь постепенно, по мере погружения в теплые недра очередного романа. Автор неспешно связывает концы, выстраивает в единую последовательность события, сводит самых разных героев вместе, чтобы доказать, что все они действительно родня. В первую очередь друг другу, конечно, но и нам, читателям, немножко тоже.
Дмитрий Липскеров
Родичи
Все права принадлежат Дмитрию Липскерову
dmitri@lipskerov.ru

Огромная благодарность Андрею Скочу за поддержку в работе над книгой
1.
Чувственность этой ночью у него была какая-то особенная…
Скорее не чувственность — чувствование, — и оно вовсе не было связано с необычностью сновидений, хотя сны ему виделись редко, а если и мелькало что в мозгу, то было драным тюленьим хвостом, или солнечные лучи в темной воде дрожали, проникшие сквозь щели многометрового льда.
Сейчас ему и снилось по-другому — длинно, но самое главное, тело ощущало что-то доселе неведомое, незнакомое до жути, что можно назвать страшной чувственностью, потому что в паху было сладко и томно, и все же чувствительно скорее, так как это сладкое и томное могло вдруг оборваться, обдав огромное сердце адреналином ужаса.
Но пока он спал, и все вышеописанное можно опустить, так как оно не осознавалось спящим, а значит, не существовало для него в этом мире реально. Можно отойти к частности, все же вернуться ко сну, продолжительность которого уже была выдающейся для этого огромного существа, и рассказать о дремах коротко.
…Он, крохотный и беспомощный, сосущий мать жадно и бесконечно, пока не рвало жирным молоком на белый снег. Белым по белому. Жаркое молоко растапливало ямку, а потом застывало ледяным камешком, которым он баловался перед следующим кормлением, облизывая ледышку, пробуя ее на зубок, хрустя.
Он, такой же крохотный и беззащитный, вдруг кусающий свою мать за сосок, прокалывая нежный зубками-иголками, из-за чего ему всегда доставалось
— увесистый шлепок по физиономии и короткий полет ввысь, а потом болезненное приземление и скулеж… Потом в животе опять урчало, и он медленно-медленно, ползком возвращался к неистощимому источнику — розовому соску, торчащему призывно и вожделенно.
У него был собственный молочный заводик.
А нажравшись до отвала, срыгнув походя избыток, он начинал бесноваться, чувствуя волю, как и всякое дитя. Отбегал от матери — впрочем, лишь на несколько шагов, — подпрыгивал, пытаясь достать до синевы, так завлекающей глаз своей морозной бесконечностью, ткнуть самую морду в свежую прозрачность. Вмиг головокружительная высь раздражала своей недоступностью, так что он скулил отчаянно и выпускал коготки, страстно желая порвать ими недосягаемое голубое, в котором вдруг кто-то пролетал неожиданно, чем останавливал его раздражение мгновенно. Две секунды он пытался думать о полете, потом от неохватности проблемы забывал о ней сразу же, стоял несколько в недоумении, тряся головой, затем падал в снег и просто лежал, высунув язык, щурясь на яркое солнце.
Он не знал, что такое птица, не ведал, что такое полет, ему было невыносимо мучительно об этом думать, а потому что-то щелкало в голове исправным предохранителем, возвращая младенца к обыденной жизни…
На этом моменте спящий вдруг ощутил, что смотрит сон, и как странно знать о том и не просыпаться, продолжая оставаться наблюдателем за самим собой, за своим сном… А если кто выстрелит, то проснуться мгновенно и обрадоваться, что то лишь было — сон, гадкая дрема, а наяву все прекрасно, белым-бело и без выстрела.
Он спал, и то сладкое и томное в паху постепенно достигало своего апогея, становясь адреналиновой волной, неудачной утренней мужественностью…
Он спал и опять по-детски глядел в прозрачную высь. Теперь в ней грохотало, а потом хлопнуло так, что уши заложило и к черепу прижало! Он тут же от страха обгадился; услышав наполненный болью рев матери, наложил еще и, слабея от ужаса, прыгнул к ней под брюхо. Что есть силы ухватился за теплый сосок, пронзая розовый зубами раз за разом, глотая молоко жадно, прячась в его родном запахе. Он заранее жмурился, ожидая материнского гнева и шлепка по носу. Но происходило нечто совсем странное, мать терпела, даже не рычала, он все кусал и кусал, стараясь от страха сделать побольнее, а потом случилось и вовсе непонятное. Жирное молоко кончилось. Он выпил мать до дна. Розовый сосок, всегда напряженный у него во рту, вдруг обмяк вялой плотью и стал прохладным.
