https://wodolei.ru/brands/SensPa/
Какое оправдание для больных нервов, подвергавшихся в самой нежной юности таким хаотическим впечатлениям!
И вдруг, после четырехлетнего кошмара войны, — Восток — бледный и розовый, обаяние побед, духов, женщин и цветов на берегу многозвучного моря, высокие оклады, — словом, мираж, которому поддавались и более сильные люди, чем я. Не всем же быть Вальтерами!
Душный зной восходящего солнца окутывал город своими нездоровыми испарениями. В зеленых болотах заквакали лягушки со всевозрастающим ожесточением. Вместо кепи — холщовые каски. Пыльный покров лег на оливы и кактусы. Ливан, освобожденный от последних снегов, высился в неумолимой лазури, громадный и красный. Пришла пора уезжать в Алей.
Алей — летнее местопребывание административного и светского Бейрута. Хоть сколько-нибудь зажиточная семья считает ниже своего достоинства проводить лето на берегу моря. С пятнадцатого июня на горной дороге появляется беспрерывная вереница ломовых, которые перевозят половину города туда, на высоту восьмисот метров, на уровень облаков, на скалистые террасы, откуда виден весь город, лихорадочный и больной, купающийся в неподвижно застывших испарениях.
Там воздух, свободный от миазмов, свеж и чист. Чувствуешь себя словно воскресшим. Ночи — почти холодные. «Знаете, приходится даже укрываться…» Сокращенная работа, полуденный отдых, теннис, прогулка по окрестностям… А вечером, под звуки оркестра, оркестра жалких русских эмигрантов, томные молодые азиатки, в батисте с de la Paix , на блистающих террасах отелей танцуют фокстрот с офицерами и моряками!..
Мишель не имела возможности переехать в Алей, так как ее отец задержался по делам службы в Бейруте. Она провожала меня, с трудом скрывая огорчение, которого не могло рассеять мое обещание приходить к ним обедать каждый раз, когда я буду в Бейруте. Неужели она уже тогда подозревала что-нибудь? Не знаю… О милая Мишель, если бы ты только могла знать, как бранил я себя в более спокойные минуты!.. Но минуты эти становились все реже и реже…
Если расстояние между Мишель и мною теперь увеличивалось, то, напротив, расстояние, отделявшее меня от графини Орловой, все более сокращалось. От Алея до Калаат-эль-Тахара было четверть часа ходьбы. Таким образом, я мог бывать ежедневно у Ательстаны без особого ущерба для своих занятий.
Но вскоре эти законные минуты свободы перестали меня удовлетворять. Мало-помалу я начал чувствовать, что работа моя становится мне в тягость. Я стал завидовать праздным людям, деньги которых делают их хозяевами своей судьбы. Деньги! Кажется, я в первый раз пишу здесь это слово. Но, увы, — далеко не в последний!
Я уходил из Калаат-эль-Тахара каждый день часов в восемь утра. Как только рассвет начинал вызывать из мрака тысячи пленительных мелочей в комнате Ательстаны, я просыпался. Облокотившись, целыми часами любовался я ее прекрасным покоящимся телом. Вчерашний багрянец ее накрашенных губ к утру становился розовым. Темные круги вокруг подведенных век уступали место прелестным томным теням, заставлявшим меня трепетать от горделивого счастья. Умиротворенное сном лицо казалось девственным, как лицо Мишель.
Я приближался, затаив дыхание. Наши головы почти соприкасались. Что таилось за ним, за этим тонким бледным челом? Я склонялся ниже… Она чуть заметно улыбалась, словно от дивных грез. Тогда я одевался, безумно боясь разбудить ее.
Солнце, пробиваясь сквозь занавески, уже начинало играть на великолепных коврах этой комнаты. Оно заставляло сверкать темно-синие краски Сальванабада, блеклую зелень Жорда, серые тона Сенне, красный огонь Хороссана. Ковер заглушал шум моих шагов, как бархатный, упругий газон. Я подходил к двери. Опершись одной рукой на мраморную колонну, а другой приподняв дамасскую портьеру, с таким волнением глядел я на спящую Ательстану, будто мне предстояло навек расстаться с ней.
