https://wodolei.ru/catalog/mebel/shkaf/nad-stiralnymi-mashinami/
Самоистязание вредно, оно подрезает крылья фантазии.
Вот так неожиданность. Я не знал, что ответить.
– Если успокоение не приходит естественным образом, – добавил Питер, – человеку лучше оставаться самим собой. И потом в бабнике есть что-то симпатичное, мальчишеское, разве не так? Во всяком случае, это лучше, чем вымученное морализаторство.
Все вдруг встало на свои места, оказалось проще простого: насилие над собой приводит к вымученному морализаторству. Питер по-настоящему объективен, т.е. он неспособен ехидничать или попусту любопытствовать. А значит, я могу не скрывать от него своей растущей тревоги по поводу дальнейшей судьбы Пиа.
– Что же все-таки ждет Пиа, если она решится покинуть «Брандал»?
– Уедет в Америку, – ответил Питер. – Ты что, забыл?
– А если ей не удастся найти там работу?
– Тогда вернется в Швецию.
– Здесь ей тоже может не повезти…
– О чем ты беспокоишься? Она будет следовать своей судьбе.
– Пиа мне кажется беспомощной и несамостоятельной.
– Большинство людей такие. Впрочем, хорошо, если ты будешь думать о ее судьбе – пусть даже издалека…
Он умолк. В голове у меня роились разные практические проекты, а потому я не обратил особого внимания на последние слова Питера. Слово «издалека» напрасно крутило пируэт за пируэтом: раз-два-три…
– В случае, если ничего не выйдет, сможет ли она здесь получать хоть пособие по безработице?
Питер пожал плечами:
– В этом вопросе я абсолютно некомпетентен. Пособия по безработице не получал никогда, а зарплату – почти никогда. Что может быть нормальнее положения, когда человек сам себя кормит?
– Питер, ты столько времени уделяешь другим, а вот чем люди живут, тебя, похоже, не интересует…
– Люди живут тем, что дает земля. А ведь какими только лживыми, преходящими благодеяниями, которыми они якобы друг друга одаривают, не камуфлируется этот простейший факт. Изучать формы таких благодеяний? Не думаю, чтобы это мне что-то дало.
72.
Тот вечер – это просто отрезок времени; это также клубок событий и эмоций, имеющих серьезное значение, я интуитивно улавливал это, но четко выразить не мог. В результате же мое внимание оказалось притуплено, и ничто конкретно не внушало тревоги. По телевидению передавали интервью с Анитой Экберг, Питер отправился на прогулку, Альма – тоже (вместе с девушкам-дипломантками).
Анита Экберг… На экране в полный рост вставала трагедия суетности. Вначале я на полном серьезе подумал, что интервьюируют какую-то представительницу древнейшей профессии – огромную женщину в черном платье с обильным, зловещим гримом на лице. В следующий миг вспыхнула надпись «Анита Экберг», и я мысленно попросил У актрисы прощения. Я не понимал ни слова, но тембр голосов был драматичный. Интервьюер надел смешную бумажную шапочку, которая исподволь властвовала над нашими чувствами, определяла восприятия. Шапочка как бы подмигивала: «маскараду скоро конец». Анита изнемогала. Она тоже шумно себя вела, смеялась и подмигивала, посылала публике воздушные поцелуи; но я не мог избавиться от впечатления, что она то ли тонет, то ли наоборот – бьется, как рыба на суше. Ужаснее всего было, когда показали отрывок из: «Сладкой жизни»… Яс пятого на десятое схватывал ее комментарий: «…съемки шли накануне Нового года, Феллини потребовал, чтобы я забралась в фонтан „Треви“ – прямо босиком в ледяную воду; смотрите, меня же прямо судорогой сводит…» (Высокая-высокая женщина из загадочной Скандинавии, обладательница загадочной, безумной красоты.) Сразу после кадров из фильма мы снова видим лицо той, которая утверждает, будто это она влезла в фонтан «Треви»; конечно же, никто ей не поверил. Женщина на телеэкране не знала, что Анита Экберг осталась в ледяной воде, растворилась в ней воспоминанием образом, сложившимся у миллионов людей, загипнотизированная декадентской идеей Феллини мимолетно бросить цветущую плоть в холодные объятья вечности. Женщина в черном платье давно всех раздражала: что за шальная мысль – утверждать, будто ты Анита Экберг? Ребенок мог бы спросить – если это она, куда же девалась ее красота? Мир давно пришел к мысли, которую разделяют многие, но мало кто решается произнести во весь голос: «Устами младенца глаголет истина».
