https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-podsvetkoy/
А Пенелопа… да, ткет. Все уже выткала — гора, леса, луга… Потом, в припадке футуризма, все распустила, потом, в припадке постмодернизма, все обратно соткала… Вот постранствую — и тоже к своей Пенелопе. Между прочим, я виделся с Женькой.
— С какой Женькой?
— Господи, с ЖД. Ты что, не знаешь, что их главная комиссарша — на самом деле моя любимая женщина Женька Долинская?
— Не знал.
— Ну а я знал. Я пять лет назад чуть не женился на ней. Громов вылупил на него глаза и замолчал надолго.
— Надо было жениться, — сказал он после паузы.
— Да она и тогда уже была трехнутая на всю голову. Однако, должен заметить, славные бои с нею действительно имели место. Между прочим, в последний раз — не далее как неделю назад. Правда, она предупредила, что этот раз действительно последний. «Это, — говорит, — единственный раз, что дух уступил плоти, за последние пять лет». Бона как! Все-таки получилось у нас с ней на российской территории. Как ни звал — ни в какую. Очень я мечтал, понимаешь, с ней в России пожить. Ну и пожил… недели три, урывками по ночам. В общей сложности сутки набегут. Огонь-баба, ты что.
Громов закурил.
— Что ж ты ее не удавил? Такой шанс!
— Да толку-то. Ты думаешь, они без нее сразу домой пойдут? Нет, милый, тут все серьезно — или они нас, или мы их. Сколько можно откладывать… И потом — она же меня не придушила, и ребятам своим не сдала… Могла запросто. Иногда надо, чтобы все было красиво. Победа, добытая некрасивым образом, гибельно влияет на судьбы наций — я об этом столько понаписал в бытность свою историком, что запомнил.
— Как она выглядит хоть? Всегда было любопытно…
— Она? — Волохов закурил и мечтательно затянулся. Глаза его по-котовьи сощурились. — Она… она такая рыжая, рыжая. У, блядь, какая рыжая! И горячая. Очень горячая вся. Всегда у нее температура тридцать семь и два. Во как у нас! Очень быстро соображает, вообще быстро все делает. Кончает быстро, что для женщины величайшее достоинство. Быстро и неоднократно. Росту в ней метр шестьдесят, примерно, пять. Глаза у нее примерно серо-голубые. И злая, ух, какая злая! Причем успокаивается сразу — то ли натренировалась хорошо, то ли наигрывает все время. И когда злая, и когда спокойная. И ключицы торчат. Не ходит, а летает. Это ей, значится, двадцать семь лет. И сиськи, тем не менее, в прекрасном виде! Она мне знаешь что напоминала? Вот этот ихний огонь, который не жжется. В первые десять минут священный огонь, добываемый хазарским хитрым способом в храме Тела Господня, не обжигает молящихся. Как они это делают — никто не знает. Короче, Женька — это такой огонь. Купался бы и купался. И ведь что самое непонятное — она любит меня! Любит, тварь такая, кричит, стонет… Но теперь фигу, нас теперь хрен проймешь. Если дело дошло до порабощения — на тебе. Меня, говорю, можешь убить, пожалуйста. Но всех, говорю, ты все равно не переубиваешь, как оно ни банально звучит. Будет, говорю, сколько-то лет вашей власти, а потом нация все равно свое слово скажет. Только надо сначала, чтобы нация была, — но это уж, говорю, мы постараемся.
— А она что?
— А что она? Смеется, плачет. Ты, говорит, Волохов, как был мой любимый дурак, так и будешь мой любимый дурак. М-да. Она точно будет еще ничего, если, конечно, свои не убьют. Таких всегда свои убивают, поверь мне, капиташа, я историк. А эти — особенно склонны своих убивать. Чуть в ком-то заведется душа, они его рраз — и под корень. Чувствуют, сволочи. Это же… Они же понимаешь кто такие?
Волохов налил себе самогону, залпом выпил, задохнулся и, казалось, мгновенно протрезвел.