На улице ослепительно сверкало ливанское летнее утро. Как птицы с ветки на ветку, прыгали в ста футах над моей головой со скалы на скалу козы. Утренний ветерок раскачивал на старых стенах гирлянды плюща, гудящие насекомыми. Туда— сюда расхаживали молчаливые важные слуги. Над поверхностью водоемов скользили фалькенгейнские лебеди, красивые северные птицы, радуясь, что они плавают под этим сверкающим синим небом.
Автомобиль Ательстаны довозил меня до Софара. Там я садился в наемный «Форд», не желая быть замеченным алейскими жителями в роскошном «Мерседесе» графини Орловой. Так было вначале. Потом я стал уже менее щепетилен.
В продолжение дня я занимался делами, завтракал с несколькими товарищами, которые в первое время дружески подшучивали над моим счастьем. Около восьми часов вечера Ательстана выходила из автомобиля возле отеля «Бельведер», и мы обедали вместе. В вечера балов — балов, на которых она была царицей, — она проводила время в Алее до трех часов ночи. Обычно же уже в полночь мы возвращались в Калаат-эль-Тахар.
Замок непорочности, проклятое и священное жилище, где я провел четыре месяца своей жизни, от которых я никогда не отрекусь, — я не кляну тебя, еще раз повторяю, и всегда буду повторять, — за то, что пребывание в тебе иссушило мою духовную мощь! Твои стены были некогда символом и залогом силы. Но, скажите, не были ли они потом свидетелями падения, подобного моему? Разве мало было у нас разных баронов, крепких, закаленных людей, которые также погибали в западне азиатской неги?
По возвращении в спящий замок мы с Ательстаной не раз длили наши бессонные ночи до самой зари. Я до сих пор вижу наши тени, поднимающиеся по огромным винтовым лестницам… Наши ноги ступали по гладким ступенькам, стертым посередине железными каблуками тяжелых рыцарей, которые некогда гремели по ним второпях, когда труба тревоги звала воинов к их бойницам и сторожевым вышкам или когда окружающая равнина покрывалась морем копий, над которыми реяло зеленое знамя Бибарса или Саладина.
По мере того как мы поднимались, лестница становилась все уже, а стены все толще. Еще шаг, и при дуновении свежего ветра открывалась продолговатая площадка башни. Какое изумительное спокойствие! Небо над нашими головами сверкало звездами. Под ногами во тьме крики шакалов сливались с диким воем гиен… Эта картина не изменилась с той эпохи, когда здесь был оплот рыцарей-тамплиеров, со времен французских государей, со времен Эдессы, Антиохии и Триполи.
Мы лежали на ковре, курили, пили лимонад. Ательстана говорила, и, так как темнота почти совсем скрывала ее черты, я находил в себе смелость, какой у меня не хватало при свете дня, чтобы отвечать и даже иногда задавать ей вопросы.
— Что тебе еще говорили сегодня про меня? — спрашивала она.
Я молчал.
— Ты не хочешь мне этого рассказывать? Что говорили женщины?
— Они знают, что ты прекрасна. Этого достаточно для того, чтобы они тебя не любили.
— Я смеюсь над их мнением. А мужчины?
— Три дня тому назад ты обедала у генерала и сидела по правую его руку. Что же плохого могут сказать про тебя мужчины в этой стране?
— Та, та, та! Тебе со всех сторон наговорили, да ты и сам согласен, что я английская шпионка.
— Ничего мне не говорили. Правда, мне иногда дают это понять.
— А что же ты сам думаешь?
— Думаю, что, если бы я этому верил, меня бы здесь не было.
— Ты был бы не прав. И к тому же это значило бы, что ты злоупотребляешь словом «любовь», которое ты часто повторяешь. В самом деле, чего стоит любовь, которая исчезла бы при первом проявлении низости с моей стороны! Ты клевещешь на свое чувство ко мне, мой мальчик. Я утверждаю: ты любил бы меня, даже не доверяя мне.
— Мое ремесло велит мне быть недоверчивым. Да и сама ты разве никогда не оправдывала этого недоверия?
— А именно?
— Слушай, здесь есть человек, с которым я борюсь. В первый раз, когда я вошел к нему, знаешь, что я ощутил? Запах твоих духов.
