https://wodolei.ru/catalog/mebel/uglovaya/tumba-s-rakovinoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

невдалеке от города останавливается возле сосновой рощи, уводит туда сына, мой мальчик, мой мальчик! и там молотит его кулаками и ногами, раскровянил ему все лицо, разнести бы его в клочья, скрыться бы с ним вместе куда-нибудь, где их никто не знает, а потом на руках относит сына в машину; сын как неживой, оба они как неживые, а на другой день нужно заставить себя выйти на улицу, чтобы никто ничего не заподозрил, уволить служанку – тайну знают только они трое – и требовать от сына, чтобы этого никогда больше не было – никогда, слышишь! – и думать, что нужно послать его за границу, где на это не обращают внимания, и держать его в наказание на чердаке, словно он болен проказой или чем похуже; а во время отлучки отца, на пять дней уехавшего в Танжер по делам контрабанды, мать позволяет сыну выйти на улицу, и сразу же эта весть, ее приносит брат; да, я с самого начала заметил, что все в кафе замолчали; на меня старались не смотреть, черт побери! Я заказал пиво для себя и для всех, кто был за столиком, и тут входит Мигел Зе, все умолкают, Мануэл Педро насвистывает и поворачивает свой стул к стойке, а брат говорит мне: будь так добр, подойди.
На улице солнечно, вот издевательство; по улице проходят люди, вот издевательство. В жизни других ничего не изменилось, судя по видимости, а его глазам даже видимая сторона вещей представляется искаженно. И люди, и предметы словно заражены каким-то неизлечимым недугом, растлевающим их изнутри.
У него руки ноют, когда он хватает стул, что стоит у окна. У него уши болят от обычных звуков, раздающихся в тишине примолкшего дома, и еще оттого, что доносится боязливое дыхание кого-то, кто у него за спиной, и от всех шумов извне, не только от гудка паровоза – поезд проходит там внизу, а дальше деревья бульвара, где сторож застал его сына в объятиях другого парня (и поезд не сойдет с рельсов, чтобы уничтожить следы и раздавить сторожа, он сидит себе, сворачивает самокрутку, кажется, что тревожный свист вырывается не из трубы локомотива, а из-под пальцев сторожа, чуть-чуть нажимающих на папиросную бумагу); но все шорохи, отзвуки, вопли говорят ему о людской враждебности, как в тот день, когда он угодил в засаду: он ехал верхом по тропинке, что зовется Долгонькой, и кучка женщин закидала его камнями, так что пришлось спасаться бегством.
Сейчас, наверное, около одиннадцати.
Солнечные лучи бьют в стену дома напротив, и по белизне ее движутся четкие тени прохожих. Люди поднимают голову замечают в окне фигуру Зе Мигела, и каждый раз Зе Мигел вздрагивает, отступает немного, пряча лицо, а потом пытается опознать соглядатая. Ему кажется, что необходимо их всех опознать. Но лица словно составлены из неправильных кусков, не подходящих один к другому; все спуталось, ему никого не узнать, в глазах рябит, все застилает темной пеленой от слепящего солнца, такого яркого, и лица исчезают в этой тьме.
– Скажи мне, правда ли это, Руй! Расскажи мне правду. Смотри на меня. Не бойся.
Сын медленно приподнимает голову, колеблется, поднимает еще, и Зе Мигел видит, что в глазах у него стоят крупные слезы.
– Не плачь. Теперь, когда ты замарал мое имя, плакать нечего. Вчера ты свел на нет все, чего я добивался всю жизнь. Ты же мне обещал…
– Думал, смогу.
– И не можешь?
– Нет, отец.
Зе Мигел хватает сына за руку, бьет кулаком в подбородок так, что тот чуть не падает, затем притягивает к себе. Чем больше он его любит, тем сильнее ненавидит. Затем отбрасывает его на зеленую софу, лихорадочно трет ладонь о ладонь, словно обжегся, дотронувшись до сына. Дыхание его становится беспорядочным, учащается, он почти задыхается.