И тогда из-за самой безоблачной голубизны, и еще, и еще откуда-то, из-под бесконечности, в него вошло чувствование — неживое .
Все чувствуют неживое и чаще всего относятся к нему равнодушно.
Мать не раз притаскивала неживую нерпу, и он обнюхивал тушку подолгу, покусывал с интересом, затем бросал, пресыщенный одним лишь запахом, так как был слишком мал для мяса… Потом она ела, запросто раздирая нерпу на красные куски…
Здесь же он разом осознал, что неживое относится к нему, что неживым стала его мать. И тогда он выплюнул ненужный сосок, поднялся на задние лапы, заколотил передними по брюху с соском, опадающим от смерти, и заскулил, заплакал по-своему, так отчаянно, так страстно, что один сказал другому, втягивая ноги в кабину вертолета: «Я же говорил тебе, сволочь, что она с детенышем!» — толкнул товарища в плечо с силой и крикнул пилоту, чтобы летел отсюдова прочь!
А он продолжал неистово рыдать. Что-то из-под голубого сообщало ему: и он скоро станет неживым, а неживое — это смерть, и все живое боится своей смерти.
Когда сам неживой, сделал он первый вывод, вот что самое страшное! Когда неживая мать, сделал он второй вывод, то очень больно во всем теле, так беззащитно на всем снежном пространстве, и еще много, так много всего непостижимого, что в голове опять щелкает предохранитель, и тогда он вновь ложится под остывающий бок и всем животом, всем телом своим впитывает последнее материнское тепло.
— Мамочка! Мамуля! — рыдал через много лет стрелок, когда после материнских похорон лежал ничком на ее кровати и вдыхал двустволкой ноздрей самый родной запах, испаряющийся в небеса. — Мама!..
Ах, как необычно восприимчиво спал он этой ночью…
Он пролежал под боком матери, пока родительница не превратилась в каменную глыбу. Тут еще снег пошел, и он чуток отполз, чтобы не превратиться в сугроб. Сел на задние лапы, как песец, высунул красный язык и задышал часто, не зная, что делать.
В небе вновь загрохотало. Какая-то сила заставила его вскочить и броситься со всех ног прочь, туда, за ледяной торос, где, подернутая тонким льдом, скрывалась полынья, в которую он сиганул без раздумий. Она приняла его купелью, он заколотил задними лапами, погрузился глубоко, так что в ушах поселилось по сердцу, затем поспешно всплыл, переместился под толщей льда метров триста, пока, наконец, не отыскал воздушный пузырь, в который тотчас сунул свой черный нос. Рядом проплыла наглая нерпа, слегка задев его ластой, но не о ней он сейчас думал, даже не о матери, превратившейся в небольшой айсберг, а просто дышал подледным воздухом и трусил отчаянно, то и дело поджимая заячий хвост…
Тот, кто стрелял, все-таки вернулся, здраво рассудив, что коли уж убил, то чего добру пропадать. Побродив вокруг уже изрядно занесенной снегом добычи, он так и не обнаружил детеныша, а потому про себя назвал товарища истериком и знаками показал пилоту, чтобы помог.
Под грохот вертолетных лопастей, вколотив под передние лапы крючья, с помощью лебедки они втащили шестьсот килограммов мяса в кабину, стрелок еще раз оглянулся для страховки и, не отыскав ничего интересного, дал пилоту команду взлетать. Время было к вечеру…
Истерик, продолжал думать охотник во время полета.
Но то был его друг, а потому он решил поделиться с ним добычей.
— Не было никакого детеныша! — заверил он мужчину в северной летной куртке. — Не было!
— А кто тогда это б-б-был? — заикаясь, спрашивал друг и потирал заросшую щетиной щеку. — Кто?
— Да никто! — слегка раздражался стрелок. — Показалось.
— П-п-показалось! Как же!
— Достал! — закричал охотник. — Все обшарил вокруг! Никого не было! Вот тебе крест! — Он перекрестился и обиженно отвернулся. Буркнул через плечо: — Поглядел бы, какая красавица!.. Шкура твоя!
Друг продолжал тереть щеку и думал о том, что, может быть, действительно показалось, что не детеныш это был, а лиса какая-нибудь, а жена давно шкуру просит, чтобы в детскую бросить, чтобы детям не застыть. Ковры-то, они для материка, а здесь земля на километр промерзла…
— Д-д-давай к нам на пельмени сегодня!
— Ну, вот и ладно! — обрадовался примирению стрелок. Повернулся лицом к другу и широко улыбнулся. «Четырнадцать лет дружим», — подумал.
Они разошлись до вечера, в котором обоих ждали жены и пельмени с водкой.
