https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/170sm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Волохов присел отдохнуть на пень, задрал голову — вот и вечер, косые золотые лучи сквозь паутину. «Далеко я зашел, никогда так далеко не был».
Тут у ног его раздался шорох, а потом деликатное попискивание; нагнулся Волохов и увидел малую мышку. Мышка была не совсем обыкновенная: человека не боялась, села на задние лапки, а передними стала его подманивать, наклонись, мол. Нагнулся Волохов, подставил ладонь, и мышка на нее взобралась, словно того только и ждала.
— Здравствуй, дяденька, — сказала мышка, — дай мне хлебца, а я тебе добренькое скажу.
«Ах ты, разумница какая», — сказал Волохов, достал из-за пазухи горбушку, подаренную ему стариком в последней деревне, и накрошил мышке по мышиным ее возможностям. Деликатно покушавши, мышка снова села на задние лапки и передними показала, чтобы Волохов приблизил ухо.
— Ну, чего? — спросил он.
Оглянувшись, не подслушивает ли кто, мышка ему прошептала, как себя вести при таких-то и таких-то обстоятельствах; поблагодарив разумную зверюшку, отпустил ее Волохов и двинулся дальше.
Как и предсказала мудрая мышь, вскоре открылась ему ровная поляна с шестью деревьями; деревья были не простые, а какие — Волохов сам не знал. На одном сидела птица Сирин, на другом Финист, на третьем Феникс, на четвертом Алконост, на пятом Гамаюн, а на шестом прельстительный воробей. Волохов никогда прежде этих птиц не видел, но легко узнал бы, да и мышка его предупредила.
— Здравствуй, молодец, — сказала птица Сирин. — С какой поры льны топтать?
Волохов отвечал, как следовало.
(Ответ: с середины грязника.)
Птица Сирин вспорхнула и скрылась, то есть ответ был правильный.
— Здорово, молодец, — весело проклекотал Финист. — До Дмитра девка хитра, а после Дмитра?
Волохов отвечал, как должно.
(Ответ: еще хитрее.)
Финист вспорхнул и улетел, то есть верифицировал.
— Здрав будь, молодец, — сказала птица Феникс. — Балабол на толобол, а коломок не растолок, что это будет?
Волохов задумался. Птица Феникс нацелилась слететь к нему и стремительным темно-золотым клювом ударить в глаз. Она принялась пожимать крыльями, как разбойник пожимает плечами: ничего, мол, нету, начальник! — и вдруг выхватывает нож из рукава.
Волохов сосредоточился и ответил как положено.
(Ответ: не твое дело.)
— Знатно! — прочирикал Феникс, снялся и с ободряющим поухиваньем, широко маша зелеными крыльями, вертикально поплыл в темно-синие небеса.
— И что теперь будет? — глубоким контральто спросил Волохова Алконост.
Волохов отвечал правильно.
(Ответ: не знаю.)
— А я знаю, да толку-то, — сказал Алконост. Он засунул голову под крыло и немедленно уснул. Перо у него было сплошь кобальтовое, с переливом, на шейке воротник цвета червоного золота.
— Добрый, добрый молодец, — снисходительно заметил Гамаюн. — Ну-ко, скажи: бежит свинка, золотая щетинка, на кого глянет, того обманет, кого полюбит, того и погубит, а кого забудет, тот жив не будет.
Волохов поскреб затылок, чтобы не выглядеть легкомысленным всезнайкой, и после небольшого молчания ответил в соответствии с этикетом.
(Ответ:разгадка утрачена.)
— Ну и ладно, — удовлетворился Гамаюн. — Послушай теперь воробушка.
— Ах, ах! — принялся обольщать Волохова прельстительный воробей. Это была небольшая, очень суетливая серая птичка, бурно жестикулирующая крыльями и оттого в избытке чувств приподнимавшаяся над сухою еловою веткой. — Как хороша жизнь, сколько в ней удовольствий! Проснешься с утра — и уже замечательно! Покушаешь — и совсем хорошо! Как гармонично, как разумно все устроено. Как, в сущности, неблагодарны те, кто ропщет на Бога, даже и неприятные вещи вроде зимы обставившего красиво, с белеными холстами и алмазными россыпями! Сколько удовольствий таит в себе непринужденная беседа в дружеском кругу: ляпнешь что-нибудь умное — а все: ах! И, наконец, жалко маму, очень жалко маму. — Воробей прослезился и сел на ветку, умильно сложив крылышки.
Волохов почувствовал, что здесь можно ответить независимо от этикета, в соответствии с личными вкусами, и сказал учтивый экспромт: «Лети, пока цел».
— Ах, ах, какая прелесть, — враз поскучнев, пролепетал воробей и, обратившись в филина, скрылся в дупле. «Дурак ты, братец, как есть дурак», — послышалось оттуда. Вероятно, это был пароль, условное слово вроде сим-сима. Деревья расступились, и Волохов увидел бледно-зеленое ночное небо над огромной деревней впереди. Он подходил к Жадрунову со стороны леса. Навстречу ему шла рыжая девочка с прозрачными глазами. Она подала ему руку и повела сквозь полосы тумана. Ничего особенного пока не было, если не считать легкого разочарования: и только-то?
