https://wodolei.ru/catalog/vanni/triton-mishel-180-r-161147-item/
Я сознался, что ничего не знаю об этом авторе. «Это писатель-юморист», – заметил он с издевкой, и с этого момента перестал обращать на меня внимание. Меня это нисколько не огорчило, наоборот, я избавился от его бессмысленной агрессивности. Теперь я мог сосредоточить свое внимание на остальных спутниках, нет, полностью на Рене, потому что Берти и Зигмунд были заняты каким-то разговором, время от времени прерываемым раскатами хохота садовника. Я сидел в очень неудобной позе, на краешке стула, напротив Рене и улыбался.
– Тебе действительно хотелось бы узнать все обо мне? – спросила она меня.
– Конечно.
– Тогда я стану тебе писать. После Нового года, когда я распрощаюсь с гимназией, ты дашь мне совет, что мне делать дальше. Особенно, если мне придется выбирать из двух или трех возможностей…
– А на что ты живешь сейчас?
– На стипендию, две тысячи триста крон. Ты знаешь, моя квартирка не так плоха. Двухкомнатная, меблированная. Плата за телефон, паровое отопление и электричество – все вместе тысяча сто пятьдесят крон. Ровно половина стипендии… Другой половины вполне хватает, а на деньги Альмы я куплю новую одежду.
Рене говорила об очень обыденных вещах, но мне было интересно слушать. Ее маленький мирок привлекал меня. Новую одежду. Не «минимум одежды» – слова Питера, внешне ведущие к еще более суженному пространству, а по сути открывающие путь к необъятному. Новую одежду. За деньги Альмы, за ее оплеуху, за ее крики и благодарственное письмо.
Я попросил ее рассказать поподробнее об обстановке в квартире, чтобы представить себе, как она выглядит. (Рене, которая учится и плачет, потому что ничего не понимает Маленький пожилой француз у окна с трубкой в зубах. Незнакомые и таинственные соседи. Элегантный молодой человек с «вольво», Рене, накрывающая на стол. Движения, чувства, краски. «Новые одежды» – слова, вылетевшие из маленького сердца Рене. Двое разговаривают, она и я). Так поступал Питер, знавший, что доверительный, обновляющий разговор может быть лишь между двумя. Я почти ничего не говорю. Рене рассказывает о себе, и ее значимость растет. Я знаю, мир снаружи гудит. Гудят самолеты, гудят машины, гудят голоса, сотрясая радиоприемники. Но одно око смотрит на нас: «Существует лишь небольшой и тихий разговор между тобой и Рене. Мир чувствует себя лучше всего, когда он небольшой и тихий».
«Я – птица, – сказала Рене, – которая летит, летит, не зная, куда». Мы уже сидим в кафе (кафе интеллектуалов, как сказал ее двоюродный брат), в котором за пять крон каждый может выпить сколько ему хочется кофе, несчетное число раз налить себе молока из больших кувшинов. Красивая, вызывающе одетая девушка переходила от столика к столику. Всюду, у нее были знакомые, как у какой-нибудь девчонки из софийского кафе, как у какой-нибудь девчонки из кафе в Буэнос-Айресе. «Четыре года я прожила в Америке, с хипарями», – сказала мне Рене. Миллионы птиц, которые не знают, куда они летят.
Я снова устроился на краешке стула, хотя боль значительно усилилась. Я не выдержал, встал и предложил уйти: болела нога, очень скоро я вообще не смог бы передвигаться.
Перекресток, на котором мы распрощались. Мы вцепились друг в друга – Рене и я, – поцелуй наш казался бесконечным. Берти с интересом наблюдал за нами, кузен – с безразличием. «Если бы жена твоя знала, чем ты занимаешься в Швеции…» – раздался голос Зигмунда.
– Я благодарна тебе, что мы познакомились, – прошептала она.
Меня охватила безраздельная грусть; я не понимал смысла расставания с Рене, и в то же время знал, что смысл есть, что его глубокий, сумрачный свет окутывает нас. Нам ничего не было нужно, кроме веры в его непроницаемую загадочность, возможности не изрекать бессмысленных проклятий и доверчиво расслабиться, сняв напряжение.
– Билет стоит три кроны, – сказал двадцать минут спустя Зигмунд и отошел в сторону, чтобы я мог заплатить.