— Это же два вируса, капитан, — сказал он хриплым шепотом. — Два народа-вируса. Две модели абсолютного истребления. Два типа захвата. Злой и добрый следователь из одного ведомства. Мы сами их такими сделали, до полного совершенства довели, — они на нас свои способности отточили, как на манекене. Ты посмотри, капитан. Во всей Европе только они двое не приняли христианства. Только наши глупость сделали. Они к себе пускали тех и других, а надо было уйти, капитан. Если бы ушли, все было бы замечательно. Цыгане ведь ушли, и никто им ничего не сделал. Ты не знаешь разве про цыган?
— Нет, — сказал Громов, — не знаю.
— А напрасно, Громов, напрасно! Выбора нет, капитан, время близко. Больной когда подыхает? Когда вместо одной хронической болезни у него расцвел букет. Что и имеем.
Ты бы хоть задумался, тебе же голова не только для фуражки, сколько я могу судить. Вот и прикинь: есть два типа государства. Твои северные коллеги любят тут строить империю, хорошая вещь, науке известны позитивные примеры. Смотри товарища Ильина о корпорации и учреждении. Империя — она имеет целью распространяться, покорять себе, да, кто же спорит, — но нести свою истину, понимаешь? А у варягов нет этой истины, не восприняли, захват ради захвата, и весь их империализм — это долбать своих.
Он помолчал, скребя подбородок.
— Ну вот. А вторые, хазарские наши друзья, строят тут не империю, нет. Они строят тут кор-по-ра-ци-ю. Знаешь ты, что такое корпорация? Это, в отличие от центробежной империи, вещь принципиально центростремительная. Потому что у корпорации тоже принцип простой — она должна быть эффективна, а стало быть, капитан, миниминизи… Вот водка, а? Язык заплетается — башка ясная. Мини… минимизирована. Меньше народу — больше прибыли, все дела. Корпорация — это же вроде незверская такая вещь, необидная. Никто никого не убивает, а просто тебя не надо. И кого не надо — тот тихо себе, спокойно вымирает сам, не допущенный до жизненных благ. Они же не убийцы, капитан, сам видишь, они в войне не ахти эффективны. Если ты им не нужен, зачем уничтожать-то? Выбросить, и привет. Такая хрень, капитан.
Волохов опять помолчал.
— И тут, прикинь, начинается самое увлекательное. Наши вечные противоположности, неизменные наши борцы начинают постепенно, постепенненько… очень, конечно, аккуратно… но сближаться, капитан, будь я проклят! Они начинают строить третий вариант — имперскую корпорацию. Два гениальных способа истребления объединяются. Научились друг у друга, сволочи, за двести лет вместе, потому что на самом деле их не двести, Громов, а тысяча двести, кабы не больше. И в результате в их империях все больше воруют, а в корпорациях все больше маршируют, и получаем мы почти абсолютное сходство будущих противников, что и является, капитан, главным условием войны. Это как у Сталина с Гитлером: не с Америкой же воевали, в конце концов! Подобное с подобным! Так вот и тут: прежде чем начать воевать, надо вовсе уж уравняться. И получается у нас, капитан Громов, принципиально новый тип государства: империя, в которой нет идеи, плюс корпорация, в которой нет свобод. Я тебе точно говорю, Громов, они бы помирились, если б нефтянка не кончилась. Они уже почти, можно сказать, слились в экстазе, но тут кончилась нефтянка, и все занервничали. Эта война скоро кончится, капитан, вот увидишь, и кончится миром. Ну, пошумят для порядку, а потом подпишут какой-нибудь кючук-карджайский договор, по которому к северянам отойдет север, к южанам юг, и пойдет совместное доедание народца. Гуров хоть и непрост, а не понимает, что воевать им не вечно. Он себе думал — они воюют, а мы под их сению… Дудки, не вечно нам быть под сению. Они вырождаются — и договариваются. Вот то, чего он не учел, Гуров-то, умная лысая голова! А как выродились — так и начали вместе нас морить, потому что делить давно уже нечего: и там и там звери, и там и там воры. Синтез ворюги с кровопийцей. А что это означает, Громов? Это означает, что время близко, что от населения ничего больше не останется, а так как защищать нас некому и спасателей не наблюдается, надо самим уходить в леса. В леса, Громов, в леса. Или в степи. Слава богу, пространства у нас много, в этом пространстве нас никто не найдет. Правильно я говорю?
