https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/s-dushem-i-smesitelem/
– Кому-то надо быть трезвым, – откликнулся Шингарев.
– Здесь? Вот здесь, в эту ночь-то? – Романов откинул голову и замолчал, глядя в небо.
– Надирайся, Шингарев-Холмс, – сказал Спиваков, – меня же не берет. Я – как стеклышко.
– Может, споем? – встрепенулся Романов. – Какую-нибудь душевную вещь. «Дипломаты мы не по призфа»... фа... Как это? Дипломаты вы не по призфа... фа! фа! Ха-ха-ха! Призфанье! Ха-ха-ха!
– А действительно, музыки не хватает, – сказал Спиваков. – Ну, что, Мурман, заводи свой «маде ин Жапен».
Мурман-Нинидзе сказал мрачно:
– Нэт прыомныка, спёрлы.
– Как? Кто?
– На пэрэсильке, вах-мах-перемах!
– Что ж ты молчал?! – вскричал Романов.
– Что... что. Что толку било говорыт.
– Как что? Да как это – что? Да мы б всех на уши поставили! Всех этих ублюдков! Как это – что? Мы б их всех... всех сволочей этих, сук... Я этого проводника на всю жизнь... через сто лет его харю... я его вот так задавлю! – вскричал Романов.
– Начались ржачки, – сказал Спиваков, морщась.
– Не кричи, – сказал Шингарев Романову. – И при чем здесь проводник?
– Что? Что ты все боишься? Пусть только кто-нибудь подойдет к нам. Ну, пусть. – Романов ударил кулаком по ладони. – Патруль, менты. Охота им с разведкой дело иметь? Ну, тогда пусть! – Романов часто и сильно забил кулаком по ладони.
– Странно, – пробормотал Спиваков, – как это случилось? Мурман, ты же спал на «дипломате» и никуда не выходил ночью? Когда же они умудрились?
– Какой-то чертовщина это, – ответил Нинидзе, разводя руками,
Он почувствовал на себе взгляд, покосился и увидел узкое лицо, освещенное фиолетовым: черные морщины, костлявый длинный нос, тонкие черные губы и черные пятна глаз. «Если Реутов что-то знает, сделай так, чтобы он молчал», – попросил Нинидзе Старика. Это у него вошло в привычку – просить кого-то, кого он представлял седым, умным, сильным и великодушным и называл Стариком, – после первого рейда: тогда было очень туго, и он как-то нечаянно сказал: «Старик, сделай так, чтобы...» – и вышел из той передряги без единой царапины.
Реутов молчал. Да и глядел он куда-то мимо. Откуда Реутов мог что-то знать? Нинидзе успокоился.
– Как пришло, так и ушло, – вдруг сказал Шингарев.
– Нэ понал.
– Как пришло, так и ушло, – повторил Шингарев холодно.
– Как пришло?
– Ты знаешь.
– Что ты хочэшь сказать?
– Его надо срочно напоить. – Романов показал пальцем на Шингарева.
– Все понятно, – сказал Спиваков. – Я чистоплюев насквозь вижу.
– Мужики! – замахал Романов руками. – Не надо! Лучше выпьем,
– Нэт, говоры, – потребовал Нинидзе.
– Да ладно, – пробормотал Шингарев.
– Нэт, говоры до конца, все говоры, Шингарев!
– Я знаю, – сказал Спиваков. – Он это давно хотел сказать, я видел. Он с самого начала чистоплюем был. Он вот что хотел сказать, он хотел сказать, что мы везем домой трофеи, а он ничего не везет. Ну и что? Я плевать хотел. Эти вещи добыты в боях, и я плевать хотел, понятно?
– Вон что! – воскликнул Нинидзе. – Вон как! Вон куда он гнот. Вон куда ты гношь? Чыстэнкый, да?
Шингарев уже было раскрыл рот, чтобы подтвердить: да, да, я это и хотел сказать, но он нечаянно взглянул на Реутова, и его сбила какая-то мысль о Реутове, и он проговорил тихо:
– Ничего этого я не хотел сказать.
