https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/skrytogo-montazha/s-gigienicheskim-dushem/
Я думаю, что не только у нас есть ее вклады.
— Возможно. Но все-таки вспомни три письма, которые она написала в прошлом месяце в течение трех дней из-за уплаты этой несчастной суммы в тысячу фунтов. Она даже сама явилась… Я не мог не подумать тогда же: плохой признак.
— А ее замок?
— Неужели ты думаешь, что во всей стране найдется какой-нибудь покупатель, который согласится жить в этом замке? Он имеет цену только для нее.
— Но ты забываешь ее драгоценности.
— Ну, конечно, драгоценности-то есть.
— Ну вот видишь. Такая женщина не пропадет: всегда сумеет выкрутиться.
Оба они двусмысленно засмеялись. Только мое желание услышать больше помешало мне выбросить их из машины.
Я приказал шоферу остановиться перед домом, где у меня была комната.
Отчаяние охватило меня. Если бы от меня потребовали в эту минуту клятвы, что я никогда не был более несчастен, я не задумываясь поклялся бы, — и это не было бы ложью.
Я не мог учесть всех последствий того, что я узнал. Но тем не менее я был уверен, что они будут трагичны.
Инстинктивно я открыл ящик и вынул оттуда пакет писем с траурным ободком.
Это были письма моей матери. Я стал их перечитывать или, вернее, читать, так как в последнее время мне очень часто случалось из малодушия пропускать многие места в ее письмах; я боялся найти в них самое страшное для меня: опасения относительно моей теперешней жизни и жалобы на краткость и все большую уклончивость моих писем к ней. Это были единственные упреки, которые она решалась мне делать; я слишком хорошо ее знал, чтобы не быть в этом уверенным. Но была еще одна область, касаться которой запрещали ей ее деликатность и гордость. О них-то я и думал.
С июля я начал понимать, что моего жалованья, безусловно, недостаточно для покрытия тех расходов, которых я не мог предвидеть, когда в первые дни моего устройства в Бейруте я вырабатывал нечто похожее на бюджет. Начало дефициту положили регулярные поездки на «Форде», которые составили весьма внушительную цифру в моих дополнительных расходах. Затем начались выезды с Ательстаной. Обед или ужин на двоих обходился минимально в четыре фунта, то есть в 80 франков. Игра также «сыграла» свою роль. Я играл очень редко, но все же иногда присаживался к столу за бридж или покер. Неизбежные результаты такого рода опытов хорошо известны тем, кто располагает скромными средствами. При выигрыше излишек их быстро исчезает. При проигрыше — приходится отрывать уже от насущного.
Я стал наконец вести счет этим расходам, непрестанно возрастающим, благодаря той светской жизни, которую мне пришлось вести.
Одним словом, июнь закончился для меня дефицитом около четырех тысяч франков. В июле он был уже около восьми тысяч. Сбережения, которые я сделал в первые два года моей службы, быстро испарились. Нужно было серьезно подумать.
Настал момент — увы! — сказать несколько слов о моем личном состоянии. Я был единственным сыном моей матери, которая принесла с собой приданое в пятьдесят тысяч франков и дом в Дордонье, где она, овдовев, и поселилась. У моего отца было — цифра огромная для офицера — немногим более 500 тысяч франков. Треть этой суммы поглотилась различными переездами и издержками на мое образование. Когда он умер, девять лет тому назад, мать хотела передать мне все дела и все мое наследство— Я восстал против этой мысли, показавшейся мне тогда чудовищной, и оставил в руках матери эти 400 тысяч франков, которые давали верный скромный доход в 4 или 5 процентов. Она заботливо присоединяла проценты к капиталу, так как до сих пор я вполне довольствовался моим жалованьем. Она, со своей стороны, живя на земле, доходы с которой вполне покрывали ее нужды, тратила только проценты со своего приданого. Я знал, что было бы напрасно убеждать ее вести жизнь менее скромную.