Громов уже перестал вслушиваться в волоховский пьяный бред и кивнул машинально.
— Степь я особенно люблю, — продолжал Волохов. — Особенно вечером. И чтобы конь бежал одинокий. Никогда я этого не видел, а представляю замечательно. Есть такие песни… Они хоть и революционные, но по сути-то не про то, конечно. Революция ни при чем. Они про другое. Вот Шмаков… ты слышал бы, как поет Шмаков… Шмаков, спой!
Невысокий рябоватый Шмаков встал с ржавой матрацной сетки, оправил гимнастерку, прокашлялся и чистым серебряным тенором запел:
Там вдали за… рекой за… гора-лись аг-ни,
В не-бе яснаа-ам… заря да-га-ра-ла…
Со-отня юных ба-айцов… из буденновских во-о-ойск…
На разведку… в поля па-аскакала…
Громов закрыл глаза. Ему представилось мокрое росистое поле и всадники на нем. Болотная, рыже-зеленоватая заря текла по горизонту. Всадники скакали неизвестно куда.
— Во поет, черт?! — прошептал Волохов. — Откуда взял только! И ведь сам, заметь, ни слова не понимает. Не знает вообще, о чем речь. Спроси его, кто такой Буденный, — понятия не имеет, какой такой Буденный. Но что-то в этом есть, капитан, что-то есть! Почему-то эти песни пережили все и, видишь, запомнились. Какой был проект, черт меня дери совсем! Величайший проект. Никогда бы не хотел жить, кроме как в те времена. Везде, в любом другом месте оно могло, оно обречено было получиться… но тут-то и хитрость Божия: ни у кого не могло получиться, кроме нас. Чтобы такая штука вообще осуществилась, нужно было до предела расшатанное государство, больная кровь, слабое звено — и вот тебе пожалуйста, революция свершается у нас и тут же превращается в гражданскую войну, как и все наше вообще. Ты посмотри, однако, как они все загорелись в семнадцатом, какие были великие прожекты, как возликовал Хлебников — единственный из наших, кто успел что-то опубликовать! Но они же не умели строить утопию, мечтатели платоновские, искатели родины электричества. Какие из них были строители? Они только начали что-то созидать, как налетели сначала эти, потом другие — и все, привет нашей революции! И с тех пор от этого народа — уже никакой активности, словно последнюю надежду у них отняли и хребет перерубили. Так они теперь и терпят, пока затопчут. Но не-ет, нет, капитан! Это я тебе говорю, Волохов, водитель Жароносной Дружины, и помяни ты мое слово, капитан, — я нацию выведу, выведу! Как выводят цыпленка в инкубаторе! Вывести — наше слово, нашего языка. Только смысла никто не понимал, а я понял!
Громов испугался. Он чувствовал, что Воронов, сидящий рядом с ним, тоже дрожит мелкой дрожью. Волохов был страшен. Он допился до того состояния, в котором не слушают уже ни ответов, ни возражений, а только выкрикивают свою заветную правду, не заботясь о внятности. Заветная эта правда была законченным бредом, стройным и последовательным, каким бывает только бред: истина всегда противоречива, в ней обязательно есть нестыковка, скрытый изъян… Громов не хотел больше слушать — наверное, еще и потому, что хриплый волоховский монолог лишал его жизнь последнего смысла. Участвовать в бессмысленной стычке двух вирусов Громов не желал. Он знал, что такое долг. Долг надо было беречь. Нельзя было выставлять его на всеобщее обозрение, даже в качестве аргумента; нельзя было поверять его кислотой чужих историософских спекуляций. Надо было делать то, что должно. Сейчас должно было доставить Воронова в Москву и следовать к Маше.
— Они же все знаешь кто, капитан? — после паузы выговорил Волохов, уже еле ворочая языком. — Они все как этот твой рядовой. А, рядовой? Встать, когда со старшим разговариваешь!
Воронов вскочил, хотя ни с кем не разговаривал.
— Шутка, — прошипел Волохов. — Сит даун, рядовой Даун. Спасти рядового Дауна. Это тебя, что ли, выделили его сопровождать, капитан? А-а, инспектор Гуров бережет своих. В Москву везешь?