Мы стояли у окошечка кассы. Билет мой стоил дешевле чашки кафе. Несколько мгновений я смотрел на него, не в состоянии понять, что происходит… Наконец, до меня дошло: он в это время заплатил за себя и держал свой билет в руке, выжидая. Я хотел сказать ему, что он произнес ужасные слова. Но я не смог.
81.
– Какая здоровая женщина… – сказал Зигмунд. – И работящая. Если ее муж решит остаться в Финляндии, я действительно женюсь на ней. Она каждый день будет мне готовить.
Несколько секунд он шел молча, с выражением блаженства на лице.
– Будет ба-альшое кушание, – добавил он.
Мы ходили по магазинам, он нес в сумке подарки для моей семьи.
Небольшая квадратная площадь близ дома Зигмунда была окружена самыми разными магазинами, и перед тем, как отправиться за покупками, мне казалось, что их вполне достаточно, чтобы быстренько покончить с этим делом. Указываешь на вещь – и все. Однако магазины отняли у нас уйму времени. Я останавливался перед витриной, где была выставлена детская обувь или дамская блузка, и произносил: «Зигмунд, вот это мне нравится, я куплю его…» Но он не соглашался, протягивал руку, щупал материал, осматривал обувь, возвращал их продавцу, затем снова брал их в руки; и, наконец, предлагал мне пойти в соседний магазин. Я понимал, Зигмунд в силу своей доброты просто заботится о моих интересах. Однако вещи интересовали его больше, чем меня самого – и именно это неизъяснимо подавляло меня. Вскоре я почувствовал, что устал. Начал просить: «Зигмунд, давай купим эти туфли, я устал», – на этот раз он неохотно уступил и мне показалось, что если я не продолжу постоянно молить его, мы вернемся с пустыми руками. (И что он практически ничего не может себе купить, если он один.) Я спрашивал себя, как же он одевается, откуда взялись его брюки, куртка. В одном из магазинов Зигмунд решил примерить какую-то ковбойку. Надев ее, но тут же снял, потом одел во второй раз, потом спросил у меня совета. (В абсурдном обществе, составленном из таких, как он, никто никогда не купил бы себе одежды. Но все равно, все будут хорошо одеты, а переполненные магазины будут процветать. Но стоит перестать снабжать магазины товаром, как все бросятся безразборно покупать себе одежду и будут драться у полупустых прилавков.)
Наконец, большая часть денег, которые я взял взаймы в посольстве, растаяла, пора было возвращаться. Зигмунд сунулся в какой-то магазинчик и вынес оттуда большую рыбину, завернутую в бумагу. Когда мы вернулись, он пошел на кухню и занялся ее приготовлением; в коридоре зазвонил телефон. Он побежал туда, я услышал, как он произносит мое имя. Наконец, позвал:
– Это Пиа тебе звонит!
Я взял трубку, ошарашенный неожиданно обрушившейся на меня ностальгией по «Брандалу» (скрываемой до сих пор от самого себя, потому что я попытался уехать, как Питер); опасением, что, будучи оторванным от него, я постепенно превращусь в то, чем я был.
– Петер! – восторженный голос Пиа ничего более не произнес – только мое имя, его пять букв.
Моментальное ощущение: что-то сияющее по имени «Петер» порхало над километровой нитью ее голоса… Нечто сияющее, что я не связывал с собой.
– Альма плачет, не переставая, ей так тяжело оттого, что вы не расстались как полагается! Она просит тебя вернуться. Через час мы приедем на машине, чтобы забрать тебя…
– Это невозможно, у меня нет денег…
– Не имеет значения! Соглашайся, я буду счастлива так же, как и она!
– Пиа, пойми, это бессмысленно…
– Нет. Только что уехала гостья Альмы, мы вместе обедали. Две недели назад ее сестре сделали операцию в Стокгольмском институте, а хирург – румынский еврей. Тазобедренный сустав был поврежден сверху, и он перевернул кость так, что здоровая часть пошла вверх, а затем закрепил ее гвоздем. Альма хочет свести тебя к нему, она полна надежд!
Наивное объяснение Пиа показалось мне любопытным. Я не знал, что, оказывается, делают и такие операции.
– Хорошо, милая, я вернусь.