— Мой милый! Ты заставляешь меня рассказывать тебе тягостные вещи. Если бы, например, два года тому назад ты внезапно вошел в холостяцкую квартиру твоего товарища лейтенанта Фабра, — там также ты мог бы уловить запах моих духов. Но это не помешало бы мне смеяться над милым Гобсоном, если бы он вздумал клеветать на меня, что я состою на жалованье у Франции. Могу привести тебе еще несколько таких примеров… Но нет, не лучше ли мне перестать, не правда ли? Заметь, я вовсе и не думаю защищаться. В конце концов, это меня забавляет, — все-таки не банально! Но все же слушай. На том месте, где ты сейчас сидишь, некогда так же сидели, каждый в свое время, трое мужчин — мои высокие гости. Мы говорили совершенно свободно под этим темным звездным сводом, как делаем это сегодня вечером. Первый был Джемаль-паша. Я его еще вижу перед собой, маленького и головастого, с золотыми погонами на плечах, блестевшими под луной. Он говорил медленно, опустив голову. Это было в самые тяжелые для вас дни, в марте восемнадцатого года, когда английская армия отступала с винтовками на плечах к морю, еще раз предоставляя вашим лихим территориальным войскам заботу о том, чтобы преградить врагу дорогу на Париж. Немцы и турки могли тогда надеяться решительно на все. Уверенность в успехе делала Джемаля красноречивым. «Как можете вы», — спросил он…
— Он говорил с тобой на «вы»?
— Прошу тебя не прерывать меня глупостями и не придавать праздного сентиментального оттенка вопросам высшей политики, которых мы коснулись. Итак, Джемаль спросил меня: «Как можете вы чувствовать привязанность к этой Франции, которую мы держим под своим каблуком, — вы, умная женщина?» Я щажу тебя и не передаю тебе моего ответа… Через восемь месяцев — полная перемена декораций! Однажды вечером здесь обедал Алленбей со своим штабом. Это был великан, не находивший слов. «Как можете вы, — спросил он меня после виски, который удостоил найти хорошим, — как можете вы, умная женщина, увлекаться этими варварами турками?» Год тому назад все на том же месте сидел Гуро. Он дразнит меня тем, что называют моим друзофильством: «Как можете вы, в чьих искренних чувствах я имел случай убедиться, вести против нас в этой стране английскую игру?» Как видишь, круг замкнулся в этих речах трех моих знаменитых собеседников. Пусть это принимает на свой счет тот, кто хочет. Я же только смеюсь и позволяю им болтать сколько угодно. Но знаешь, поговорим лучше о другом. Знаешь ли ты, что значит эта пятиугольная звезда на твоем воротнике и на кепи? Понимаешь ли ты ее значение?
— Нет, — ответил я, смущенный этим внезапным поворотом разговора.
— Ты меня огорчаешь. Ты напоминаешь мне тех бедных кюре, которые ежедневно возлагают на себя церковное облачение, даже не подозревая о его чудесном символическом смысле. Неужели ты думаешь, что этот талисман без всякого умысла вышит на вашем мундире, мундире воинов пустыни, беспрестанно подвергающихся коварству духов песка и жгучих ветров? Эта звезда — магическая пентаграмма, пентаграмма Агриппы, Петра Албанского и Станислава Гваиты. Я лично предпочитаю ее Соломоновой печати. Она символизирует борьбу чувственности и духа, и, так как число углов ее нечетное, — одно из этих начал всегда сильнее другого. Благодаря пентаграмме мы можем заставить торжествовать по своему желанию то из этих начал, к которому питаем большую склонность… Что значит твое удивление? Неужели ты заставишь меня сожалеть о том, что я говорю с тобой иначе, чем с теми, с кем танцую фокстрот? В какой стране ты себя воображаешь, друг мой? Разве ты не знаешь, что это страна Медеи и что все мы, женщины Азии, женщины, которых Азия очаровала и воспитала, — все мы в большей или меньшей степени волшебницы. Вспомни о царице Савской и об эндорской Сивилле. Зеновия владела могучими тайнами халдейских магов и арамейской кабалы. В Риме верили, и не без основания, что Клеопатра в Тарсе и Береника в Кесарии вынули жребии Антонию и Титу. Когда-нибудь, когда тебя оставят хоть немного в покое с твоей работой, я свожу тебя в Кесруан, на могилу пророчицы Гендие, и в Шуф, на могилу леди Эстер Стэн-хоп: последняя вопрошала звезды, и с ней вел важные беседы о демократии и свободе ваш Ламартин. Там, клянусь тебе, ты исполнишься света, который принесет тебе пользу даже в твоих тайных рапортах. Ты научишься проникать в сущность земли, не похожей ни на какую другую. Все эти женщины — как ты думаешь, ради кого они «работали», как вы выражаетесь? Ради самих себя, мой мальчик, ради самих себя! Ах, кто сможет описать ту гордость, какую должна была испытывать леди Стэнхоп в день, когда в Пальмире сорок тысяч бедуинов приветствовали ее как свою повелительницу! Что касается меня, то, когда я прохожу через какое-нибудь друзское местечко и ребятишки бегут толпой целовать мне руки, я чувствую, как по моему телу пробегает дрожь, какой никогда не вызовет во мне даже самый пылкий любовник. Но довольно разговоров на эту ночь. Кстати, в каком положении твои дела с невестой?