Похоже, у женщины на экране не нашлось более веских, чем ушедшая красота, более долговечных доказательств того, что она – Анита Экберг. И потому чувствовала она себя все хуже и хуже. Человек в шапочке воспользовался ее состоянием самым бесцеремонным образом. Догадавшись, что она стесняется собственной громоздкости, он под разнымипредпогами то и дело заставлял вставать собеседницу. И пока она пыталась обдернуть платье или прикрыть расползающуюся под напором плоти молнию, он обсыпал ее издевательскими вопросами, опережал с ответами, шутовски целовал руку и невесть за что благодарил. Стоя, она уже не находила сил для борьбы.
А мне казалось, будто я вижу нечто, чего не замечают другие: как только мужчина принимался кривляться, вместе с ним кривлялась и его шапочка. Она подскакивала, крутилась волчком и пела: «До чего же смешны люди, они постоянно думают о том, как выглядят со стороны!»
Вот так и пляшут и поют вокруг людей, высоко мнящих о себе, младенец, чьими устами глаголет истина, клоунский колпак и сказка Андерсена «Новое платье короля». Да только никто их не видит.
Увлекшись передачей, я не заметил, когда Питер вышел из комнаты, когда вернулся. А поднявшись к себе в комнату, обнаружил три больших листа лопуха в стакане с водой: именно такие использовал я для компрессов на щиколотке.
(Нет лучшего снотворного, чем чье-то внимание. Лопухи, а следом за ними пробуждение.)
Утро. Я спустился на кухню, а через минуту туда вошел Питер. (Но минута эта вместила многое. Стук приборов, смех и разговоры почему-то оборвались за пару секунд до его появления… Тревожное предчувствие?) Мы впервые видели его таким: белые брюки, шейный платок, нарядный полосатый пуловер. Оживленный говор сменился гробовым молчанием, даже записным шутникам не пришло в голову заметить: «Ого, Питер, да ты оказывается, франт!» Все ждали, что последует за его появлением, и Питер стал прощаться.
Он уезжал…
(Каждому он уделил поровну внимания, не задержавшись подольше ни возле Пиа, ни возле Рене, ни возле меня. Альмы на кухне не было. Я успел только пробормотать: «Какая неожиданность… почему… мне так грустно…» «Мне тоже», – ответил Питер.)
А через пять минут он уже сидел в «фольксвагене» Пиа и без улыбки прощально махал рукой. За рулем был Зигмунд. До поезда Питера оставалось совсем немного времени. С Альмой он попрощался еще раньше, успел даже черкнуть пару строк в дневнике.
Вещей у него почти не было.
Альма так и не вышла, она плакала в комнатке на первом этаже, обняв одну из своих кукол – «мордашек».
73.
Не исключено, что моя просьба относиться к этой книге как к живому существу, показалась вам безумной или нелепой. Что ж, я-то по крайней мере в состоянии воспринимать ее именно так, это помогает мне вникать в ее капризы.
Действие идет своим чередом, сопровождаясь то слезами, то смехом. Бывают, однако, мгновенья, когда любое существо, наделенное пытливым умом, останавливается, чтобы оглядеться; бывают события, требующие прервать движение.
Чувствую, как отъезд Питера преградил путь моей книге, возник перед ней обломком скалы, нежданно скатившимся со склона. (Пребен тоже покинул дом как-то вдруг, но это не задело нас столь глубоко. В его отъезде не было знака судьбы, что же касается Питера…) Столь решительный поступок заставил нас увидеть в неприкрытой наготе собственные невысказанные надежды и тайные иллюзии. Он Называл себя моим другом, и я, вполне в духе общепринятого мышления, пленником которого оставался, вообразил, будто мы похожи. Что бы он ни делал, я искренне считал его образцом заботливой мягкости, воспитанности, был уверен, что и к радости, и к скорби он готовит тех, с кем его сводит судьба, исподволь, постепенно (ведь именно так знакомил он каждого с буднями «Брандала»). Шоковая терапия, считал я, не в стиле Питера. И не отдавал себе отчета только в одном: сколь тверда и непримирима его мягкость. Вот почему столь огромным было мое изумление. Разом ощутив его силу, я не смог в ней разобраться. Одним махом он оторвал нас от себя – всех тех, включая и меня, кто воображал, что быть Питером не так уж трудно. Куда он ушел? В какой мир? Какие законы управляют этим миром?