Все-таки истерик, подумал стрелок…
Воздушный пузырь кончался, и, когда его осталось на вдох, он глотнул и поплыл обратно.
Наглая нерпа крутилась здесь же, скалила зубы, так что он не выдержал и что есть силы царапнул ее по животу. От неожиданности обиженная пловчиха потеряла ориентацию и, оставляя за собой тоненькие струйки крови, взметнулась к поверхности. Ударилась приплюснутой головой об лед и, слегка контуженная, на большой скорости скользнула в черную глубину.
Он без труда отыскал полынью, выбрался на ледяную кромку, встряхнулся от воды и потрусил к тому месту, где осталась лежать его мать.
Не обнаружив ее, он лишь единожды проскулил в звездное небо, а потом просто лег на последнее материнское лежбище и приготовился превратиться в неживое. В животе урчало все сильнее, и ото всех сегодняшних горестей даже захотелось стать неживым, но он не знал, как случается смерть, просто закрыл глаза и заснул…
На следующее утро его подобрал Ягердышка. Ехал мимо, а вернее, бежал за четырьмя полудохлыми собачонками, снаряженными в нарты, хватанул его, сонного, за уши да и засунул под вонючую кучу тряпья…
В это время ночью по заснеженному лесу средней полосы бежал кто-то, и глаза его злобно сверкали. Существо то и дело ударялось мускулистыми бедрами о столетние сосны, облизывая при этом свинячьим языком небритые щеки. Держа в правой руке разводной ключ, злобный левой походя распорол брюхо матерому волку, а волчица еше долго, поджимая хвост, трусливо принюхивалась к вываленным кишкам своего самца, смердевшим кислой кровью и тухлым яйцом…
Маленький мужичок Ягердышка, лет примерно двадцати, с огромным фингалом свежего производства, являлся коренным представителем северных народов и гордо называл себя чукчей, хоть и жил с эскимосами, как ему казалось, с незапамятных времен. И жена у него была эскимоска — черная баба лет на десять старше, выше на голову, скуластая, с такими узкими глазами, что Ягердышка, сам отнюдь не круглоглазый, не переставал дивиться, как это она сквозь такие щелки видит. Чукча даже не успевал уловить моменты, когда жена открывает глаза, а когда закрывает. «Может, у нее и нет такой способности? — размышлял Ягердышка, покуривая трубку, набитую махоркой пополам с сушеным ягелем. — Все время с открытыми глазами живет?» Он даже ночью проверял — склонялся над лежанкой и всматривался подолгу в лик жены. Все те же щелки, словно прорези для копилки, да и то старинной, из тех времен, когда монетки были потоньше и поменьше.
Иногда в такие проверки Ягердышка вдруг явственно слышал телесный призыв и тотчас ложился на жену сверху, шаря под ее животом по слежавшемуся меху, отыскивая нужное место, которое раскрывается в самом сладком бабьем уголке. Эскимоска никогда не просыпалась от мужниных манипуляций, а может, и не засыпала, но так или иначе, признаков, что произошло вторжение в ее сухое тело, не выказывала.
Старая, ухмылялся Ягердышка, пересохла, словно рыбина на солнце. Все в ней пересохло, а оттого и детей не рожает. Людишки говорили, что они разной веры, а потому и не дает им небо продолжения. Ягердышка был православным, а Укля, так звали жену, водила хороводы вокруг шамана и шептала какие-то непонятные заклинания по поводу и без повода, сыпала в углы чума всякую дрянь, но была тиха и покорна…
Приноравливаясь за нартами и покрикивая на вожака собачьей упряжки, Ягердышка вспомнил лето, когда его пытались призвать в армию. Он исправно приехал в Центр и явился в военкомат, где его раздели донага, измерили с помощью длинной палки и по причине чрезвычайно малого роста, а также малого размера обуви отпустили обратно в тундру. Военный комиссар, глядя вслед Ягердышке, с недоумением развел руками: «Что ж, мне у восьмилетнего сына сапоги для него просить? — сказал и улыбнулся. — Говорят, у мужика в штанах то же, что и в сапогах!» — опять улыбнулся. Улыбнулась и вся призывная комиссия, вспомнив чукчино недоразумение.
В Центре Ягердышка на радостях запил, а пропив все до копейки, решил не возвращаться в родной чум, а отправился в сторону эскимосских поселений, с которыми чукчи традиционно торговали испокон веков. Ему хотелось поподробнее узнать, как живут за Беринговым проливом, в чужой стране Америке… Однако, не зря же два года Родина подарила!
Через пять дней поисков Ягердышка понял, что заблудился, но не испугался того:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я