Ближний Восток в настоящее время — такая страна, где наименее опытный вдруг открывает в себе душу спекулянта. Вряд ли можно было найти человека менее пригодного для таких дел, чем я, однако постоянная нужда в деньгах навела меня на мысль, что и я мог бы извлекать из моего капитала доходы значительно большие, чем те скромные пятнадцать тысяч франков в год, которые я получал. Я высказал эти соображения одному молодому ливанцу, Альберту Гардафую, крупному аферисту в Бейруте. Я встречал его повсюду, во всех кругах общества, и стал преклоняться перед его поистине гениальной осведомленностью во всевозможных делах. Он сдержанно усмехнулся, когда я признался ему, какой процент приносит мне мое состояние. Не желая оказывать на меня никакого давления, он все же решительно заявил, что в Бейруте без всякого труда и при самых верных гарантиях можно было бы поместить деньги так, что они давали бы раза в три больше, чем мои. Какие объяснения мне приходилось выслушивать, Боже мой! Они-то и стали источником моих бед.
На Почтовой улице в Бейруте высился некий «хан». Так называют на Востоке род огромного строения, занятого конторами и магазинами. Управляющий этого «хана» решил произвести некоторые улучшения в здании. Для этого он искал денег, желая сделать заем в триста тысяч франков из двенадцати процентов, причем заем обеспечивался первой закладной. Я собрал от разных лиц подробные сведения о том, насколько верно такое помещение денег. Все единогласно заявили, что предлагаемые гарантии — безупречны. При таких условиях я, без всяких сомнений и колебаний, написал матери подробное письмо, убеждая ее оценить все выгоды этой операции. С первой же обратной почтой, без единого слова, похожего на упрек, она передала в мое распоряжение все состояние моего отца. Это случилось в середине августа. Как раз это время было для меня особенно разорительным: расходов было очень много, и мне пришлось сделать заем в тридцать тысяч франков под мою закладную. В этом мне помог тот же Альберт Гардафуй, услужливость которого была неистощима.
Я сказал как-то случайно обо всех этих делах Рошу. Он неодобрительно пожал плечами. По его мнению, три категории человеческих существ обречены всегда терпеть крушение в «делах»: священники, старые девы и офицеры. Он отчасти поколебался в своем воззрении, узнав, какими гарантиями обставлен заем. Только с ним одним я позволил себе быть откровенным. Я не сомневался в его скромности. Однако вскоре я был неприятно удивлен, узнав, что вся эта история вышла наружу, что она вызывала разговоры и что передавали ее, конечно, в искаженном виде, с различными дополнениями. Генерал Приэр намекнул мне на нее. По многим признакам я понял, что слухи, связанные с этим делом, были окрашены известным недоброжелательством ко мне. В это же время я имел несчастие выиграть в один вечер две тысячи франков в покер и проиграть четыре на другой день. Я излагаю факты с полной точностью и правдивостью. Во всем этом, как теперь может судить всякий, не было ничего, оправдывающего неприятные для меня комментарии, передававшиеся из уст в уста. Даже те, в ком я мог надеяться найти защитников, — даже они, как оказалось, были не последними в ряду злословивших на мой счет. Даже та свойственная мне щедрость, которая не раз побуждала меня приглашать товарищей к обеду или завтраку, вызывала ко мне, как я должен был убедиться, не симпатию, а скорее какую-то враждебность. Такая неблагодарность сначала меня только огорчила. Но затем, постепенно, она оказала влияние на мой характер, сделала меня, в свою очередь, несправедливым. Я стал подозрителен, придирчив, недоверчив. Я сам заметил эту перемену, но сознание, что я изменился, вместо того, чтобы уменьшить мое недовольство другими и самим собой, наоборот, увеличивало его с каждым днем.
В комнате уже давно стемнело, а я все еще сидел, задумавшись над разбросанными письмами. Уже семь часов! Я зажег лампу и стал готовиться к вечеру. Я надел свое черное домино. А! Зловещий маскарадный костюм! Он только увеличил тоску, душившую меня! Неужели Вальтер оказался прав, — и так скоро? Как он мог предвидеть, что в конце пути, на который я вступил, была бездна? Но в этот момент разве нужны мне были Вальтер и другие!.. Какое мне было дело до того, что они могли сказать! У меня была одна только мысль — Ательстана, одна цель — сохранить ее. Чтобы достигнуть этого, не было ничего, ничего на свете, на что бы я не решился. Я подвинул стул к окну, открытому на ночь, и, потушив лампу, сидел, придавленный тоской, в ожидании того часа, когда за мной заедет полковник Маре.