В короткие мгновения прощания он был, как и всегда, тактичен, но в действиях его чувствовалась твердость – вот откуда впечатление, что он меняет привычную жизнь на какую-то иную; кроме того, мы смутно сознавали, что отныне Питер снимает с себя все заботы о нас – ведь он даже не предупредил о своем решении… Все это было трудно понять и принять… До последнего вечера, до последней секунды того вечера он вел себя так, будто намерен покинуть дом последним. А может, решение пришло к нему ночью? Откуда же знать! Да и способен ли Питер подчиняться внезапному порыву? Возможно, он покидал нас без сожаления, с сознанием выполненного долга… (Вот что казалось самым важным, самым поразительным – без сожаления.) Чего я не мог себе объяснить, так это критерия, которым он руководствовался, определяя завершенность взваленной на плечи задачи. Выходило, что его отношение к миру так и осталось для меня книгой за семью печатями. Догадки вспыхивали одна за другой, но убедительными мне не казались. Может быть, он разочаровался в Альме? Может, посчитал для себя унизительным жить здесь бесплатно? Интуиция – неосознанная, но такая важная часть нашей личности, – говорила мне «нет». Причины, приходившие мне в голову, наверняка показались бы Питеру ничтожными. Способен ли я, человек сторонний, встать на точку зрения того, кто делал здесь настоящее дело? (У слова «дело» два значения, впрочем, не только у него; чистить чеснок или строить дом, жевать или искать кров – тоже можно назвать делом, но все-таки это больше занятие. Настоящее же дело предполагает, что за видимыми действиями стоят невидимые, они-то неуловимо меняют дом, землю, воздух. Главное – воздух, неясную субстанцию, объемлющую всех нас.)
Много раз мысленно возвращался я к последнему вечеру, проведенному с Питером. Почему последний точкой в наших отношениях должны были стать три лопуха, поставленные в воду. И почему тогда, а не днем раньше или позже?
(В дневнике я обнаружил адрес Питера, дважды писал ему, прося объяснить свои действия, выбор времени, все. Ответа не получил и в отказе слать вести отчетливо ощутил очередную твердость друга.)
74.
Весь день прошел впустую, я слонялся по комнатам, террасам, этажам, ни с кем толком не разговаривая. Отдельные слова, короткие перешептывания не в счет, цена им не больше, чем шарканью подошв. Из дома уехал самый скромный его обитатель, но было ясно, что за собой он оставил невосполнимую пустоту. (Понятно, все мои намерения остаться еще на сорок дней в покинутом всеми «Брандале» тоже пошли прахом. А как спокойно воспринимал я эту возможность… Самое серьезное мое заблуждение; я считал, будто Питер не строит никаких планов на будущее, а, значит, мог бы до бесконечности оставаться там, где к нему хорошо относятся. Абсолютное непонимание его формы свободы и, опять же, ограниченность моего представления о том, что касается настоящего дела.)
Лег я рано – не пробило и девяти, но заснуть даже не пытался – тело все равно не могло найти удобного положения, пока дух бесплодно метался в поисках ответа на мучительные вопросы. Но вот распахнулась дверь и в комнату, не стучась, вошла Альма. Выглядела она осунувшейся и печальной. А ведь я забыл о ней…
(Свет ночной лампы овалом лежал на потолке над моим изголовьем. Я уже погружался в это пятно, как в сновиденье, когда в его матовом блеске, напоминающем потускневший топаз, возникла Альма.)