– Ты – просто прелесть! Ну, пока…
Я задумчиво положил трубку. И только тогда ощутил присутствие Зигмунда: он стоял в полуметре от меня и слушал как из моих уст вылетают непонятные ему слова на французском, – следил так напряженно, что знал уже почти все. Я невольно кивнул, таким образом подтвердив его предположения.
– Альма и Пиа будут здесь через час. Надо позвонить дипломату. Я отложу отъезд до следующей субботы.
Пока я набирал номер посольства, Зигмунд сказал:
– Жаль, что ты не пообедаешь со мной.
Смысл его слов дошел до меня уже после разговора с дипломатом – как их дальнее эхо. Несказанно удивленный, я пошел за ним на кухню. Зигмунд уже поливал приготовленную им рыбу лимонным соком. Почти все, что невозможно произнести вслух, кроет в себе горькую истину. Если бы я воскликнул: «Отчего же, я бы смог пообедать, ведь они задержатся в пути…», – я бы поведал миру горькую истину о человеке по имени Зигмунд, заболевшем скупостью. Я говорю так, потому что скупцы – существа таинственные и их истинный образ – сгорбленная фигура, крючковатые ногти и вороватый взгляд, – бродит в иных местах, нам не ведомых, и имена у них иные.
Он не выдержал, сел и стал есть – давясь, с виноватым видом.
– Очень вкусно… – произносил он, жуя. – Ты уходишь, не отобедав со мной, как жаль. Но там тебе подадут то, что ты до сих пор… Зачем тебе есть мясо…
Не прошло и часа, как из прихожей действительно донесся звонок.
82.
Наша поездка была счастливой. Это трудно выразить: сам я не испытывал блаженства, но ощущал, что поездка исполнена счастья. Это было нечто такое, в чем мы принимали участие, что мы сами созидали. Нечто хрупкое и лучезарное; и сто, и тысячу лет спустя оно будет оказывать влияние на настроение в мире, то здесь, то там будет успокаивать отчаяние, отчаяние, которое испускает земля, которое потом слетает с небес, чтобы породить новое отчаяние. Нечто светлое и лучезарное, сотворенное душами трех людей, давно забывших (через сто или через тысячу лет) друг о друге.
Альма царицей вплыла в дом Зигмунда и снисходительно выслушала его запутанные объяснения насчет того, что он живет в тесноте, потому что один, но вот когда он женится… Когда мы вчера попросили ее одолжить нам машину, глаза ее сверкали яростью: почему именно ее машину, почему на ее бензине? Сейчас же, презрев расчеты, она двигалась небрежной, танцующей походкой мимо скупцов, скованных страхом за свое существование, с чувством огромного превосходства, демонстрируя перед ними свою раскованность. И не только мимо Зигмунда; перед тем, как сесть в ее машину, мы встретили еще троих. Я оглянулся, чтобы увидеть, как они удаляются, уменьшаясь до размеров карликов.
У первого же овощного магазина мы остановились. Аль ма вышла из машины и купила апельсинов и клубники. Пиа расстелила у меня на коленях скатерть, и началось веселье Отрываю у клубнички стебелек и кладу ее в рот Пиа. Следующую ягоду сую себе в рот. Позади Альма смеется, роту нее не закрывается. Мне не о чем волноваться, я могу остаться сколько захочу, причем бесплатно. Если этот хирург сделает мне удачную операцию, тогда я должен буду признать ее своей спасительницей – тогда она приедет в Болгарию, чтобы навестить меня и мою семью…
Поймав мой вопрошающий взгляд, Пиа засмеялась.
– Сумасшедшая вроде нас…
И тогда машина, согретая нашими голосами и нашим смехом, стала легче воздуха и взлетела ввысь, туда, где вытянув шеи плыли на север дикие гуси. И я понял, что в этот миг мы, все трое: Альма, Пиа и я, слившиеся в одно человеческое тело, уменьшившееся под тяжестью грехов до размеров Нильса Хольгерсона, ищем способа вырасти (при помощи путешествия, свободы и великодушия), ищем того мгновения, когда мы превратимся в три поистине высоких существа. В таких, какими мы были задуманы.
83.
– Это же замечательно, – сказала Рене, когда нас увидела. Это просто замечательно…
84.