– Ребята, мужики. – Романов взял бутылку. – Такой день... ночь. – Он задумался.
– Ну, заснул. Лей, – буркнул Спиваков, протягивая стакан.
– Погоди... это... Мысль была... Что же я хотел сказать...
– Лей же.
– Нет, но... – Романов помотал головой. – Нет, забыл. – Он кое-как налил в стаканчики водку. – Давайте вот выпьем, и все, больше про это про все... ну его к черту все это! Свобода – это да. А это все... эти шашни-машни... счеты к черту на рог. А свобода – да! Но! Это не та мысль, та ускакала, исчезла.
Романов сидел, держа стакан в руке, хмурился, сосредоточенно глядел на середину «стола» и шевелил губами; водка переливалась через края и текла по руке.
– Пей, не разливай.
Романов бессмысленно посмотрел на Спивакова, выпил водку, не поморщившись, и выпалил:
– Ну! Вспомнил! У меня такое ощущение, – он оглянулся по сторонам, – такое... что кого-то не хватает.
– Конечно, не хватает, – проворчал Спиваков.
– Да нет, я не об этом, я не о тех.
– Ладно, ложись, спи.
– Нет, пойми.
– Ложись, вот что. Ложись спать, земля теплая.
– Ты не понял. Я говорю, что среди нас кого-то нет, кто-то был, и теперь его не стало. – Романов оглядел сидевших вокруг «стола».
– Ложись, – повторил Спиваков, – все здесь.
Романов вглядывался в товарищей и наконец заметил Реутова и замер. Он глядел широко раскрытыми глазами на Реутова и ничего не говорил. Он долго молчал, и все молчали и смотрели на него и на Реутова.
– А! – крикнул Романов. – А, Реутов! Сашка! Ха-ха-ха! Ну! Ха-ха-ха!
– Я же говорил – ржачки, – буркнул Спиваков.
Романов перестал смеяться.
– Все, – сказал он. – Все в сборе и пир... это... продолжается. Пируют... эти... бывшие разведчики. – Романов набрал воздуху и запел: – «Мы в такие шагали дэ-али, что не очень-то и дойдешь! Мы в засаде годами ждали...» – Он замолчал, отыскал взглядом Реутова и уставился на него.
Узкое фиолетовое лицо Реутова покрылось морщинами, – он улыбнулся.
– Это я, – сказал он Романову. – Не сомневайся.
– Саша, – проговорил Романов сырым голосом, – Саша... удивительное дело... понимаешь. – Он помолчал. – Я вот вспоминаю... как мы в полк прилетели.
– И что? – спросил Спиваков.
– Что? – встряхнулся Романов. – Ничего! Просто удивительно. Удивительное... это... дело. И все... Мы в зэ-асаде годами ждали, невзирая на снег и дождь!
«Да вот же и я об этом подумал, – сказал себе Шингарев, – я подумал, я подумал... Все-таки я охмелел. Сосредоточиться и вспомнить, как мы прилетели в полк». Он сосредоточился и вспомнил, как они прилетели в полк после трехмесячной подготовки в туркменском горном лагере; командир разведроты из толпы новобранцев выбрал первым огромного Спивакова, Спиваков сказал, что они впятером держатся, и попросил взять остальных. Ротный с удовольствием согласился взять жилистого подвижного Нинидзе, крепкого, плечистого Романова и его, Шингарева, но Реутова он решительно отверг. Ну, сказал Спиваков Реутову, сделай что-нибудь ростовско-донское, но тот начал отнекиваться, Спиваков же настаивал, и в конце концов ротный заинтересовался, что там такое может «сделать» этот щуплый мальчик.
Увидев любопытство на лице ротного, все они насели на Реутова, и Реутов, краснея, спел одну казачью частушку; тяжелое лицо ротного дрогнуло от улыбки, он спросил, что Реутов еще умеет, Реутов простодушно сказал, что умеет на гармошке играть и знает миллион частушек; ротный переспросил: миллион? – и зачислил в разведроту Реутова.
– Так ты думаэшь, ты чыстэнкый? – пододвигаясь к Шингареву, спросил Нинидзе.