— Задание, — коротко сказал Громов. Он не желал объяснений.
— У нас задание, товарищ майор, — подтвердил Воронов с собачьей преданностью.
— Замолчите, Воронов, — брезгливо сказал Громов. — Вы в присутствии прямого начальника не имеете права обращаться к майору Волохову без разрешения, сколько раз вам говорить…
— А ты его учи, учи, — зло улыбнулся Волохов. Он, кажется, опять начал понемногу трезветь. — Учи рядового. Ты не понял еще, капитан, — они же необучаемы! Нельзя с ними ничего сделать, то есть с нами, я имею в виду. Такой народ удивительный. Из всего этого народа дай бог пять процентов способны к осмысленной деятельности. Все остальные либо по кругу бродят, либо песни поют, либо с кустами разговаривают. Они пребывают в особенном пространстве. И никак их нельзя вынуть из этого пространства, чуешь? Они в нем неуязвимы, вот почему никто и не вытопчет их до конца. Мы такие живучие, что ужас. Но ведь пока этот народ не изменится, ничего не начнется, так? А чтобы он изменился, никакого другого выхода нет… только бродить, бродить…
Громов встал.
— Пойдемте, Воронов, — сказал он строго. — До свидания, майор.
— Куда ты ночью-то? — поднял голову Волохов. — Отдохнул бы, выспался…
— Задание, — повторил Громов. — Бывай, удачи тебе.
— Ну и тебе удачи. Ты знаешь хоть, куда идти-то?
— Представляю, — сказал Громов.
— Валяй, иди. Станция большая, на какой-нибудь проходящий обязательно вскочишь.
После ухода Громова Волохов почувствовал странное облегчение. Даже хмель, казалось, отпустил его. Все-таки Громов был варяг, хотя и настоящий, из продвинутых, с понятием о воинском долге. А в присутствии варягов и хазар, за исключением одной хазарки, Волохов чувствовал себя стесненно, как нога в новом сапоге. Впрочем, с этим варягом можно было говорить откровенно. И даже, пожалуй, водить его. Волохов взял бы его с собой, и этого придурка, возможно, прихватил бы тоже, хотя варяг Громов нравился ему больше соплеменника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
— С какой Женькой?
— Господи, с ЖД. Ты что, не знаешь, что их главная комиссарша — на самом деле моя любимая женщина Женька Долинская?
— Не знал.
— Ну а я знал. Я пять лет назад чуть не женился на ней. Громов вылупил на него глаза и замолчал надолго.
— Надо было жениться, — сказал он после паузы.
— Да она и тогда уже была трехнутая на всю голову. Однако, должен заметить, славные бои с нею действительно имели место. Между прочим, в последний раз — не далее как неделю назад. Правда, она предупредила, что этот раз действительно последний. «Это, — говорит, — единственный раз, что дух уступил плоти, за последние пять лет». Бона как! Все-таки получилось у нас с ней на российской территории. Как ни звал — ни в какую. Очень я мечтал, понимаешь, с ней в России пожить. Ну и пожил… недели три, урывками по ночам. В общей сложности сутки набегут. Огонь-баба, ты что.
Громов закурил.
— Что ж ты ее не удавил? Такой шанс!
— Да толку-то. Ты думаешь, они без нее сразу домой пойдут? Нет, милый, тут все серьезно — или они нас, или мы их. Сколько можно откладывать… И потом — она же меня не придушила, и ребятам своим не сдала… Могла запросто. Иногда надо, чтобы все было красиво. Победа, добытая некрасивым образом, гибельно влияет на судьбы наций — я об этом столько понаписал в бытность свою историком, что запомнил.