Было четыре часа утра. Последние приглашенные разъезжались. Никогда еще в Сирии не видели более удачного и более блестящего праздника. Какое поразительное зрелище — замок Калаат-Эль-Тахар, когда за поворотом дороги Джемаля он вдруг появился перед нами среди темной ночи, освещенный сверху донизу. А когда около трех часов утра погасили все огни ^ он вдруг засиял под ливнем тысячецветного гигантского фейерверка, — крик восторга вырвался из шумной толпы костюмированных гостей, наполнившей сады и площадку перед замком.
В эту минуту по соседству со мной находилось красное атласное домино. Я почувствовал, что меня берут под руку.
— Так, так! — сказал хорошо знакомый мне голос. — И в этой обстановке вы все еще способны думать «a la belle».
— Можете не беспокоиться об этом, — сказал я сухо. Ослепительная догаресса в лиловой бархатной полумаске подошла ко мне.
— Капитан Домэвр, отгадайте, кто я?
— Увы, не в силах. Но как вы узнали меня?
— Боже мой, да это очень просто! Вы сейчас давали распоряжения дирижеру оркестра… Как хорош восточный костюм графини Орловой. Но что он изображает?
— Увы, не знаю.
— Фи, какой брюзжащий тон. Если вы этого не знаете, то кто же может знать? А! Может быть, майор Гобсон. Спрошу у него.
— Прекрасно, идите к нему, — сказал я, взбешенный.
Как только начался разъезд, я скрылся в маленьком кабинете, рядом с комнатой Ательстаны. Я слышал, как постепенно замирали вдали сирены последних автомобилей. Затем дверь в комнату открылась и снова закрылась.
— Ты здесь? — спросила Ательстана. — Ты можешь войти. Я одна.
Она сидела перед туалетным столиком и снимала с себя драгоценности.
— Ну, как? Все удалось, кажется. Правда?
— Удивительно!
Она видела меня в зеркале и улыбалась.
Никто из толпы гостей не понял, вероятно, что означал ее костюм. Посмотрев на нее теперь, я вспомнил знаменитое описание:
«На голове у нее был белый тюрбан, на лбу шерстяная повязка пурпурного цвета, ниспадающая до плеч по обе стороны головы. Длинная шаль из желтого кашемира, широкое турецкое платье из белого шелка с развевающимися рукавами окутывали ее всю простыми и величественными складками, и только в прорезе на груди видно было второе платье — из персидской пестрой ткани… Турецкие ботинки из желтого сафьяна, вышитые шелками, дополняли этот прекрасный восточный костюм, который носила она с такой грацией и уверенностью, как будто никогда с юности не носила ничего другого…»
Таково описание костюма леди Стэнхоп, оставленное Ла-мартином в его «Voyage de l'Orient». Таков был и костюм графини Орловой.
Она сняла со лба пурпурную повязку. Я продолжал стоять позади нее. В зеркало я видел, что она украдкой наблюдает за мной.
— Что с тобой? — спросила она с некоторой сухостью.
— Ничего.
— Я повторяю свой вопрос: что с тобой?
— Пустяки. Я думал о «Загазиге». Медленно снимала она свое жемчужное колье.
— А, ты уже осведомлен?
— Да, осведомлен.
— Тебе сказали, что я…
— Да… разорена.
Она не протестовала против этого слова. Она только сказала:
— Мой бедный друг, ты должен отдать мне справедливость: никогда я не докучала тебе этими гадкими мелочами.
Она играла с красной повязкой леди Стэнхоп.
— Она тоже была разорена — сказала она. — Но… — и она улыбнулась, — когда это с ней случилось, она была старше меня.
Эта фраза была полна страшной угрозы, которую следующая фраза сделала еще более определенной.
— Ты мне поверишь, надеюсь, мне будет очень грустно потерять тебя.
Я этому верил с трудом.
— Ательстана!..
— Очень грустно.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Но, в конце концов, — сказала она, как бы размышляя, — почему, в сущности, я должна тебя потерять?