— Слышь, — сказал Волохов девочке, держа ее за маленькую холодную руку. — Женька Долинская не у вас, часом?
— А то, — сказала девочка. — На кого глянет, того обманет, кого полюбит, того погубит, а кого забудет, тот жив не будет.
— А, — сказал Волохов. — Значит, она меня забыла?
— И правда дурак, — сказала девочка. — Ты разве не жив?
— Жив, — не очень уверенно признал Волохов.
— То-то же, — сказала она наставительно. — Да вон она, белье полощет.
Далеко, на реке, кто-то шумел и плескался, и русалочий смех доносился оттуда. На середине реки холодно мигал зеленый бакен. В том, что Женьке вздумалось полоскать белье именно ночью, не было ничего удивительного. Весь день она, вероятно, была занята, а может, ей просто хотелось, чтобы Волохов застал ее именно за таким мирным, несвойственным ей занятием.
— Почему-то я ее не чувствую, — пожаловался Волохов. — Раньше все время, а сейчас никак.
— Врать-то, — сказала девочка укоризненно, и в ту же секунду Волохов понял, что и правда врет: он точно чувствовал Женьку, но совсем не так, как раньше. Та ровная, одобрительно-ласковая нота, которая все пела у него в душе, пока он шагал с редеющим отрядом по концентрической среднерусской равнине, — как раз и была Женькин голос, но он никогда не слышал ее такой. Он помнил ее разной — злой, тоскующей, радостной, — но всегда стремительной; он и не знал, что в душе ее течет подспудный тихий поток, но всегда стремился именно к этой, самой глубокой ее глубине. Он подумал вдруг, что Женька, в сущности, очень добрая. Сам он не был уверен, что смог бы любить кровного врага, — а вот она смогла, хотя кровь ей и не велела. Он вспомнил, как она все прощала ему, как мало и коротко говорила о своей любви, снисходительно выслушивая его неуклюжие монологи, — но как любовалась всякой его удачей, и восхищалась всяким вовремя сказанным словом, и как звонила изредка по ночам, помня о разнице во времени, но зная, что он не обидится на такое пробуждение, — звонила сказать, что не может удержаться, просто хочет его слышать, ну все, пока, — и понял, что зря он всю жизнь с ней соперничал. Ее не надо было удивлять и завоевывать силой, она ничего от него не хотела, кроме того, что уже было; он впервые понял, как спокойно, верно и навсегда она полюбила его и как ровно и неотступно хранила его эта любовь до войны, на войне и в странствии. А их размолвки душными, жаркими, еще каганатскими ночами! Идиот, ничтожество, он злился на нее всерьез, стараясь на ее упрек ответить обиднее и язвительнее, — а ей хотелось видеть его совершенным, идеально ей подходящим, таким, каким он задуман, и оттого ее так коробило любое неверное слово, и оттого она с таким детским изумлением смотрела на него после его особенно колючих ответов. И как она гордилась им, когда у него что-то получалось! Только это и помнил он о ней сейчас — а не стремительность, не жажду деятельности, не припадки внезапной тоски; все это было дело двадцать пятое. Господи, что сделала с нами жизнь! Мы, привыкшие, что нас на каждом шагу запрягают или подкупают, не верим, что нас могут просто любить! Но ясный голос, различимый теперь с небывалой ясностью, сказал ему, что особо самоедствовать тоже не следует: в конце концов, ты нашел меня, полюбил меня и пришел за мной. Да, сказал Волохов, действительно, чего это я?
Девочка стояла рядом, выжидательно глядя на него. Ровная свежая ночь стояла над Жадруновом, с реки доносился нежный смех, подмигивал бакен, и весь мир говорил: ну да, да, а ты что же думал? Да, конечно! Да, мой милый дурак! Спускалась сине-зеленая тьма, окутывая Волохова нежным пахучим одеялом; пахло травами и речной илистой сыростью, и звенел, звенел смех на реке. Так смеются нам с далеких печальных берегов, мимо которых мы плывем, плывем непонятно куда и все не можем остановиться, а ведь на них счастье. Вот и я на таком берегу, а мимо кто-нибудь станет проплывать и махать. Что же, пойдем?
— В одной книжке, помнится, герои получают покой, — сказал Волохов девочке. — Идут в сад, в саду, типа, дом, в доме будет прекрасная жизнь. Так вот, по идее надо, чтобы в этот момент все загрохотало, раздался сатанинский смех и вместо дома открылась пустая печальная местность. Потому что никогда и ничего не надо брать у определенных дарителей. И вот я думаю: а что, если сейчас? Но не может же быть все это…
— Ты с кем разговариваешь? — спросила девочка.
— Да так, — сказал Волохов.
— Ну ты чего? — повторила она. — Пошли. Синее, синее спускалось на него.