И вот ты идешь через столовую, через вестибюль, заходишь на кухню. Люди, с которыми ты еще вчера попрощался, умолкают, изумленно смотрят на тебя. Больше всего удивляется малышка Таня Харрис, она же и радуется больше всех: не столько тебе, сколько собственному удивлению. Для нее твое возвращение – доказательство того, что… отъезд – это выдумка. Ничего больше не будет исчезать из ее жизни, а будущее каким-то волшебным образом соберет воедино маму и Альму, дом в Лондоне и дом в Швеции. Так маленькая Таня будет жить в постоянно расширяющемся доме, который будет заселяться все новыми людьми, теми, кого она полюбит. Альма ставит перед ней мисочку с картофельным отваром, ее заскорузлые пальцы гладят волосы ребенка.
Эти мягкие волосы.
Этот мягкий свет, эти улыбки. Когда-то давно ты был знаком с человеком, который ел рыбу в твоем присутствии, не дав тебе ни кусочка.
Эти мягкие волосы: прикосновение «Брандала» сейчас уподобляется мысли о них. Ты медленно поднимаешься по ступенькам, идешь в свою комнату. Наверху, на лестничной площадке, стоит Туве. Сейчас ее улыбка несколько иная. «Добро пожаловать», – говорит она по-английски и тебе все понятно. Ее крупное тело исполнено напряжения. «Я иду к себе», продолжает она, и тебе снова все понятно. Она показывает наверх и выжидает. Ты разводишь руками – не понимаю… Не понимаю языка. Туве дважды повторяет фразу. Наконец грустно плетется на второй этаж. Неплохая женщина.
Опустевшая площадка освещена ранними послеобеденными лучами шведского солнца…
Ты улыбаешься ему.
Шведское солнце, английское солнце, болгарское солнце… Внезапно тебя осеняет догадка: оно же, в сущности, одно, одно и то же. Тебе кажется, что ты первый человек в мире, который перестал расчленять солнце. И вдруг ощущаешь – все великое так просто. Всем телом впитываешь свет. Десять тысяч страниц тихой струйкой сочатся из твоего переутомленного мозга, и вот уже в нем вспыхивает ответный свет. Ты в самом начале, ты в самом конце. В тебе стерт текст. Ты теперь в самой сути. Объясни ее.
Ты нем.
И тогда ты снова повторишь «объясни ее», не ведая, что будешь отброшен прочь.
85.
Я отправился в столовую, чтобы выпить послеобеденного чаю; меня догнала заплаканная Рене. Час тому назад Скотт (так звали гомеопата) попытался затащить ее к себе в комнату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
– Тебе действительно хотелось бы узнать все обо мне? – спросила она меня.
– Конечно.
– Тогда я стану тебе писать. После Нового года, когда я распрощаюсь с гимназией, ты дашь мне совет, что мне делать дальше. Особенно, если мне придется выбирать из двух или трех возможностей…
– А на что ты живешь сейчас?
– На стипендию, две тысячи триста крон. Ты знаешь, моя квартирка не так плоха. Двухкомнатная, меблированная. Плата за телефон, паровое отопление и электричество – все вместе тысяча сто пятьдесят крон. Ровно половина стипендии… Другой половины вполне хватает, а на деньги Альмы я куплю новую одежду.
Рене говорила об очень обыденных вещах, но мне было интересно слушать. Ее маленький мирок привлекал меня. Новую одежду. Не «минимум одежды» – слова Питера, внешне ведущие к еще более суженному пространству, а по сути открывающие путь к необъятному. Новую одежду. За деньги Альмы, за ее оплеуху, за ее крики и благодарственное письмо.
Я попросил ее рассказать поподробнее об обстановке в квартире, чтобы представить себе, как она выглядит. (Рене, которая учится и плачет, потому что ничего не понимает Маленький пожилой француз у окна с трубкой в зубах. Незнакомые и таинственные соседи. Элегантный молодой человек с «вольво», Рене, накрывающая на стол. Движения, чувства, краски. «Новые одежды» – слова, вылетевшие из маленького сердца Рене. Двое разговаривают, она и я). Так поступал Питер, знавший, что доверительный, обновляющий разговор может быть лишь между двумя. Я почти ничего не говорю. Рене рассказывает о себе, и ее значимость растет. Я знаю, мир снаружи гудит. Гудят самолеты, гудят машины, гудят голоса, сотрясая радиоприемники. Но одно око смотрит на нас: «Существует лишь небольшой и тихий разговор между тобой и Рене. Мир чувствует себя лучше всего, когда он небольшой и тихий».