Поразительно: забыть о ней здесь, в полумраке комнаты! Неужто «Брандал» может восприниматься отдельно от нее? Неужто у дома действительно может быть совершенно своя, иная жизнь? В освещенном ночной лампой круге я видел какие-то разрозненные образы… (Вот Альма… она идет, преодолевая темное пространство… времени на эту иллюзию отпущено ровно три секунды…) Новые образы возникали медленно и мучительно.
(Маленькая мордочка с торчащими ушками – щенок? кошка? – в испуге шарахалась от каждого человека, от миллиардов угрожавших ей пинков. Негде, негде укрыться – и я обещал ей прибежище… Широкий проспект февральским вечером, толпа мальчишек и их главарь – враг февральских вечеров по имени Фернандо; толпа готова бить витрины и переворачивать автомобили, она заражена бешенством, которое обычно исходит от подобных толп. Где, где укрыться этому февральскому вечеру?… И я обещал его спасти… Мужчина, повисший над бездной, вцепившись в балконные перила; его беспомощно болтающееся тело вкрадчиво вопрошает: «Почему бы и не разжать пальцы?» Пока еще не иссякли его силы, я обещал ответ, который должен принести ему спасение…)
– Петер, – сказала Альма, – ты печалишься о своем друге? Я кивнул.
Она подошла совсем вплотную к кровати, так что я мог рассмотреть ее с близкого расстояния. И я понял: Альма действительно несчастна, но странно – не испытал жалости.
– Больно, – тихо добавила она, – больно вот здесь… И указала рукой на грудь.
– Ты единственный, с кем я могу говорить об этом, ведь ты знаешь истинную цену Питеру. Ах, какой человек – мягкий, добрый, деликатный… Да, деликатный! Почему он уехал так неожиданно, даже не предупредив заранее? Ты ведь тоже ничего не знал?
Я снова кивнул.
– Вот как, значит… Да, он поступил с нами жестоко…
Она все говорила и говорила. У нее и вправду болело сердце, вопрос «почему» действительно приобрел для нее жизненно важное значение…
Позже мне не удавалось вспомнить только одного: на каком языке мы разговаривали? Так на каком же? (Возможно ли, чтобы я с моим зачаточным немецким) Но не было слова, которого я не понял бы.
75.
Приход Альмы стряхнул с меня остатки сна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Вот так неожиданность. Я не знал, что ответить.
– Если успокоение не приходит естественным образом, – добавил Питер, – человеку лучше оставаться самим собой. И потом в бабнике есть что-то симпатичное, мальчишеское, разве не так? Во всяком случае, это лучше, чем вымученное морализаторство.
Все вдруг встало на свои места, оказалось проще простого: насилие над собой приводит к вымученному морализаторству. Питер по-настоящему объективен, т.е. он неспособен ехидничать или попусту любопытствовать. А значит, я могу не скрывать от него своей растущей тревоги по поводу дальнейшей судьбы Пиа.
– Что же все-таки ждет Пиа, если она решится покинуть «Брандал»?
– Уедет в Америку, – ответил Питер. – Ты что, забыл?
– А если ей не удастся найти там работу?
– Тогда вернется в Швецию.
– Здесь ей тоже может не повезти…
– О чем ты беспокоишься? Она будет следовать своей судьбе.
– Пиа мне кажется беспомощной и несамостоятельной.
– Большинство людей такие. Впрочем, хорошо, если ты будешь думать о ее судьбе – пусть даже издалека…
Он умолк. В голове у меня роились разные практические проекты, а потому я не обратил особого внимания на последние слова Питера. Слово «издалека» напрасно крутило пируэт за пируэтом: раз-два-три…
– В случае, если ничего не выйдет, сможет ли она здесь получать хоть пособие по безработице?
Питер пожал плечами:
– В этом вопросе я абсолютно некомпетентен. Пособия по безработице не получал никогда, а зарплату – почти никогда. Что может быть нормальнее положения, когда человек сам себя кормит?
– Питер, ты столько времени уделяешь другим, а вот чем люди живут, тебя, похоже, не интересует…
– Люди живут тем, что дает земля. А ведь какими только лживыми, преходящими благодеяниями, которыми они якобы друг друга одаривают, не камуфлируется этот простейший факт. Изучать формы таких благодеяний? Не думаю, чтобы это мне что-то дало.