— Да, почему, Ательстана? Теперь настала минута говорить, все сказать до конца. Выслушай меня, умоляю тебя. Как тебе объяснить? Я не богат. Но предо мной прекрасная карьера. И я люблю тебя. Боже, как я люблю тебя! Я только теперь понял это. Хочешь, чтоб мы соединили наши жизни?
Она улыбнулась. Вдруг я вспомнил историю Жозефа Пе-борда. Я в точности повторил слова бедного малого. Я уронил голову на ее прекрасное обнаженное плечо. Мне показалось, что оно дрогнуло.
— Милый мальчик! — прошептала графиня Орлова. — Ты хорошо знаешь, что это невозможно.
— Невозможно. Я предвидел этот ответ. Он меня не пугает и не оскорбляет. Ты свободна, Ательстана, свободна, свободна… Но позволь мне еще раз повторить тебе: все, что у меня есть, — все то немногое, что у меня есть, — оно твое; возьми его, если это может помочь тебе восстановить твое состояние. Ты должна согласиться. Должна, должна.
Дрожащей рукой я вынимал из своего бумажника квитанции на вклады, ценные бумаги, — результат, быть может, целого века лишений, сбережений, скромной честной жизни…
— Что это такое? — сказала графиня Орлова, хмуря брови.
— Это деньги, которые находятся в моем распоряжении. Здесь около трехсот тысяч франков. Через две недели я могу получить еще сто тысяч. Бери, бери их. Как я был бы счастлив, если бы ты могла…
Я замолчал. Она сделала нечто невероятное: она схватила мою руку и поцеловала ее.
— Знаешь ли ты, — сказала она с печальной улыбкой, — знаешь ли ты, что этого не хватило бы, чтобы заплатить даже четверть моих долгов?
— Мы отдадим сначала это, — воскликнул я. — А затем ты оставишь все, продашь все и уйдешь со мной.
— С тобой? С тобой?.. Дитя мое, да можешь ли ты представить себе меня, которую ты так любишь, вне этой роскоши?
— Что же тебе дороже, — резко воскликнул я, — эта роскошь или я? В конце концов у тебя не будет ни роскоши, ни меня.
— Вот в этом-то ты, может быть, и ошибаешься.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
— Возможно. Но все-таки вспомни три письма, которые она написала в прошлом месяце в течение трех дней из-за уплаты этой несчастной суммы в тысячу фунтов. Она даже сама явилась… Я не мог не подумать тогда же: плохой признак.
— А ее замок?
— Неужели ты думаешь, что во всей стране найдется какой-нибудь покупатель, который согласится жить в этом замке? Он имеет цену только для нее.
— Но ты забываешь ее драгоценности.
— Ну, конечно, драгоценности-то есть.
— Ну вот видишь. Такая женщина не пропадет: всегда сумеет выкрутиться.
Оба они двусмысленно засмеялись. Только мое желание услышать больше помешало мне выбросить их из машины.
Я приказал шоферу остановиться перед домом, где у меня была комната.
Отчаяние охватило меня. Если бы от меня потребовали в эту минуту клятвы, что я никогда не был более несчастен, я не задумываясь поклялся бы, — и это не было бы ложью.
Я не мог учесть всех последствий того, что я узнал. Но тем не менее я был уверен, что они будут трагичны.
Инстинктивно я открыл ящик и вынул оттуда пакет писем с траурным ободком.
Это были письма моей матери. Я стал их перечитывать или, вернее, читать, так как в последнее время мне очень часто случалось из малодушия пропускать многие места в ее письмах; я боялся найти в них самое страшное для меня: опасения относительно моей теперешней жизни и жалобы на краткость и все большую уклончивость моих писем к ней. Это были единственные упреки, которые она решалась мне делать; я слишком хорошо ее знал, чтобы не быть в этом уверенным. Но была еще одна область, касаться которой запрещали ей ее деликатность и гордость. О них-то я и думал.