«Я – птица, – сказала Рене, – которая летит, летит, не зная, куда». Мы уже сидим в кафе (кафе интеллектуалов, как сказал ее двоюродный брат), в котором за пять крон каждый может выпить сколько ему хочется кофе, несчетное число раз налить себе молока из больших кувшинов. Красивая, вызывающе одетая девушка переходила от столика к столику. Всюду, у нее были знакомые, как у какой-нибудь девчонки из софийского кафе, как у какой-нибудь девчонки из кафе в Буэнос-Айресе. «Четыре года я прожила в Америке, с хипарями», – сказала мне Рене. Миллионы птиц, которые не знают, куда они летят.
Я снова устроился на краешке стула, хотя боль значительно усилилась. Я не выдержал, встал и предложил уйти: болела нога, очень скоро я вообще не смог бы передвигаться.
Перекресток, на котором мы распрощались. Мы вцепились друг в друга – Рене и я, – поцелуй наш казался бесконечным. Берти с интересом наблюдал за нами, кузен – с безразличием. «Если бы жена твоя знала, чем ты занимаешься в Швеции…» – раздался голос Зигмунда.
– Я благодарна тебе, что мы познакомились, – прошептала она.
Меня охватила безраздельная грусть; я не понимал смысла расставания с Рене, и в то же время знал, что смысл есть, что его глубокий, сумрачный свет окутывает нас. Нам ничего не было нужно, кроме веры в его непроницаемую загадочность, возможности не изрекать бессмысленных проклятий и доверчиво расслабиться, сняв напряжение.
– Билет стоит три кроны, – сказал двадцать минут спустя Зигмунд и отошел в сторону, чтобы я мог заплатить.
Мы стояли у окошечка кассы. Билет мой стоил дешевле чашки кафе. Несколько мгновений я смотрел на него, не в состоянии понять, что происходит… Наконец, до меня дошло: он в это время заплатил за себя и держал свой билет в руке, выжидая. Я хотел сказать ему, что он произнес ужасные слова. Но я не смог.
81.
– Какая здоровая женщина… – сказал Зигмунд. – И работящая. Если ее муж решит остаться в Финляндии, я действительно женюсь на ней. Она каждый день будет мне готовить.
Несколько секунд он шел молча, с выражением блаженства на лице.
– Будет ба-альшое кушание, – добавил он.
Мы ходили по магазинам, он нес в сумке подарки для моей семьи.
Небольшая квадратная площадь близ дома Зигмунда была окружена самыми разными магазинами, и перед тем, как отправиться за покупками, мне казалось, что их вполне достаточно, чтобы быстренько покончить с этим делом. Указываешь на вещь – и все. Однако магазины отняли у нас уйму времени. Я останавливался перед витриной, где была выставлена детская обувь или дамская блузка, и произносил: «Зигмунд, вот это мне нравится, я куплю его…» Но он не соглашался, протягивал руку, щупал материал, осматривал обувь, возвращал их продавцу, затем снова брал их в руки; и, наконец, предлагал мне пойти в соседний магазин. Я понимал, Зигмунд в силу своей доброты просто заботится о моих интересах. Однако вещи интересовали его больше, чем меня самого – и именно это неизъяснимо подавляло меня. Вскоре я почувствовал, что устал. Начал просить: «Зигмунд, давай купим эти туфли, я устал», – на этот раз он неохотно уступил и мне показалось, что если я не продолжу постоянно молить его, мы вернемся с пустыми руками. (И что он практически ничего не может себе купить, если он один.) Я спрашивал себя, как же он одевается, откуда взялись его брюки, куртка. В одном из магазинов Зигмунд решил примерить какую-то ковбойку. Надев ее, но тут же снял, потом одел во второй раз, потом спросил у меня совета. (В абсурдном обществе, составленном из таких, как он, никто никогда не купил бы себе одежды. Но все равно, все будут хорошо одеты, а переполненные магазины будут процветать. Но стоит перестать снабжать магазины товаром, как все бросятся безразборно покупать себе одежду и будут драться у полупустых прилавков.)