— Завтра вечером я у нее обедаю, — ответил я сухо.
— В добрый час. Передай ей мой привет. Она прелестна, эта девочка, и я думаю, что ты будешь очень счастлив о ней.
Я провел воскресенье в обществе Ательстаны. На следующий день в пансионе в час завтрака не оказалось двух наших товарищей.
— Где они?
— Они предупредили нас, — сказал капитан Модюи. — Если они не придут к половине первого, мы сядем за стол. Лемерсье задержался в канцелярии. Что касается Роша, он соблазнился автомобилем Вальтера и спустился вместе с ним в Бейрут.
— Вальтер? Из мегаристов?
— Да, черт возьми! Двух Вальтеров не существует.
— Он здесь?
— Он был здесь и уехал. Он приехал вчера. Завтракал у генерала, потом обедал с Рошем. Сегодня утром он уехал обратно в Пальмиру через Триполи. Дамасская дорога ему не нравится; он предпочитает Томскую. Рош провожал его до Бейрута.
Весть о прибытии и столь скором отъезде Вальтера произвела на меня неприятное впечатление. Мне не удалось увидеться с ним, когда он два месяца тому назад провел два дня в Бейруте, внезапно вернувшись из Франции, вызванный телеграммой генерала. И вот я снова имел несчастье упустить его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
И вдруг, после четырехлетнего кошмара войны, — Восток — бледный и розовый, обаяние побед, духов, женщин и цветов на берегу многозвучного моря, высокие оклады, — словом, мираж, которому поддавались и более сильные люди, чем я. Не всем же быть Вальтерами!
Душный зной восходящего солнца окутывал город своими нездоровыми испарениями. В зеленых болотах заквакали лягушки со всевозрастающим ожесточением. Вместо кепи — холщовые каски. Пыльный покров лег на оливы и кактусы. Ливан, освобожденный от последних снегов, высился в неумолимой лазури, громадный и красный. Пришла пора уезжать в Алей.
Алей — летнее местопребывание административного и светского Бейрута. Хоть сколько-нибудь зажиточная семья считает ниже своего достоинства проводить лето на берегу моря. С пятнадцатого июня на горной дороге появляется беспрерывная вереница ломовых, которые перевозят половину города туда, на высоту восьмисот метров, на уровень облаков, на скалистые террасы, откуда виден весь город, лихорадочный и больной, купающийся в неподвижно застывших испарениях.
Там воздух, свободный от миазмов, свеж и чист. Чувствуешь себя словно воскресшим. Ночи — почти холодные. «Знаете, приходится даже укрываться…» Сокращенная работа, полуденный отдых, теннис, прогулка по окрестностям… А вечером, под звуки оркестра, оркестра жалких русских эмигрантов, томные молодые азиатки, в батисте с de la Paix , на блистающих террасах отелей танцуют фокстрот с офицерами и моряками!..
Мишель не имела возможности переехать в Алей, так как ее отец задержался по делам службы в Бейруте. Она провожала меня, с трудом скрывая огорчение, которого не могло рассеять мое обещание приходить к ним обедать каждый раз, когда я буду в Бейруте. Неужели она уже тогда подозревала что-нибудь? Не знаю… О милая Мишель, если бы ты только могла знать, как бранил я себя в более спокойные минуты!.. Но минуты эти становились все реже и реже…
Если расстояние между Мишель и мною теперь увеличивалось, то, напротив, расстояние, отделявшее меня от графини Орловой, все более сокращалось. От Алея до Калаат-эль-Тахара было четверть часа ходьбы. Таким образом, я мог бывать ежедневно у Ательстаны без особого ущерба для своих занятий.