С июля я начал понимать, что моего жалованья, безусловно, недостаточно для покрытия тех расходов, которых я не мог предвидеть, когда в первые дни моего устройства в Бейруте я вырабатывал нечто похожее на бюджет. Начало дефициту положили регулярные поездки на «Форде», которые составили весьма внушительную цифру в моих дополнительных расходах. Затем начались выезды с Ательстаной. Обед или ужин на двоих обходился минимально в четыре фунта, то есть в 80 франков. Игра также «сыграла» свою роль. Я играл очень редко, но все же иногда присаживался к столу за бридж или покер. Неизбежные результаты такого рода опытов хорошо известны тем, кто располагает скромными средствами. При выигрыше излишек их быстро исчезает. При проигрыше — приходится отрывать уже от насущного.
Я стал наконец вести счет этим расходам, непрестанно возрастающим, благодаря той светской жизни, которую мне пришлось вести.
Одним словом, июнь закончился для меня дефицитом около четырех тысяч франков. В июле он был уже около восьми тысяч. Сбережения, которые я сделал в первые два года моей службы, быстро испарились. Нужно было серьезно подумать.
Настал момент — увы! — сказать несколько слов о моем личном состоянии. Я был единственным сыном моей матери, которая принесла с собой приданое в пятьдесят тысяч франков и дом в Дордонье, где она, овдовев, и поселилась. У моего отца было — цифра огромная для офицера — немногим более 500 тысяч франков. Треть этой суммы поглотилась различными переездами и издержками на мое образование. Когда он умер, девять лет тому назад, мать хотела передать мне все дела и все мое наследство— Я восстал против этой мысли, показавшейся мне тогда чудовищной, и оставил в руках матери эти 400 тысяч франков, которые давали верный скромный доход в 4 или 5 процентов. Она заботливо присоединяла проценты к капиталу, так как до сих пор я вполне довольствовался моим жалованьем. Она, со своей стороны, живя на земле, доходы с которой вполне покрывали ее нужды, тратила только проценты со своего приданого. Я знал, что было бы напрасно убеждать ее вести жизнь менее скромную.
Ближний Восток в настоящее время — такая страна, где наименее опытный вдруг открывает в себе душу спекулянта. Вряд ли можно было найти человека менее пригодного для таких дел, чем я, однако постоянная нужда в деньгах навела меня на мысль, что и я мог бы извлекать из моего капитала доходы значительно большие, чем те скромные пятнадцать тысяч франков в год, которые я получал. Я высказал эти соображения одному молодому ливанцу, Альберту Гардафую, крупному аферисту в Бейруте. Я встречал его повсюду, во всех кругах общества, и стал преклоняться перед его поистине гениальной осведомленностью во всевозможных делах. Он сдержанно усмехнулся, когда я признался ему, какой процент приносит мне мое состояние. Не желая оказывать на меня никакого давления, он все же решительно заявил, что в Бейруте без всякого труда и при самых верных гарантиях можно было бы поместить деньги так, что они давали бы раза в три больше, чем мои. Какие объяснения мне приходилось выслушивать, Боже мой! Они-то и стали источником моих бед.
На Почтовой улице в Бейруте высился некий «хан». Так называют на Востоке род огромного строения, занятого конторами и магазинами. Управляющий этого «хана» решил произвести некоторые улучшения в здании. Для этого он искал денег, желая сделать заем в триста тысяч франков из двенадцати процентов, причем заем обеспечивался первой закладной. Я собрал от разных лиц подробные сведения о том, насколько верно такое помещение денег. Все единогласно заявили, что предлагаемые гарантии — безупречны. При таких условиях я, без всяких сомнений и колебаний, написал матери подробное письмо, убеждая ее оценить все выгоды этой операции. С первой же обратной почтой, без единого слова, похожего на упрек, она передала в мое распоряжение все состояние моего отца. Это случилось в середине августа. Как раз это время было для меня особенно разорительным: расходов было очень много, и мне пришлось сделать заем в тридцать тысяч франков под мою закладную. В этом мне помог тот же Альберт Гардафуй, услужливость которого была неистощима.