– Молчать, – сказал Романов.
– Я сейчас их успокою, я их лбами, я сейчас. – Спиваков попытался встать и не встал. Он озадаченно поглядел на свои ноги и позвал: – Ноги!
Романов засмеялся. Улыбнулся и Нинидзе. Спиваков еще раз попробовал и поднялся, постоял, качаясь, и грузно сел.
– Ноги, – развел он руками, и все засмеялись, и узкое лицо Реутова беззвучно сморщилось.
– А ты говорыл, нэ бэрот водка.
– Предатели, – сказал Спиваков ногам.
– Тихо! – закричал Романов. – Тихо! Мм... – Он постучал себя по лбу кулаком. – Черт! черт! забыл... какой тост пропал.
– Ладно, просто так выпьем. – Спиваков взял бутылку, понес ее к стаканчику и выронил. – А! Вот это действительно ржачки! И моя правая рука – туда же! Предательница.
– Тихо! – снова закричал Романов. – Вот он, тост. Выпьем за что... то есть за то, чтобы, вот именно, чтобы! Чтобы нас предавали руки и ноги, но не друзья!
– Какой тост! – одобрил Спиваков.
– А теперь дай ему руку, – потребовал Романов у Шингарева, – руку Мурману!
– Мы не ссорились, – ответил Шингарев.
– Трудно руку дать?
Шингарев промолчал.
– А, дурачье, – Романов отвернулся к реке. Вдруг он начал расстегивать рубашку. – Кто со мной купаться? – деловито спросил он.
– Я не пущу, – сказал Спиваков.
– Это мы посмотрим. Поглядим, как говорится. Старый разведчик купаться будет. Он будет купаться. Вот оно что. Надоело мне с вами. Бодайтесь без меня, бараны. А я уплыву, – сказал Романов.
– Куда? – насмешливо спросил Спиваков.
– А далеко. А вы тут бодайтесь, забодай вас коза. Или комар. Или бык. Мордастый такой быча-ра: му-а!
* * *
Шингарев уснул последним.
Под утро все спали, а Шингарев крепился: тер глаза, встряхивал головой, курил, ходил. Но и он уснул. Они спали вокруг разоренного «стола». Нинидзе лежал, укрывшись кителем и положив под голову «дипломат». Романов, голый по пояс, лежал на спине, раскинув руки; он постанывал и скрипел зубами. Реутов свернулся калачом возле большого, хрипло дышащего горячего Спивакова, Шингарев спал сидя, опустив голову на колени.
На рассвете молчавшие всю ночь тополя зашипели. По реке пошли круги. Теплый дождь проливался на город.
Дождь стучал по бутылкам, пустым консервным банкам, спичечным коробкам, по черной корке непочатой буханки, «дипломатам», козырькам фуражек; и газеты рвались, а рассыпанные по ним сигареты темнели и разбухали. Нинидзе, не просыпаясь, натянул на голову китель. Реутов прижался к боку Спивакова. Больше никто не шелохнулся.
ЗАНЕСЕННЫЙ СНЕГОМ ДОМ
Была осень, туманы обволакивали сад по утрам, шли дожди и молчали птицы. Люди, деревья, собаки и немые птицы ждали, – со дня на день должен был выпасть первый снег. А женщина ждала мужчину.
Женщина жила в деревянном доме с оранжевой крышей, вокруг которого был голый и корявый танцующий сад. Дом с оранжевой крышей стоял вместе с другими деревянными и кирпичными одноэтажными домами на окраине железобетонного города. Из окна дома была видна луковка древней церкви Иоанна Богослова, и смотреть на нее, обрамленную черными ветвями лип, было приятно. Но в это окно она редко и случайно глядела, чаще и охотнее сидела у противоположного, выходившего на юго-восток. В то окно была видна улица, по которой придет мужчина, воюющий на Востоке.