— Как она выглядит хоть? Всегда было любопытно…
— Она? — Волохов закурил и мечтательно затянулся. Глаза его по-котовьи сощурились. — Она… она такая рыжая, рыжая. У, блядь, какая рыжая! И горячая. Очень горячая вся. Всегда у нее температура тридцать семь и два. Во как у нас! Очень быстро соображает, вообще быстро все делает. Кончает быстро, что для женщины величайшее достоинство. Быстро и неоднократно. Росту в ней метр шестьдесят, примерно, пять. Глаза у нее примерно серо-голубые. И злая, ух, какая злая! Причем успокаивается сразу — то ли натренировалась хорошо, то ли наигрывает все время. И когда злая, и когда спокойная. И ключицы торчат. Не ходит, а летает. Это ей, значится, двадцать семь лет. И сиськи, тем не менее, в прекрасном виде! Она мне знаешь что напоминала? Вот этот ихний огонь, который не жжется. В первые десять минут священный огонь, добываемый хазарским хитрым способом в храме Тела Господня, не обжигает молящихся. Как они это делают — никто не знает. Короче, Женька — это такой огонь. Купался бы и купался. И ведь что самое непонятное — она любит меня! Любит, тварь такая, кричит, стонет… Но теперь фигу, нас теперь хрен проймешь. Если дело дошло до порабощения — на тебе. Меня, говорю, можешь убить, пожалуйста. Но всех, говорю, ты все равно не переубиваешь, как оно ни банально звучит. Будет, говорю, сколько-то лет вашей власти, а потом нация все равно свое слово скажет. Только надо сначала, чтобы нация была, — но это уж, говорю, мы постараемся.
— А она что?
— А что она? Смеется, плачет. Ты, говорит, Волохов, как был мой любимый дурак, так и будешь мой любимый дурак. М-да. Она точно будет еще ничего, если, конечно, свои не убьют. Таких всегда свои убивают, поверь мне, капиташа, я историк. А эти — особенно склонны своих убивать. Чуть в ком-то заведется душа, они его рраз — и под корень. Чувствуют, сволочи. Это же… Они же понимаешь кто такие?
Волохов налил себе самогону, залпом выпил, задохнулся и, казалось, мгновенно протрезвел.
— Это же два вируса, капитан, — сказал он хриплым шепотом. — Два народа-вируса. Две модели абсолютного истребления. Два типа захвата. Злой и добрый следователь из одного ведомства. Мы сами их такими сделали, до полного совершенства довели, — они на нас свои способности отточили, как на манекене. Ты посмотри, капитан. Во всей Европе только они двое не приняли христианства. Только наши глупость сделали. Они к себе пускали тех и других, а надо было уйти, капитан. Если бы ушли, все было бы замечательно. Цыгане ведь ушли, и никто им ничего не сделал. Ты не знаешь разве про цыган?
— Нет, — сказал Громов, — не знаю.
— А напрасно, Громов, напрасно! Выбора нет, капитан, время близко. Больной когда подыхает? Когда вместо одной хронической болезни у него расцвел букет. Что и имеем.
Ты бы хоть задумался, тебе же голова не только для фуражки, сколько я могу судить. Вот и прикинь: есть два типа государства. Твои северные коллеги любят тут строить империю, хорошая вещь, науке известны позитивные примеры. Смотри товарища Ильина о корпорации и учреждении. Империя — она имеет целью распространяться, покорять себе, да, кто же спорит, — но нести свою истину, понимаешь? А у варягов нет этой истины, не восприняли, захват ради захвата, и весь их империализм — это долбать своих.
Он помолчал, скребя подбородок.
— Ну вот. А вторые, хазарские наши друзья, строят тут не империю, нет. Они строят тут кор-по-ра-ци-ю. Знаешь ты, что такое корпорация? Это, в отличие от центробежной империи, вещь принципиально центростремительная. Потому что у корпорации тоже принцип простой — она должна быть эффективна, а стало быть, капитан, миниминизи… Вот водка, а? Язык заплетается — башка ясная. Мини… минимизирована. Меньше народу — больше прибыли, все дела. Корпорация — это же вроде незверская такая вещь, необидная. Никто никого не убивает, а просто тебя не надо. И кого не надо — тот тихо себе, спокойно вымирает сам, не допущенный до жизненных благ. Они же не убийцы, капитан, сам видишь, они в войне не ахти эффективны. Если ты им не нужен, зачем уничтожать-то? Выбросить, и привет. Такая хрень, капитан.
Волохов опять помолчал.