– Но почему?! – теперь он уже кричит, и его не волнует, слышно на улице или нет. – Говори живей – почему?!
– Понял, что не могу.
– Не получается?…
– Нет.
Ответ сына разит его наповал, хотя ждал он именно такого ответа. Может, только чтобы не вслух, безмолвно; он бы сам представил себе ответ, голос не нужен. Но голос сознался – до конца. И все завершилось – или начнется сейчас, чтобы завершиться полностью. Зе Мигел уже обдумал, что сказать сыну. И он должен сказать все это сам. Сейчас. Если бы выговорилось…
– Ты знаешь, что я не хочу, не соглашусь, не могу согласиться, чтобы ты марал наше имя.
Он подходит к окну, мой мальчик, мой мальчик! Что сделал ты с собою, сын? Когда он поворачивается к сыну, лицо его искажено, зубы стиснуты, кулаки разжались, пальцы напряглись от гнева и дрожат. Он тянется к лицу сына, и тот, трус, прикрывается, обхватив голову руками.
– Смотри на меня!
Зе Мигел вынуждает сына глядеть ему в лицо, садится напротив. Сейчас он скажет, что задумал. Спокойствие тоненькой струйкой просачивается в него все глубже. Струйка спокойствия вперемешку с потоком боли, и боль все нарастает.
– Люди смеются над тобой и надо мной. А мне этого не надо. Как-то раз я сказал при людях, что убил бы такого сына, как ты. Не думал, что у меня родится такой…
Он поднимается неуклюже, сердце разрывается от бессильной пронзительной боли. Солнечный свет играет на поверхности синей стеклянной вазы, ее блеск как оскорбление, он хватает вазу и швыряет в зеркало, отражающее и сына, и его самого. В этот миг он хотел бы раздробить оба отражения. Звон разбитого стекла приводит его в неистовство. Он бросается к стене, прижимается к ней лицом, выкрикивает что-то бессвязное, сам не знает, что плетет, смотрит на сына, сын кажется чудовищем Зе Мигелу, разъяренному тем, что тот все еще здесь, перед ним. Он отскакивает от стены, останавливается посреди гостиной, ярость его безудержна, он крушит все, что попадается под руку, хватает стулья, разбивает о трехногий стол и об стены, топчет обломки, ему кажется, что под ногами у него его сын, он топчет его, пинает, лишь бы уничтожить, лишь бы выхлестнулось бешенство, не унимающееся в разгоряченной крови.
При виде своего лица в осколке зеркала не узнает себя. Пугается собственных глаз. Внезапно останавливается, переводит дух; вокруг следы разрушения. Опершись локтем о стол, сжимает кулак, но опускает его медленно. Проводит ладонью по лбу – нет ли жара? – затем по всему лицу, сразу постаревшему; кончиками пальцев медленно стирает пот, смотрит на сына и встречает ответный взгляд, в котором уже нет страха.
Возвращается к мысли о том, что его отцовский долг – защитить сына от людских насмешек, он его создал, сын принадлежит ему, только он, отец, должен распоряжаться его будущим; он сует руку в карман и нащупывает револьвер, сжимает его, сжимает крепко, и наконец садится спиной к сыну. Пятнышко солнечного света ползет у его ног.
– Я сказал однажды…
Собственные слова причиняют ему боль. Ему хочется повалиться на пол и заплакать.
– Сказал однажды, что убил бы сына, если б он опозорил меня так, как опозорил ты. Поклялся, что убил бы.
Он сидит не шевелясь, гранитно окаменев от напряжения, сжимает веки и чувствует, что глаза под ними наболели, как две раны. И заставляет себя выкрикнуть то, что хочет сказать, рывком, от которого непроизвольно раскидывает руки.
– Ты заслуживаешь, чтобы я убил тебя, пристрелил.
Затем подбегает к сыну, прижимает его к себе – хотел бы задушить его в этом объятии, тревожном и нежном; гладит ему волосы.
– Не получается… Не могу. Я уже пробовал раньше и не смог.