Но вскоре эти законные минуты свободы перестали меня удовлетворять. Мало-помалу я начал чувствовать, что работа моя становится мне в тягость. Я стал завидовать праздным людям, деньги которых делают их хозяевами своей судьбы. Деньги! Кажется, я в первый раз пишу здесь это слово. Но, увы, — далеко не в последний!
Я уходил из Калаат-эль-Тахара каждый день часов в восемь утра. Как только рассвет начинал вызывать из мрака тысячи пленительных мелочей в комнате Ательстаны, я просыпался. Облокотившись, целыми часами любовался я ее прекрасным покоящимся телом. Вчерашний багрянец ее накрашенных губ к утру становился розовым. Темные круги вокруг подведенных век уступали место прелестным томным теням, заставлявшим меня трепетать от горделивого счастья. Умиротворенное сном лицо казалось девственным, как лицо Мишель.
Я приближался, затаив дыхание. Наши головы почти соприкасались. Что таилось за ним, за этим тонким бледным челом? Я склонялся ниже… Она чуть заметно улыбалась, словно от дивных грез. Тогда я одевался, безумно боясь разбудить ее.
Солнце, пробиваясь сквозь занавески, уже начинало играть на великолепных коврах этой комнаты. Оно заставляло сверкать темно-синие краски Сальванабада, блеклую зелень Жорда, серые тона Сенне, красный огонь Хороссана. Ковер заглушал шум моих шагов, как бархатный, упругий газон. Я подходил к двери. Опершись одной рукой на мраморную колонну, а другой приподняв дамасскую портьеру, с таким волнением глядел я на спящую Ательстану, будто мне предстояло навек расстаться с ней.
На улице ослепительно сверкало ливанское летнее утро. Как птицы с ветки на ветку, прыгали в ста футах над моей головой со скалы на скалу козы. Утренний ветерок раскачивал на старых стенах гирлянды плюща, гудящие насекомыми. Туда— сюда расхаживали молчаливые важные слуги. Над поверхностью водоемов скользили фалькенгейнские лебеди, красивые северные птицы, радуясь, что они плавают под этим сверкающим синим небом.
Автомобиль Ательстаны довозил меня до Софара. Там я садился в наемный «Форд», не желая быть замеченным алейскими жителями в роскошном «Мерседесе» графини Орловой. Так было вначале. Потом я стал уже менее щепетилен.
В продолжение дня я занимался делами, завтракал с несколькими товарищами, которые в первое время дружески подшучивали над моим счастьем. Около восьми часов вечера Ательстана выходила из автомобиля возле отеля «Бельведер», и мы обедали вместе. В вечера балов — балов, на которых она была царицей, — она проводила время в Алее до трех часов ночи. Обычно же уже в полночь мы возвращались в Калаат-эль-Тахар.
Замок непорочности, проклятое и священное жилище, где я провел четыре месяца своей жизни, от которых я никогда не отрекусь, — я не кляну тебя, еще раз повторяю, и всегда буду повторять, — за то, что пребывание в тебе иссушило мою духовную мощь! Твои стены были некогда символом и залогом силы. Но, скажите, не были ли они потом свидетелями падения, подобного моему? Разве мало было у нас разных баронов, крепких, закаленных людей, которые также погибали в западне азиатской неги?
По возвращении в спящий замок мы с Ательстаной не раз длили наши бессонные ночи до самой зари. Я до сих пор вижу наши тени, поднимающиеся по огромным винтовым лестницам… Наши ноги ступали по гладким ступенькам, стертым посередине железными каблуками тяжелых рыцарей, которые некогда гремели по ним второпях, когда труба тревоги звала воинов к их бойницам и сторожевым вышкам или когда окружающая равнина покрывалась морем копий, над которыми реяло зеленое знамя Бибарса или Саладина.