— И тут, прикинь, начинается самое увлекательное. Наши вечные противоположности, неизменные наши борцы начинают постепенно, постепенненько… очень, конечно, аккуратно… но сближаться, капитан, будь я проклят! Они начинают строить третий вариант — имперскую корпорацию. Два гениальных способа истребления объединяются. Научились друг у друга, сволочи, за двести лет вместе, потому что на самом деле их не двести, Громов, а тысяча двести, кабы не больше. И в результате в их империях все больше воруют, а в корпорациях все больше маршируют, и получаем мы почти абсолютное сходство будущих противников, что и является, капитан, главным условием войны. Это как у Сталина с Гитлером: не с Америкой же воевали, в конце концов! Подобное с подобным! Так вот и тут: прежде чем начать воевать, надо вовсе уж уравняться. И получается у нас, капитан Громов, принципиально новый тип государства: империя, в которой нет идеи, плюс корпорация, в которой нет свобод. Я тебе точно говорю, Громов, они бы помирились, если б нефтянка не кончилась. Они уже почти, можно сказать, слились в экстазе, но тут кончилась нефтянка, и все занервничали. Эта война скоро кончится, капитан, вот увидишь, и кончится миром. Ну, пошумят для порядку, а потом подпишут какой-нибудь кючук-карджайский договор, по которому к северянам отойдет север, к южанам юг, и пойдет совместное доедание народца. Гуров хоть и непрост, а не понимает, что воевать им не вечно. Он себе думал — они воюют, а мы под их сению… Дудки, не вечно нам быть под сению. Они вырождаются — и договариваются. Вот то, чего он не учел, Гуров-то, умная лысая голова! А как выродились — так и начали вместе нас морить, потому что делить давно уже нечего: и там и там звери, и там и там воры. Синтез ворюги с кровопийцей. А что это означает, Громов? Это означает, что время близко, что от населения ничего больше не останется, а так как защищать нас некому и спасателей не наблюдается, надо самим уходить в леса. В леса, Громов, в леса. Или в степи. Слава богу, пространства у нас много, в этом пространстве нас никто не найдет. Правильно я говорю?
Громов уже перестал вслушиваться в волоховский пьяный бред и кивнул машинально.
— Степь я особенно люблю, — продолжал Волохов. — Особенно вечером. И чтобы конь бежал одинокий. Никогда я этого не видел, а представляю замечательно. Есть такие песни… Они хоть и революционные, но по сути-то не про то, конечно. Революция ни при чем. Они про другое. Вот Шмаков… ты слышал бы, как поет Шмаков… Шмаков, спой!
Невысокий рябоватый Шмаков встал с ржавой матрацной сетки, оправил гимнастерку, прокашлялся и чистым серебряным тенором запел:
Там вдали за… рекой за… гора-лись аг-ни,
В не-бе яснаа-ам… заря да-га-ра-ла…
Со-отня юных ба-айцов… из буденновских во-о-ойск…
На разведку… в поля па-аскакала…
Громов закрыл глаза. Ему представилось мокрое росистое поле и всадники на нем. Болотная, рыже-зеленоватая заря текла по горизонту. Всадники скакали неизвестно куда.
— Во поет, черт?! — прошептал Волохов. — Откуда взял только! И ведь сам, заметь, ни слова не понимает. Не знает вообще, о чем речь. Спроси его, кто такой Буденный, — понятия не имеет, какой такой Буденный. Но что-то в этом есть, капитан, что-то есть! Почему-то эти песни пережили все и, видишь, запомнились. Какой был проект, черт меня дери совсем! Величайший проект. Никогда бы не хотел жить, кроме как в те времена. Везде, в любом другом месте оно могло, оно обречено было получиться… но тут-то и хитрость Божия: ни у кого не могло получиться, кроме нас. Чтобы такая штука вообще осуществилась, нужно было до предела расшатанное государство, больная кровь, слабое звено — и вот тебе пожалуйста, революция свершается у нас и тут же превращается в гражданскую войну, как и все наше вообще. Ты посмотри, однако, как они все загорелись в семнадцатом, какие были великие прожекты, как возликовал Хлебников — единственный из наших, кто успел что-то опубликовать! Но они же не умели строить утопию, мечтатели платоновские, искатели родины электричества. Какие из них были строители? Они только начали что-то созидать, как налетели сначала эти, потом другие — и все, привет нашей революции! И с тех пор от этого народа — уже никакой активности, словно последнюю надежду у них отняли и хребет перерубили. Так они теперь и терпят, пока затопчут. Но не-ет, нет, капитан! Это я тебе говорю, Волохов, водитель Жароносной Дружины, и помяни ты мое слово, капитан, — я нацию выведу, выведу! Как выводят цыпленка в инкубаторе! Вывести — наше слово, нашего языка. Только смысла никто не понимал, а я понял!