Глава пятнадцатая
ОТПУСКНИК


1

В Махачкалу Громов добирался десять дней. Поезда уже ходили неважно, и потому на все про все оставалось у него не больше недели. Правда, из разговоров с попутчиками он узнавал смутные новости о том, что войне вроде как крышка, по крайней мере боевые действия окончены, но достоверной информации не было, и вернуться, думал он, все равно придется. Что бы с ним ни сделал Гуров за невыполненное задание — долг есть долг, присяга есть присяга.
Ближе к югу стала меняться земля: потянулись ровные степи, потом солончаки, потом гнилые озерца, болотца, из которых торчали кустики сухой травы; небо выцвело, и повеяло Каспием. Каспий — особое место, недаром сюда всегда тянуло главного русского дервиша, последнего, кто умел хорошо слагать стихи на языке коренного населения. Долгая, сухая каспийская степь лежит на берегу моря, начинающегося как-то вдруг, сразу; здесь ясно, что стихии степи и воды не противоречат друг другу. Одна сухая, второе мокрое, но в обеих нет места человеку: он делает вылазки в них, любуется ими, но понимает, что терпят его до поры.
В Махачкалу, в эвакуацию, отправляли в начале войны, когда казалось, что все всерьез; ехали главным образом отрепья среднего класса, городские мещане, те, по кому война ударила бы в первую очередь, ибо элите ничего не делалось ни при каком раскладе, а низам нечего терять. Брали самое необходимое. Эвакуация была организована из рук вон плохо, жилья в Махачкале не хватало, толком устроились только те, у кого были деньги, — жилье вздорожало и стоило почти как в московских спальных районах; Маша писала обо всем этом скупо, и Громову о многом приходилось догадываться.
Поезд остановился за пятнадцать километров до города. Все поезда, в которых ехал Громов, останавливались, не доезжая до станций. Что-то странное стало твориться с расписаниями: никто не желал доезжать до конца. Один Громов шел, не сворачивая и не раздумывая, — прямо в Махачкалу. Он даже думал, что это и к лучшему — проделать последние пятнадцать километров пешком, чтобы лучше приготовиться к встрече. Как-никак, ради этой встречи он вытребовал отпуск, только ее и ждал два года, и, если вдуматься, ничего у него больше на свете не осталось. Кроме, само собой, долга.
Он шел по степи, в которой пахло морем, к морю, похожему на степь. Какие-то крупные птицы перепархивали вокруг, взлетали, опускались, косились круглыми золотистыми глазами. Город возник неожиданно, как мираж. Дома были серые, пыльные, старые. Во дворах играли дети. Скоро Громов дошел до набережной, посмотрел на плоскую мутно-зеленую воду, покурил, облокотившись на парапет. Смуглый мальчик посмотрел на него с любопытством. Хромов спросил, где улица Ахметова. Мальчик показал куда-то направо. Громов долго блуждал, ища хоть одну табличку с названием улицы, но ничего не находил и уже отчаялся разобраться в этой путанице узких переулков, застроенных хрущобами, как вдруг его окликнул голос, ради которого он и приехал сюда.
Как она бежала, как она бежала к нему! Ради этого стоило и воевать, и добираться на поездах, не доходящих до пункта назначения. Она была в коротком ситцевом платье, которое он знал; она посмуглела, и волосы ее выгорели. Она обхватила его длинными загорелыми руками и стояла молча, уткнувшись ему в грудь. Громов с небывалой остротой понял две вещи: во-первых — что приехал, а во-вторых — что скоро уедет. Она всегда приносила с собой ощущение скорой утраты, не могла иначе, состояла из этого; он сам не знал, в чем тут дело.


2

— Ну, говори.
— Да что говорить. Ты ведь и не представляешь, что такое эвакуация. Да?
— Нет, я только то, о чем писали…
— Да ничего не писали. Я думаю, что и вся война была из-за этого. Они просто чистили Москву.
— Нет, это ты брось.
— Точно тебе говорю. Они специально объявили: все больные, увечные, малоимущие — все в эвакуацию. Если бы могли, высылали бы силком, конечно. Но зачем им было силком, когда все и так ломанулись? Твои не уехали?
— Нет, остались.
— Вот и слава богу. А мама как с ума сошла. Войдут, всех перебьют… Знаешь, она никогда особенно не любила ЖД, а тут просто обезумела. Еще по телевизору истерики каждый день… Все, что могли, продали. Пианино отдали за гроши какие-то. Ну, и уехали. В теплушке, совершенно военной. Я иногда думаю, знаешь, Громов, может, они нарочно устроили игру в войну? Все же как в фильме. И все понарошку. Они помнят, что во время войны у них что-то получалось. Ну и подумали, что теперь опять получится.
— Да ну, глупости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я