72.
Тот вечер – это просто отрезок времени; это также клубок событий и эмоций, имеющих серьезное значение, я интуитивно улавливал это, но четко выразить не мог. В результате же мое внимание оказалось притуплено, и ничто конкретно не внушало тревоги. По телевидению передавали интервью с Анитой Экберг, Питер отправился на прогулку, Альма – тоже (вместе с девушкам-дипломантками).
Анита Экберг… На экране в полный рост вставала трагедия суетности. Вначале я на полном серьезе подумал, что интервьюируют какую-то представительницу древнейшей профессии – огромную женщину в черном платье с обильным, зловещим гримом на лице. В следующий миг вспыхнула надпись «Анита Экберг», и я мысленно попросил У актрисы прощения. Я не понимал ни слова, но тембр голосов был драматичный. Интервьюер надел смешную бумажную шапочку, которая исподволь властвовала над нашими чувствами, определяла восприятия. Шапочка как бы подмигивала: «маскараду скоро конец». Анита изнемогала. Она тоже шумно себя вела, смеялась и подмигивала, посылала публике воздушные поцелуи; но я не мог избавиться от впечатления, что она то ли тонет, то ли наоборот – бьется, как рыба на суше. Ужаснее всего было, когда показали отрывок из: «Сладкой жизни»… Яс пятого на десятое схватывал ее комментарий: «…съемки шли накануне Нового года, Феллини потребовал, чтобы я забралась в фонтан „Треви“ – прямо босиком в ледяную воду; смотрите, меня же прямо судорогой сводит…» (Высокая-высокая женщина из загадочной Скандинавии, обладательница загадочной, безумной красоты.) Сразу после кадров из фильма мы снова видим лицо той, которая утверждает, будто это она влезла в фонтан «Треви»; конечно же, никто ей не поверил. Женщина на телеэкране не знала, что Анита Экберг осталась в ледяной воде, растворилась в ней воспоминанием образом, сложившимся у миллионов людей, загипнотизированная декадентской идеей Феллини мимолетно бросить цветущую плоть в холодные объятья вечности. Женщина в черном платье давно всех раздражала: что за шальная мысль – утверждать, будто ты Анита Экберг? Ребенок мог бы спросить – если это она, куда же девалась ее красота? Мир давно пришел к мысли, которую разделяют многие, но мало кто решается произнести во весь голос: «Устами младенца глаголет истина».
Похоже, у женщины на экране не нашлось более веских, чем ушедшая красота, более долговечных доказательств того, что она – Анита Экберг. И потому чувствовала она себя все хуже и хуже. Человек в шапочке воспользовался ее состоянием самым бесцеремонным образом. Догадавшись, что она стесняется собственной громоздкости, он под разнымипредпогами то и дело заставлял вставать собеседницу. И пока она пыталась обдернуть платье или прикрыть расползающуюся под напором плоти молнию, он обсыпал ее издевательскими вопросами, опережал с ответами, шутовски целовал руку и невесть за что благодарил. Стоя, она уже не находила сил для борьбы.
А мне казалось, будто я вижу нечто, чего не замечают другие: как только мужчина принимался кривляться, вместе с ним кривлялась и его шапочка. Она подскакивала, крутилась волчком и пела: «До чего же смешны люди, они постоянно думают о том, как выглядят со стороны!»
Вот так и пляшут и поют вокруг людей, высоко мнящих о себе, младенец, чьими устами глаголет истина, клоунский колпак и сказка Андерсена «Новое платье короля». Да только никто их не видит.
Увлекшись передачей, я не заметил, когда Питер вышел из комнаты, когда вернулся. А поднявшись к себе в комнату, обнаружил три больших листа лопуха в стакане с водой: именно такие использовал я для компрессов на щиколотке.
(Нет лучшего снотворного, чем чье-то внимание. Лопухи, а следом за ними пробуждение.)
Утро. Я спустился на кухню, а через минуту туда вошел Питер. (Но минута эта вместила многое. Стук приборов, смех и разговоры почему-то оборвались за пару секунд до его появления… Тревожное предчувствие?) Мы впервые видели его таким: белые брюки, шейный платок, нарядный полосатый пуловер. Оживленный говор сменился гробовым молчанием, даже записным шутникам не пришло в голову заметить: «Ого, Питер, да ты оказывается, франт!» Все ждали, что последует за его появлением, и Питер стал прощаться.