Я сказал как-то случайно обо всех этих делах Рошу. Он неодобрительно пожал плечами. По его мнению, три категории человеческих существ обречены всегда терпеть крушение в «делах»: священники, старые девы и офицеры. Он отчасти поколебался в своем воззрении, узнав, какими гарантиями обставлен заем. Только с ним одним я позволил себе быть откровенным. Я не сомневался в его скромности. Однако вскоре я был неприятно удивлен, узнав, что вся эта история вышла наружу, что она вызывала разговоры и что передавали ее, конечно, в искаженном виде, с различными дополнениями. Генерал Приэр намекнул мне на нее. По многим признакам я понял, что слухи, связанные с этим делом, были окрашены известным недоброжелательством ко мне. В это же время я имел несчастие выиграть в один вечер две тысячи франков в покер и проиграть четыре на другой день. Я излагаю факты с полной точностью и правдивостью. Во всем этом, как теперь может судить всякий, не было ничего, оправдывающего неприятные для меня комментарии, передававшиеся из уст в уста. Даже те, в ком я мог надеяться найти защитников, — даже они, как оказалось, были не последними в ряду злословивших на мой счет. Даже та свойственная мне щедрость, которая не раз побуждала меня приглашать товарищей к обеду или завтраку, вызывала ко мне, как я должен был убедиться, не симпатию, а скорее какую-то враждебность. Такая неблагодарность сначала меня только огорчила. Но затем, постепенно, она оказала влияние на мой характер, сделала меня, в свою очередь, несправедливым. Я стал подозрителен, придирчив, недоверчив. Я сам заметил эту перемену, но сознание, что я изменился, вместо того, чтобы уменьшить мое недовольство другими и самим собой, наоборот, увеличивало его с каждым днем.
В комнате уже давно стемнело, а я все еще сидел, задумавшись над разбросанными письмами. Уже семь часов! Я зажег лампу и стал готовиться к вечеру. Я надел свое черное домино. А! Зловещий маскарадный костюм! Он только увеличил тоску, душившую меня! Неужели Вальтер оказался прав, — и так скоро? Как он мог предвидеть, что в конце пути, на который я вступил, была бездна? Но в этот момент разве нужны мне были Вальтер и другие!.. Какое мне было дело до того, что они могли сказать! У меня была одна только мысль — Ательстана, одна цель — сохранить ее. Чтобы достигнуть этого, не было ничего, ничего на свете, на что бы я не решился. Я подвинул стул к окну, открытому на ночь, и, потушив лампу, сидел, придавленный тоской, в ожидании того часа, когда за мной заедет полковник Маре.
Было четыре часа утра. Последние приглашенные разъезжались. Никогда еще в Сирии не видели более удачного и более блестящего праздника. Какое поразительное зрелище — замок Калаат-Эль-Тахар, когда за поворотом дороги Джемаля он вдруг появился перед нами среди темной ночи, освещенный сверху донизу. А когда около трех часов утра погасили все огни ^ он вдруг засиял под ливнем тысячецветного гигантского фейерверка, — крик восторга вырвался из шумной толпы костюмированных гостей, наполнившей сады и площадку перед замком.
В эту минуту по соседству со мной находилось красное атласное домино. Я почувствовал, что меня берут под руку.
— Так, так! — сказал хорошо знакомый мне голос. — И в этой обстановке вы все еще способны думать «a la belle».
— Можете не беспокоиться об этом, — сказал я сухо. Ослепительная догаресса в лиловой бархатной полумаске подошла ко мне.
— Капитан Домэвр, отгадайте, кто я?
— Увы, не в силах. Но как вы узнали меня?
— Боже мой, да это очень просто! Вы сейчас давали распоряжения дирижеру оркестра… Как хорош восточный костюм графини Орловой. Но что он изображает?
— Увы, не знаю.
— Фи, какой брюзжащий тон. Если вы этого не знаете, то кто же может знать? А! Может быть, майор Гобсон. Спрошу у него.
— Прекрасно, идите к нему, — сказал я, взбешенный.
Как только начался разъезд, я скрылся в маленьком кабинете, рядом с комнатой Ательстаны. Я слышал, как постепенно замирали вдали сирены последних автомобилей. Затем дверь в комнату открылась и снова закрылась.
— Ты здесь? — спросила Ательстана. — Ты можешь войти. Я одна.
Она сидела перед туалетным столиком и снимала с себя драгоценности.
— Ну, как? Все удалось, кажется. Правда?
— Удивительно!
Она видела меня в зеркале и улыбалась.