По мере того как мы поднимались, лестница становилась все уже, а стены все толще. Еще шаг, и при дуновении свежего ветра открывалась продолговатая площадка башни. Какое изумительное спокойствие! Небо над нашими головами сверкало звездами. Под ногами во тьме крики шакалов сливались с диким воем гиен… Эта картина не изменилась с той эпохи, когда здесь был оплот рыцарей-тамплиеров, со времен французских государей, со времен Эдессы, Антиохии и Триполи.
Мы лежали на ковре, курили, пили лимонад. Ательстана говорила, и, так как темнота почти совсем скрывала ее черты, я находил в себе смелость, какой у меня не хватало при свете дня, чтобы отвечать и даже иногда задавать ей вопросы.
— Что тебе еще говорили сегодня про меня? — спрашивала она.
Я молчал.
— Ты не хочешь мне этого рассказывать? Что говорили женщины?
— Они знают, что ты прекрасна. Этого достаточно для того, чтобы они тебя не любили.
— Я смеюсь над их мнением. А мужчины?
— Три дня тому назад ты обедала у генерала и сидела по правую его руку. Что же плохого могут сказать про тебя мужчины в этой стране?
— Та, та, та! Тебе со всех сторон наговорили, да ты и сам согласен, что я английская шпионка.
— Ничего мне не говорили. Правда, мне иногда дают это понять.
— А что же ты сам думаешь?
— Думаю, что, если бы я этому верил, меня бы здесь не было.
— Ты был бы не прав. И к тому же это значило бы, что ты злоупотребляешь словом «любовь», которое ты часто повторяешь. В самом деле, чего стоит любовь, которая исчезла бы при первом проявлении низости с моей стороны! Ты клевещешь на свое чувство ко мне, мой мальчик. Я утверждаю: ты любил бы меня, даже не доверяя мне.
— Мое ремесло велит мне быть недоверчивым. Да и сама ты разве никогда не оправдывала этого недоверия?
— А именно?
— Слушай, здесь есть человек, с которым я борюсь. В первый раз, когда я вошел к нему, знаешь, что я ощутил? Запах твоих духов.
— Мой милый! Ты заставляешь меня рассказывать тебе тягостные вещи. Если бы, например, два года тому назад ты внезапно вошел в холостяцкую квартиру твоего товарища лейтенанта Фабра, — там также ты мог бы уловить запах моих духов. Но это не помешало бы мне смеяться над милым Гобсоном, если бы он вздумал клеветать на меня, что я состою на жалованье у Франции. Могу привести тебе еще несколько таких примеров… Но нет, не лучше ли мне перестать, не правда ли? Заметь, я вовсе и не думаю защищаться. В конце концов, это меня забавляет, — все-таки не банально! Но все же слушай. На том месте, где ты сейчас сидишь, некогда так же сидели, каждый в свое время, трое мужчин — мои высокие гости. Мы говорили совершенно свободно под этим темным звездным сводом, как делаем это сегодня вечером. Первый был Джемаль-паша. Я его еще вижу перед собой, маленького и головастого, с золотыми погонами на плечах, блестевшими под луной. Он говорил медленно, опустив голову. Это было в самые тяжелые для вас дни, в марте восемнадцатого года, когда английская армия отступала с винтовками на плечах к морю, еще раз предоставляя вашим лихим территориальным войскам заботу о том, чтобы преградить врагу дорогу на Париж. Немцы и турки могли тогда надеяться решительно на все. Уверенность в успехе делала Джемаля красноречивым. «Как можете вы», — спросил он…
— Он говорил с тобой на «вы»?
— Прошу тебя не прерывать меня глупостями и не придавать праздного сентиментального оттенка вопросам высшей политики, которых мы коснулись. Итак, Джемаль спросил меня: «Как можете вы чувствовать привязанность к этой Франции, которую мы держим под своим каблуком, — вы, умная женщина?» Я щажу тебя и не передаю тебе моего ответа… Через восемь месяцев — полная перемена декораций! Однажды вечером здесь обедал Алленбей со своим штабом. Это был великан, не находивший слов. «Как можете вы, — спросил он меня после виски, который удостоил найти хорошим, — как можете вы, умная женщина, увлекаться этими варварами турками?» Год тому назад все на том же месте сидел Гуро. Он дразнит меня тем, что называют моим друзофильством: «Как можете вы, в чьих искренних чувствах я имел случай убедиться, вести против нас в этой стране английскую игру?» Как видишь, круг замкнулся в этих речах трех моих знаменитых собеседников. Пусть это принимает на свой счет тот, кто хочет. Я же только смеюсь и позволяю им болтать сколько угодно. Но знаешь, поговорим лучше о другом. Знаешь ли ты, что значит эта пятиугольная звезда на твоем воротнике и на кепи? Понимаешь ли ты ее значение?