Он уезжал…
(Каждому он уделил поровну внимания, не задержавшись подольше ни возле Пиа, ни возле Рене, ни возле меня. Альмы на кухне не было. Я успел только пробормотать: «Какая неожиданность… почему… мне так грустно…» «Мне тоже», – ответил Питер.)
А через пять минут он уже сидел в «фольксвагене» Пиа и без улыбки прощально махал рукой. За рулем был Зигмунд. До поезда Питера оставалось совсем немного времени. С Альмой он попрощался еще раньше, успел даже черкнуть пару строк в дневнике.
Вещей у него почти не было.
Альма так и не вышла, она плакала в комнатке на первом этаже, обняв одну из своих кукол – «мордашек».
73.
Не исключено, что моя просьба относиться к этой книге как к живому существу, показалась вам безумной или нелепой. Что ж, я-то по крайней мере в состоянии воспринимать ее именно так, это помогает мне вникать в ее капризы.
Действие идет своим чередом, сопровождаясь то слезами, то смехом. Бывают, однако, мгновенья, когда любое существо, наделенное пытливым умом, останавливается, чтобы оглядеться; бывают события, требующие прервать движение.
Чувствую, как отъезд Питера преградил путь моей книге, возник перед ней обломком скалы, нежданно скатившимся со склона. (Пребен тоже покинул дом как-то вдруг, но это не задело нас столь глубоко. В его отъезде не было знака судьбы, что же касается Питера…) Столь решительный поступок заставил нас увидеть в неприкрытой наготе собственные невысказанные надежды и тайные иллюзии. Он Называл себя моим другом, и я, вполне в духе общепринятого мышления, пленником которого оставался, вообразил, будто мы похожи. Что бы он ни делал, я искренне считал его образцом заботливой мягкости, воспитанности, был уверен, что и к радости, и к скорби он готовит тех, с кем его сводит судьба, исподволь, постепенно (ведь именно так знакомил он каждого с буднями «Брандала»). Шоковая терапия, считал я, не в стиле Питера. И не отдавал себе отчета только в одном: сколь тверда и непримирима его мягкость. Вот почему столь огромным было мое изумление. Разом ощутив его силу, я не смог в ней разобраться. Одним махом он оторвал нас от себя – всех тех, включая и меня, кто воображал, что быть Питером не так уж трудно. Куда он ушел? В какой мир? Какие законы управляют этим миром?
В короткие мгновения прощания он был, как и всегда, тактичен, но в действиях его чувствовалась твердость – вот откуда впечатление, что он меняет привычную жизнь на какую-то иную; кроме того, мы смутно сознавали, что отныне Питер снимает с себя все заботы о нас – ведь он даже не предупредил о своем решении… Все это было трудно понять и принять… До последнего вечера, до последней секунды того вечера он вел себя так, будто намерен покинуть дом последним. А может, решение пришло к нему ночью? Откуда же знать! Да и способен ли Питер подчиняться внезапному порыву? Возможно, он покидал нас без сожаления, с сознанием выполненного долга… (Вот что казалось самым важным, самым поразительным – без сожаления.) Чего я не мог себе объяснить, так это критерия, которым он руководствовался, определяя завершенность взваленной на плечи задачи. Выходило, что его отношение к миру так и осталось для меня книгой за семью печатями. Догадки вспыхивали одна за другой, но убедительными мне не казались. Может быть, он разочаровался в Альме? Может, посчитал для себя унизительным жить здесь бесплатно? Интуиция – неосознанная, но такая важная часть нашей личности, – говорила мне «нет». Причины, приходившие мне в голову, наверняка показались бы Питеру ничтожными. Способен ли я, человек сторонний, встать на точку зрения того, кто делал здесь настоящее дело? (У слова «дело» два значения, впрочем, не только у него; чистить чеснок или строить дом, жевать или искать кров – тоже можно назвать делом, но все-таки это больше занятие. Настоящее же дело предполагает, что за видимыми действиями стоят невидимые, они-то неуловимо меняют дом, землю, воздух. Главное – воздух, неясную субстанцию, объемлющую всех нас.)