Громов испугался. Он чувствовал, что Воронов, сидящий рядом с ним, тоже дрожит мелкой дрожью. Волохов был страшен. Он допился до того состояния, в котором не слушают уже ни ответов, ни возражений, а только выкрикивают свою заветную правду, не заботясь о внятности. Заветная эта правда была законченным бредом, стройным и последовательным, каким бывает только бред: истина всегда противоречива, в ней обязательно есть нестыковка, скрытый изъян… Громов не хотел больше слушать — наверное, еще и потому, что хриплый волоховский монолог лишал его жизнь последнего смысла. Участвовать в бессмысленной стычке двух вирусов Громов не желал. Он знал, что такое долг. Долг надо было беречь. Нельзя было выставлять его на всеобщее обозрение, даже в качестве аргумента; нельзя было поверять его кислотой чужих историософских спекуляций. Надо было делать то, что должно. Сейчас должно было доставить Воронова в Москву и следовать к Маше.
— Они же все знаешь кто, капитан? — после паузы выговорил Волохов, уже еле ворочая языком. — Они все как этот твой рядовой. А, рядовой? Встать, когда со старшим разговариваешь!
Воронов вскочил, хотя ни с кем не разговаривал.
— Шутка, — прошипел Волохов. — Сит даун, рядовой Даун. Спасти рядового Дауна. Это тебя, что ли, выделили его сопровождать, капитан? А-а, инспектор Гуров бережет своих. В Москву везешь?
— Задание, — коротко сказал Громов. Он не желал объяснений.
— У нас задание, товарищ майор, — подтвердил Воронов с собачьей преданностью.
— Замолчите, Воронов, — брезгливо сказал Громов. — Вы в присутствии прямого начальника не имеете права обращаться к майору Волохову без разрешения, сколько раз вам говорить…
— А ты его учи, учи, — зло улыбнулся Волохов. Он, кажется, опять начал понемногу трезветь. — Учи рядового. Ты не понял еще, капитан, — они же необучаемы! Нельзя с ними ничего сделать, то есть с нами, я имею в виду. Такой народ удивительный. Из всего этого народа дай бог пять процентов способны к осмысленной деятельности. Все остальные либо по кругу бродят, либо песни поют, либо с кустами разговаривают. Они пребывают в особенном пространстве. И никак их нельзя вынуть из этого пространства, чуешь? Они в нем неуязвимы, вот почему никто и не вытопчет их до конца. Мы такие живучие, что ужас. Но ведь пока этот народ не изменится, ничего не начнется, так? А чтобы он изменился, никакого другого выхода нет… только бродить, бродить…
Громов встал.
— Пойдемте, Воронов, — сказал он строго. — До свидания, майор.
— Куда ты ночью-то? — поднял голову Волохов. — Отдохнул бы, выспался…
— Задание, — повторил Громов. — Бывай, удачи тебе.
— Ну и тебе удачи. Ты знаешь хоть, куда идти-то?
— Представляю, — сказал Громов.
— Валяй, иди. Станция большая, на какой-нибудь проходящий обязательно вскочишь.
После ухода Громова Волохов почувствовал странное облегчение. Даже хмель, казалось, отпустил его. Все-таки Громов был варяг, хотя и настоящий, из продвинутых, с понятием о воинском долге. А в присутствии варягов и хазар, за исключением одной хазарки, Волохов чувствовал себя стесненно, как нога в новом сапоге. Впрочем, с этим варягом можно было говорить откровенно. И даже, пожалуй, водить его. Волохов взял бы его с собой, и этого придурка, возможно, прихватил бы тоже, хотя варяг Громов нравился ему больше соплеменника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97