Никто из толпы гостей не понял, вероятно, что означал ее костюм. Посмотрев на нее теперь, я вспомнил знаменитое описание:
«На голове у нее был белый тюрбан, на лбу шерстяная повязка пурпурного цвета, ниспадающая до плеч по обе стороны головы. Длинная шаль из желтого кашемира, широкое турецкое платье из белого шелка с развевающимися рукавами окутывали ее всю простыми и величественными складками, и только в прорезе на груди видно было второе платье — из персидской пестрой ткани… Турецкие ботинки из желтого сафьяна, вышитые шелками, дополняли этот прекрасный восточный костюм, который носила она с такой грацией и уверенностью, как будто никогда с юности не носила ничего другого…»
Таково описание костюма леди Стэнхоп, оставленное Ла-мартином в его «Voyage de l'Orient». Таков был и костюм графини Орловой.
Она сняла со лба пурпурную повязку. Я продолжал стоять позади нее. В зеркало я видел, что она украдкой наблюдает за мной.
— Что с тобой? — спросила она с некоторой сухостью.
— Ничего.
— Я повторяю свой вопрос: что с тобой?
— Пустяки. Я думал о «Загазиге». Медленно снимала она свое жемчужное колье.
— А, ты уже осведомлен?
— Да, осведомлен.
— Тебе сказали, что я…
— Да… разорена.
Она не протестовала против этого слова. Она только сказала:
— Мой бедный друг, ты должен отдать мне справедливость: никогда я не докучала тебе этими гадкими мелочами.
Она играла с красной повязкой леди Стэнхоп.
— Она тоже была разорена — сказала она. — Но… — и она улыбнулась, — когда это с ней случилось, она была старше меня.
Эта фраза была полна страшной угрозы, которую следующая фраза сделала еще более определенной.
— Ты мне поверишь, надеюсь, мне будет очень грустно потерять тебя.
Я этому верил с трудом.
— Ательстана!..
— Очень грустно.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Но, в конце концов, — сказала она, как бы размышляя, — почему, в сущности, я должна тебя потерять?
— Да, почему, Ательстана? Теперь настала минута говорить, все сказать до конца. Выслушай меня, умоляю тебя. Как тебе объяснить? Я не богат. Но предо мной прекрасная карьера. И я люблю тебя. Боже, как я люблю тебя! Я только теперь понял это. Хочешь, чтоб мы соединили наши жизни?
Она улыбнулась. Вдруг я вспомнил историю Жозефа Пе-борда. Я в точности повторил слова бедного малого. Я уронил голову на ее прекрасное обнаженное плечо. Мне показалось, что оно дрогнуло.
— Милый мальчик! — прошептала графиня Орлова. — Ты хорошо знаешь, что это невозможно.
— Невозможно. Я предвидел этот ответ. Он меня не пугает и не оскорбляет. Ты свободна, Ательстана, свободна, свободна… Но позволь мне еще раз повторить тебе: все, что у меня есть, — все то немногое, что у меня есть, — оно твое; возьми его, если это может помочь тебе восстановить твое состояние. Ты должна согласиться. Должна, должна.
Дрожащей рукой я вынимал из своего бумажника квитанции на вклады, ценные бумаги, — результат, быть может, целого века лишений, сбережений, скромной честной жизни…
— Что это такое? — сказала графиня Орлова, хмуря брови.
— Это деньги, которые находятся в моем распоряжении. Здесь около трехсот тысяч франков. Через две недели я могу получить еще сто тысяч. Бери, бери их. Как я был бы счастлив, если бы ты могла…
Я замолчал. Она сделала нечто невероятное: она схватила мою руку и поцеловала ее.
— Знаешь ли ты, — сказала она с печальной улыбкой, — знаешь ли ты, что этого не хватило бы, чтобы заплатить даже четверть моих долгов?
— Мы отдадим сначала это, — воскликнул я. — А затем ты оставишь все, продашь все и уйдешь со мной.
— С тобой? С тобой?.. Дитя мое, да можешь ли ты представить себе меня, которую ты так любишь, вне этой роскоши?
— Что же тебе дороже, — резко воскликнул я, — эта роскошь или я? В конце концов у тебя не будет ни роскоши, ни меня.
— Вот в этом-то ты, может быть, и ошибаешься.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27