Много раз мысленно возвращался я к последнему вечеру, проведенному с Питером. Почему последний точкой в наших отношениях должны были стать три лопуха, поставленные в воду. И почему тогда, а не днем раньше или позже?
(В дневнике я обнаружил адрес Питера, дважды писал ему, прося объяснить свои действия, выбор времени, все. Ответа не получил и в отказе слать вести отчетливо ощутил очередную твердость друга.)
74.
Весь день прошел впустую, я слонялся по комнатам, террасам, этажам, ни с кем толком не разговаривая. Отдельные слова, короткие перешептывания не в счет, цена им не больше, чем шарканью подошв. Из дома уехал самый скромный его обитатель, но было ясно, что за собой он оставил невосполнимую пустоту. (Понятно, все мои намерения остаться еще на сорок дней в покинутом всеми «Брандале» тоже пошли прахом. А как спокойно воспринимал я эту возможность… Самое серьезное мое заблуждение; я считал, будто Питер не строит никаких планов на будущее, а, значит, мог бы до бесконечности оставаться там, где к нему хорошо относятся. Абсолютное непонимание его формы свободы и, опять же, ограниченность моего представления о том, что касается настоящего дела.)
Лег я рано – не пробило и девяти, но заснуть даже не пытался – тело все равно не могло найти удобного положения, пока дух бесплодно метался в поисках ответа на мучительные вопросы. Но вот распахнулась дверь и в комнату, не стучась, вошла Альма. Выглядела она осунувшейся и печальной. А ведь я забыл о ней…
(Свет ночной лампы овалом лежал на потолке над моим изголовьем. Я уже погружался в это пятно, как в сновиденье, когда в его матовом блеске, напоминающем потускневший топаз, возникла Альма.)
Поразительно: забыть о ней здесь, в полумраке комнаты! Неужто «Брандал» может восприниматься отдельно от нее? Неужто у дома действительно может быть совершенно своя, иная жизнь? В освещенном ночной лампой круге я видел какие-то разрозненные образы… (Вот Альма… она идет, преодолевая темное пространство… времени на эту иллюзию отпущено ровно три секунды…) Новые образы возникали медленно и мучительно.
(Маленькая мордочка с торчащими ушками – щенок? кошка? – в испуге шарахалась от каждого человека, от миллиардов угрожавших ей пинков. Негде, негде укрыться – и я обещал ей прибежище… Широкий проспект февральским вечером, толпа мальчишек и их главарь – враг февральских вечеров по имени Фернандо; толпа готова бить витрины и переворачивать автомобили, она заражена бешенством, которое обычно исходит от подобных толп. Где, где укрыться этому февральскому вечеру?… И я обещал его спасти… Мужчина, повисший над бездной, вцепившись в балконные перила; его беспомощно болтающееся тело вкрадчиво вопрошает: «Почему бы и не разжать пальцы?» Пока еще не иссякли его силы, я обещал ответ, который должен принести ему спасение…)
– Петер, – сказала Альма, – ты печалишься о своем друге? Я кивнул.
Она подошла совсем вплотную к кровати, так что я мог рассмотреть ее с близкого расстояния. И я понял: Альма действительно несчастна, но странно – не испытал жалости.
– Больно, – тихо добавила она, – больно вот здесь… И указала рукой на грудь.
– Ты единственный, с кем я могу говорить об этом, ведь ты знаешь истинную цену Питеру. Ах, какой человек – мягкий, добрый, деликатный… Да, деликатный! Почему он уехал так неожиданно, даже не предупредив заранее? Ты ведь тоже ничего не знал?
Я снова кивнул.
– Вот как, значит… Да, он поступил с нами жестоко…
Она все говорила и говорила. У нее и вправду болело сердце, вопрос «почему» действительно приобрел для нее жизненно важное значение…
Позже мне не удавалось вспомнить только одного: на каком языке мы разговаривали? Так на каком же? (Возможно ли, чтобы я с моим зачаточным немецким) Но не было слова, которого я не понял бы.
75.
Приход Альмы стряхнул с меня остатки сна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29