В доме было две комнаты с зелеными обоями, кухня и белая печь. В зале на стене висела репродукция картины Винсента Ван Гога «Красные виноградники в Арле», – там женщины среди багряных кустов собирали виноград, а по дороге, прозрачной, как река, шел человек, и позади него низко над землею горело солнце. Женщину пугала картина, – эти жуткие багровые мазки и черный человек на дороге. Женщина старалась не смотреть на картину, но картина заставляла ее смотреть на себя, и тогда у женщины ноги и руки делались ватными. Она с радостью сняла бы картину и засунула ее куда-нибудь подальше, но это была любимая картина мужчины, и женщина почему-то боялась убрать ее. И рубашку, которую мужчина носил перед войной, не стирала два года. Вообще она стала суеверной за эти два года. Она думала: я суеверная, глупая дура, – и криво улыбалась, но все равно молилась. В школе она проводила с детьми атеистические беседы, а дома, глядя на восток, шептала самодельную молитву: «Бог-бог-бог, любимый и милый, ласковый и нежный, любимый бог, люблю тебя и прошу тебя, бог-бог-бог». Она не представляла себе, что было бы, услышь ученики или коллеги-учителя ее молитву. Думая об этом, она бледнела и покрывалась алыми пятнами. Она знала, что никакого бога нет, есть всякие химические процессы, всякие эволюции и некоторые странные вещи, которые наука пока не объяснила, но непременно когда-нибудь объяснит. И она была уверена, что никто, никакой добрый бог не слышит ее молитву и что ее молитва не спасет мужчину, воюющего на Востоке, – она вот шепчет у восточного окна, а телеграмму уже получили в военкомате, и уже выслали ей приглашение в военкомат, чтобы торжественно сообщить: «Ваш супруг...» И уже металлический ящик погрузили в самолет, и уже самолет гудит в небе над Россией. Она все прекрасно понимала. Но однажды проснулась и зашептала, плача: «Бог-бог-бог, люблю и прошу», – и с тех пор это вошло в привычку.
Пришло короткое письмо. Мужчина писал, что это последнее письмо, – вот-вот прилетит в полк вертолет и увезет их, а пока погода нелетная, но вот-вот.
Была поздняя осень, и ледяные туманы пахли снегом.
Женщина просыпалась очень рано. Она вставала рано, чтобы сделать прическу. Умывшись и позавтракав, она усаживалась перед зеркалом, разложив на столике тюбики, коробочки, расческу и флаконы, и принималась завивать и укладывать свои светлые, не очень густые и недлинные волосы. Серый лохматый кот, потягиваясь, шел к ней и, выгнув хвост, ласково рокотал горлом и терся о голые ноги, и кожа на ее ногах становилась пупырчатой.
Обычно она собирала волосы в пук на затылке и стягивала резинкой, теперь же она приходила в школу с замысловатыми коронами и облаками на голове, и учителя-мужчины говорили про себя: ого, – и по-новому оглядывали ее и видели, что она очень молода, что у нее бела шея, розовы губы, что у нее красивые икры и руки, и когда она идет... и лучше не смотреть долго сзади на нее, когда она идет. И припоминали, что ее муж где-то служит в армии.
Она была заурядная молодая женщина, каких сотни и тысячи, но должен был вернуться мужчина, и она вдруг изменилась, – и лысый Борис Савельевич, учитель русского, изумленно глядел ей вслед, и у него сохло во рту, а в голове тяжелыми товарными эшелонами проносились дикие мысли. И физкультурник, человек дела, а не мечты, заигрывал с нею на переменах и спрашивал, не наколоть ли ей дров. Ну и ученики, конечно, пучили на нее глаза, машинально теребя жидкие усики, ковыряя прыщики на лбу и рисуя в воображении не менее дикие, чем мысли Бориса Савельевича, картины.
Школьные женщины были шокированы и уязвлены. Физкультурник, учитель русского, трудовик и военрук перестали их замечать и, как опоенные сильнодействующим зельем, лупили масленые глаза на эту женщину и говорили ей какие-то пошлые, какие-то приятные двусмысленные вещи. А что случилось-то? Да ничего. Ничего нового в одежде, губы без помады, ресницы без туши, – все, как прежде, и новое – только прическа.
Директорша сразу сформулировала про себя происшедшую перемену следующим образом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21