— Нет, — ответил я, смущенный этим внезапным поворотом разговора.
— Ты меня огорчаешь. Ты напоминаешь мне тех бедных кюре, которые ежедневно возлагают на себя церковное облачение, даже не подозревая о его чудесном символическом смысле. Неужели ты думаешь, что этот талисман без всякого умысла вышит на вашем мундире, мундире воинов пустыни, беспрестанно подвергающихся коварству духов песка и жгучих ветров? Эта звезда — магическая пентаграмма, пентаграмма Агриппы, Петра Албанского и Станислава Гваиты. Я лично предпочитаю ее Соломоновой печати. Она символизирует борьбу чувственности и духа, и, так как число углов ее нечетное, — одно из этих начал всегда сильнее другого. Благодаря пентаграмме мы можем заставить торжествовать по своему желанию то из этих начал, к которому питаем большую склонность… Что значит твое удивление? Неужели ты заставишь меня сожалеть о том, что я говорю с тобой иначе, чем с теми, с кем танцую фокстрот? В какой стране ты себя воображаешь, друг мой? Разве ты не знаешь, что это страна Медеи и что все мы, женщины Азии, женщины, которых Азия очаровала и воспитала, — все мы в большей или меньшей степени волшебницы. Вспомни о царице Савской и об эндорской Сивилле. Зеновия владела могучими тайнами халдейских магов и арамейской кабалы. В Риме верили, и не без основания, что Клеопатра в Тарсе и Береника в Кесарии вынули жребии Антонию и Титу. Когда-нибудь, когда тебя оставят хоть немного в покое с твоей работой, я свожу тебя в Кесруан, на могилу пророчицы Гендие, и в Шуф, на могилу леди Эстер Стэн-хоп: последняя вопрошала звезды, и с ней вел важные беседы о демократии и свободе ваш Ламартин. Там, клянусь тебе, ты исполнишься света, который принесет тебе пользу даже в твоих тайных рапортах. Ты научишься проникать в сущность земли, не похожей ни на какую другую. Все эти женщины — как ты думаешь, ради кого они «работали», как вы выражаетесь? Ради самих себя, мой мальчик, ради самих себя! Ах, кто сможет описать ту гордость, какую должна была испытывать леди Стэнхоп в день, когда в Пальмире сорок тысяч бедуинов приветствовали ее как свою повелительницу! Что касается меня, то, когда я прохожу через какое-нибудь друзское местечко и ребятишки бегут толпой целовать мне руки, я чувствую, как по моему телу пробегает дрожь, какой никогда не вызовет во мне даже самый пылкий любовник. Но довольно разговоров на эту ночь. Кстати, в каком положении твои дела с невестой?
— Завтра вечером я у нее обедаю, — ответил я сухо.
— В добрый час. Передай ей мой привет. Она прелестна, эта девочка, и я думаю, что ты будешь очень счастлив о ней.
Я провел воскресенье в обществе Ательстаны. На следующий день в пансионе в час завтрака не оказалось двух наших товарищей.
— Где они?
— Они предупредили нас, — сказал капитан Модюи. — Если они не придут к половине первого, мы сядем за стол. Лемерсье задержался в канцелярии. Что касается Роша, он соблазнился автомобилем Вальтера и спустился вместе с ним в Бейрут.
— Вальтер? Из мегаристов?
— Да, черт возьми! Двух Вальтеров не существует.
— Он здесь?
— Он был здесь и уехал. Он приехал вчера. Завтракал у генерала, потом обедал с Рошем. Сегодня утром он уехал обратно в Пальмиру через Триполи. Дамасская дорога ему не нравится; он предпочитает Томскую. Рош провожал его до Бейрута.
Весть о прибытии и столь скором отъезде Вальтера произвела на меня неприятное впечатление. Мне не удалось увидеться с ним, когда он два месяца тому назад провел два дня в Бейруте, внезапно вернувшись из Франции, вызванный телеграммой генерала. И вот я снова имел несчастье упустить его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27