XXVIII

Зе Мигел приносит из столовой рюмку, наполненную неразбавленным виски. Отпивает глоток, еще, ощущает жжение в горле, трясет головой – почти непроизвольно, яростно, пока наконец лихорадящий жар алкоголя не разливается по всему телу. Внезапно хватает револьвер, боится взглянуть на него, дрожит, но пытается заглушить свои мысли словами:
– Люди мужественные умеют умирать, понятно? Мужчина при необходимости умеет выбрать момент, когда нужно позвать смерть.
Выдавливает, выталкивает слова. В промежутки между словами врывается боль, заполняя их до отказа.
– Я уже много раз встречал смерть лицом к лицу и никогда не отводил взгляда.
По улице проезжает машина, сигналит отчаянно, может, в ней прибыла смерть, и Зе Мигел вслушивается, пока рев клаксона не растворяется в привычных звуках тихой улицы, на которой стоит их дом.
Зе Мигел начинает объяснять, как действует револьвер. Он берет себя в руки, овладевает собой, мышцы рук напряжены, он чувствует это, но дрожь их унялась. Внутри же все в нем содрогается. Тщательно заряжает. Дело простое.
– Видишь, дело простое. Приставляешь к уху, вот так, не прижимай…
Рыдания подступают к горлу, вот-вот вырвутся, он кладет револьвер на софу, идет по комнате, останавливается у окна. Солнце бьет в лицо, он ждет, что скажет ему Руй Мигел; может, хоть пообещает, что еще раз попробует. Теперь время идет быстро. Молчание затягивается, и Зе Мигел спрашивает, сам не понимая, как может открывать рот и говорить:
– Хочешь еще раз попробовать, может, получится?
– Нет, не стоит труда. Не могу.
– Может, удастся.
– Нет…
– Может, получится, попробуй.
– Нет!
– Попробуй.
– Я все делал – и не смог.
Они разговаривают доверительно, полушепотом, словно разрабатывают во всех подробностях план мести, собираясь убить кого-то. Очень скоро, через несколько минут. Они не глядят друг на друга, чужды друг другу, и все же они – сообщники. Руй Мигел захвачен предложением отца, соглашается с ним без страха, какое наслаждение – самому решать свою судьбу, он понимает – когда он нажмет на курок, все вокруг исчезнет; уверенность в том, что так и будет, приводит его в восторг, самому решить свою судьбу – это же потрясающе. Ничто никогда не зависело от его воли, а теперь ему подвластно всё, всё без исключения: пульсация мира, вещи, которые исчезнут, люди, которые смолкнут, воздух, свет весны.
– Кто будет плакать, так это мать, – говорит он без всякой агрессивности.
– Да, она будет плакать. Мы оба будем плакать.
– И ты?! Почему?…
Никогда не обращался он к отцу на «ты», он презирал его, и это началось тогда, в субботу вечером, на ярмарке – помнится, около тира стояла проститутка с крашеными волосами, усталая и чтарая; а теперь они с отцом близкие друзья. Отец дарит ему предмет, который позволит ему самому решить свою судьбу. Руй Мигел притрагивается к револьверу, улыбается – все еще несмело, а может, недоверчиво, – берет его, перекладывает с ладони на ладонь, поглаживает влюбленно.
Теперь в выражении его лица нег ничего робкого, ничего женственного.
– Да, я буду плакать, – повторяет Мигел Богач с горечью. Он не может совладать со слезами. Но ему нужно договорить свою мысль до конца.
– Потому что я сделал для тебя очень много, и все было напрасно.
Руй Мигел снова улыбается, он кажется счастливым; судорожно сжимает руки отца, потом целует, прикладывает к своему лицу и снова целует. Зе Мигел резко вырывает свои руки из рук сына, словно тот замарал их поцелуями, трет ладонь о ладонь, даже в машине их больно жжет от прикосновения сына.
– Выпей немного виски.
– Выпей сам.
– Согревает. И поднимает настроение.
Обоим слышатся шаги в коридоре, тихие, как возня шашеля в оконной раме. Зе Мигел спрашивает:
– Алисе, ты?
Ему отвечает безмолвие спокойного дома. Руй Мигел берет отца за руку повыше локтя, отводит к двери, просит:
– Уйди…
– Может, лучше закрыть окна.
– Нет, день такой хороший.
Смотрят друг на друга долгим прощальным взглядом. Зе Мигел отводит глаза, может, он должен сказать что-то, но что? Он бросается к двери, толкает ее, не в силах повернуть ручку, опрометью бежит по коридору.
Он еще успевает услышать, как щелкает ключ в замочной скважине. Иногда дверь не запиралась с первого раза, приходилось снова и снова поворачивать ключ, так ее и не исправили толком, а на этот раз она закрылась с первого поворота.
Зе Мигел сбегает по лестнице, он без шляпы, скорее бы уйти отсюда, ему хочется уйти подальше, может, у сына не хватит храбрости, и тогда, может, они попробуют снова, еще один раз, было бы хорошо, но сейчас он сделал из него мужчину, там, в гостиной, остался мужчина с револьвером наготове, курок уже взведен, сын решит, да или нет, жить ему или умереть, стоит ли начать сначала или все кончилось вчера, на бульваре, когда появился сторож. Зе Мигел чуть не столкнулся с кем-то, перебегая через дорогу.
Дневной свет чист, он озаряет выбеленную стену, прочерчивая ее бегущей тревожной тенью Зе Мигела, а ведь еще несколько мгновений назад он ощутил возвращение спокойствия, как и подобает человеку, который совершает нечто само собой разумеющееся, необходимое, чтобы вся жизнь не пошла прахом. Я слишком долго пробыл с сыном, думает он, открывая дверцу машины.
Но, очутившись внутри машины, он, сам не понимая почему, ничего не узнает.
У него такое ощущение, будто он не знает, где тормоз и сцепление, будто он никогда не касался этого руля – да и никакого вообще. Он не узнает педалей, делает попытку, сцепление – передача, медленно заводит машину, с трудом включает первую скорость, люди смотрят, с трудом включает вторую, люди останавливаются, нога на сцеплении и правая рука действуют вразнобой.
К счастью, гараж недалеко.
Да и незачем уезжать куда-то далеко. Алисе Жилваз слышит два выстрела в глубине дома, в гостиной, что это было, господи? Слышит два выстрела и начинает плакать тихонько, еще приглушеннее, чем прежде, словно боясь разбудить кого-то, кто спокойно спит на зеленой софе. Она догадывается, что опоздала. И ей страшно оттого, что она опоздала. Прикладывает платок к губам, чтобы соседки не услышали, не понимает, что случилось, лучше не знать. Где же сын? Где же муж? Что произошло между ними, господи?!

XXIX

Через полчаса звонит телефон, а она не подходит. Зе Мигел звонит из гаража, звонит настойчиво, просит свой номер и тотчас вешает трубку; он утратил представление о времени, раздражается, да ну же, барышня, да ну же!
Его настойчивость действует телефонистке на нервы, она объясняет:
– Я вызываю больше пяти минут, никто не подходит.
– Свяжитесь снова.
– Наверное, дома никого нет. Телефон в порядке…
– Но мне никак не поговорить, барышня. – А я что могу поделать, сеньор?!

ХХХ

Теперь уже ничего, барышня телефонистка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я