Наконец, большая часть денег, которые я взял взаймы в посольстве, растаяла, пора было возвращаться. Зигмунд сунулся в какой-то магазинчик и вынес оттуда большую рыбину, завернутую в бумагу. Когда мы вернулись, он пошел на кухню и занялся ее приготовлением; в коридоре зазвонил телефон. Он побежал туда, я услышал, как он произносит мое имя. Наконец, позвал:
– Это Пиа тебе звонит!
Я взял трубку, ошарашенный неожиданно обрушившейся на меня ностальгией по «Брандалу» (скрываемой до сих пор от самого себя, потому что я попытался уехать, как Питер); опасением, что, будучи оторванным от него, я постепенно превращусь в то, чем я был.
– Петер! – восторженный голос Пиа ничего более не произнес – только мое имя, его пять букв.
Моментальное ощущение: что-то сияющее по имени «Петер» порхало над километровой нитью ее голоса… Нечто сияющее, что я не связывал с собой.
– Альма плачет, не переставая, ей так тяжело оттого, что вы не расстались как полагается! Она просит тебя вернуться. Через час мы приедем на машине, чтобы забрать тебя…
– Это невозможно, у меня нет денег…
– Не имеет значения! Соглашайся, я буду счастлива так же, как и она!
– Пиа, пойми, это бессмысленно…
– Нет. Только что уехала гостья Альмы, мы вместе обедали. Две недели назад ее сестре сделали операцию в Стокгольмском институте, а хирург – румынский еврей. Тазобедренный сустав был поврежден сверху, и он перевернул кость так, что здоровая часть пошла вверх, а затем закрепил ее гвоздем. Альма хочет свести тебя к нему, она полна надежд!
Наивное объяснение Пиа показалось мне любопытным. Я не знал, что, оказывается, делают и такие операции.
– Хорошо, милая, я вернусь.
– Ты – просто прелесть! Ну, пока…
Я задумчиво положил трубку. И только тогда ощутил присутствие Зигмунда: он стоял в полуметре от меня и слушал как из моих уст вылетают непонятные ему слова на французском, – следил так напряженно, что знал уже почти все. Я невольно кивнул, таким образом подтвердив его предположения.
– Альма и Пиа будут здесь через час. Надо позвонить дипломату. Я отложу отъезд до следующей субботы.
Пока я набирал номер посольства, Зигмунд сказал:
– Жаль, что ты не пообедаешь со мной.
Смысл его слов дошел до меня уже после разговора с дипломатом – как их дальнее эхо. Несказанно удивленный, я пошел за ним на кухню. Зигмунд уже поливал приготовленную им рыбу лимонным соком. Почти все, что невозможно произнести вслух, кроет в себе горькую истину. Если бы я воскликнул: «Отчего же, я бы смог пообедать, ведь они задержатся в пути…», – я бы поведал миру горькую истину о человеке по имени Зигмунд, заболевшем скупостью. Я говорю так, потому что скупцы – существа таинственные и их истинный образ – сгорбленная фигура, крючковатые ногти и вороватый взгляд, – бродит в иных местах, нам не ведомых, и имена у них иные.
Он не выдержал, сел и стал есть – давясь, с виноватым видом.
– Очень вкусно… – произносил он, жуя. – Ты уходишь, не отобедав со мной, как жаль. Но там тебе подадут то, что ты до сих пор… Зачем тебе есть мясо…
Не прошло и часа, как из прихожей действительно донесся звонок.
82.
Наша поездка была счастливой. Это трудно выразить: сам я не испытывал блаженства, но ощущал, что поездка исполнена счастья. Это было нечто такое, в чем мы принимали участие, что мы сами созидали. Нечто хрупкое и лучезарное; и сто, и тысячу лет спустя оно будет оказывать влияние на настроение в мире, то здесь, то там будет успокаивать отчаяние, отчаяние, которое испускает земля, которое потом слетает с небес, чтобы породить новое отчаяние. Нечто светлое и лучезарное, сотворенное душами трех людей, давно забывших (через сто или через тысячу лет) друг о друге.
Альма царицей вплыла в дом Зигмунда и снисходительно выслушала его запутанные объяснения насчет того, что он живет в тесноте, потому что один, но вот когда он женится… Когда мы вчера попросили ее одолжить нам машину, глаза ее сверкали яростью: почему именно ее машину, почему на ее бензине? Сейчас же, презрев расчеты, она двигалась небрежной, танцующей походкой мимо скупцов, скованных страхом за свое существование, с чувством огромного превосходства, демонстрируя перед ними свою раскованность. И не только мимо Зигмунда; перед тем, как сесть в ее машину, мы встретили еще троих. Я оглянулся, чтобы увидеть, как они удаляются, уменьшаясь до размеров карликов.
У первого же овощного магазина мы остановились. Аль ма вышла из машины и купила апельсинов и клубники. Пиа расстелила у меня на коленях скатерть, и началось веселье Отрываю у клубнички стебелек и кладу ее в рот Пиа. Следующую ягоду сую себе в рот. Позади Альма смеется, роту нее не закрывается. Мне не о чем волноваться, я могу остаться сколько захочу, причем бесплатно. Если этот хирург сделает мне удачную операцию, тогда я должен буду признать ее своей спасительницей – тогда она приедет в Болгарию, чтобы навестить меня и мою семью…
Поймав мой вопрошающий взгляд, Пиа засмеялась.
– Сумасшедшая вроде нас…
И тогда машина, согретая нашими голосами и нашим смехом, стала легче воздуха и взлетела ввысь, туда, где вытянув шеи плыли на север дикие гуси. И я понял, что в этот миг мы, все трое: Альма, Пиа и я, слившиеся в одно человеческое тело, уменьшившееся под тяжестью грехов до размеров Нильса Хольгерсона, ищем способа вырасти (при помощи путешествия, свободы и великодушия), ищем того мгновения, когда мы превратимся в три поистине высоких существа. В таких, какими мы были задуманы.
83.
– Это же замечательно, – сказала Рене, когда нас увидела. Это просто замечательно…
84.
И вот ты идешь через столовую, через вестибюль, заходишь на кухню. Люди, с которыми ты еще вчера попрощался, умолкают, изумленно смотрят на тебя. Больше всего удивляется малышка Таня Харрис, она же и радуется больше всех: не столько тебе, сколько собственному удивлению. Для нее твое возвращение – доказательство того, что… отъезд – это выдумка. Ничего больше не будет исчезать из ее жизни, а будущее каким-то волшебным образом соберет воедино маму и Альму, дом в Лондоне и дом в Швеции. Так маленькая Таня будет жить в постоянно расширяющемся доме, который будет заселяться все новыми людьми, теми, кого она полюбит. Альма ставит перед ней мисочку с картофельным отваром, ее заскорузлые пальцы гладят волосы ребенка.
Эти мягкие волосы.
Этот мягкий свет, эти улыбки. Когда-то давно ты был знаком с человеком, который ел рыбу в твоем присутствии, не дав тебе ни кусочка.
Эти мягкие волосы: прикосновение «Брандала» сейчас уподобляется мысли о них. Ты медленно поднимаешься по ступенькам, идешь в свою комнату. Наверху, на лестничной площадке, стоит Туве. Сейчас ее улыбка несколько иная. «Добро пожаловать», – говорит она по-английски и тебе все понятно. Ее крупное тело исполнено напряжения. «Я иду к себе», продолжает она, и тебе снова все понятно. Она показывает наверх и выжидает. Ты разводишь руками – не понимаю… Не понимаю языка. Туве дважды повторяет фразу. Наконец грустно плетется на второй этаж. Неплохая женщина.
Опустевшая площадка освещена ранними послеобеденными лучами шведского солнца…
Ты улыбаешься ему.
Шведское солнце, английское солнце, болгарское солнце… Внезапно тебя осеняет догадка: оно же, в сущности, одно, одно и то же. Тебе кажется, что ты первый человек в мире, который перестал расчленять солнце. И вдруг ощущаешь – все великое так просто. Всем телом впитываешь свет. Десять тысяч страниц тихой струйкой сочатся из твоего переутомленного мозга, и вот уже в нем вспыхивает ответный свет. Ты в самом начале, ты в самом конце. В тебе стерт текст. Ты теперь в самой сути. Объясни ее.
Ты нем.
И тогда ты снова повторишь «объясни ее», не ведая, что будешь отброшен прочь.
85.
Я отправился в столовую, чтобы выпить послеобеденного чаю; меня догнала заплаканная Рене. Час тому назад Скотт (так звали гомеопата) попытался затащить ее к себе в комнату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29