https://wodolei.ru/brands/Blanco/fontas/
Навалившись на правое плечо Зулмиры и обхватив левое наболевшей рукой, Зе Мигел говорит:
– Она была пониже и потолще твоей матери. Женщина с норовом, черт побери! И красавица!… Да, красавица: когда смеялась, на щеках появлялись ямочки; волосы волнистые, черные-пречерные, и глаза черные, прямо в душу проникали, посмотрит – и ты сам не свой, нет тебя, тени не осталось… Я обязан ей, что стал тем, кем был, а в том, что дошел до нынешнего, ее вины нет. Догадайся я вовремя, черт побери!… Будь я в здравом уме, остался бы с нею до конца жизни.
Зе Мигелу никак не выразить то, что мучит его в этот миг. Ему не хватает слов, у него голова идет кругом от всего выпитого и от всего думаного-передуманого за последние недели. Память у него сдает, он валит в кучу события, путает то, что действительно сделал, и то, что хотел сделать. Сейчас он мог бы сказать, что почти все воспоминания, которые держал он у себя в памяти, сгорели как от пожара.
Зе Мигел должен был бы сказать, например, что, когда он познакомился с Розиндой, она была еще худощава; может, маловата ростом, но худощава. Да и малорослой ее, сказать по правде, не всегда можно было назвать, потому что вдова принадлежала к типу женщин, которые живут в непрерывном движении, меняются на глазах: у таких и лицо, и фигура, и темперамент преображаются в зависимости от того, что происходит у них в душе. Ей было лет тридцать пять, когда они познакомились, а в тот день она была и восемнадцатилетней девушкой, и шестидесятилетней женщиной, оплакивала покойного мужа и согласилась изменить его памяти, очаровала некоторых, кого подпустила поближе, оглядев смело, почти дерзко, и была резкой до грубости с другими, разозлившими ее тем, что пялились на нее больше, чем, по ее мнению, допускало приличие. То плакала беззвучно, словно глубина горя не давала выхода слезам, а через несколько минут рыдания сменялись хохотом, оскорблявшим ее свекровь, которая жила по соседству и считала Розинду виновницей того, что сына ее меньше чем за три месяца унесла скоротечная чахотка, несмотря на то что мать пичкала его тертыми желтками, рыбными супами и жирной свининой.
Когда вдова задумывалась, она становилась старше лет на десять, а то и на двадцать; но, если велась беседа, чем-то ее интересовавшая, она возвращалась в пору молодости – вся, от цвета лица, который из бледного становился розовым и свежим, до глаз, которые из печальных и прищуренных становились широко распахнутыми, ласкающими, даже вызывающими; они, как точно сказал только что Зе Мигел в разговоре с Зулмирой, прямо в душу проникали, посмотрит – и ты сам не свой, нету тебя, тени не осталось.
Может, и малорослая, но не толстая, нет, толстой она еще не была. Начала полнеть с того времени, когда он причинил ей горе, от которого она так больше никогда и не оправилась. Лицо у нее было овальное; скулы, выступавшие чуть сильнее, чем дозволяют каноны красоты, и нечеткого рисунка рот со слишком тонкими и поджатыми губами старили ее, да и подбородок слишком выдавался вперед, но, когда на нее находил стих веселой словоохотливости, подбородок казался задорно миловидным.
Самое красивое скрывала блузка. Об этом немногие знали, по большей части даже не догадывались. В порыве свойственного ему самонадеянного хвастовства Зе Мигелу случалось делиться с друзьями интимными подробностями, но он так никому и не рассказал до конца, чего она стоила, – может, чтобы никто из них не крутился у дверей ее рыбного склада.
В то утро Розинда встала с левой ноги, как говорили работавшие у нее девушки, когда видели ее хмурой и ворчливой. Ах да, правда!… Вечно забываешь важные вещи: голос у нее тоже менялся в зависимости от настроения – тот, кто научился бы распознавать ее настроение по переменчивости глаз, мог бы угадать, каким заговорит она, голосом. Иногда голос был хриплый, в другие минуты – низкий, приглушенный и интимный, а то вдруг звучал удивительной живостью, когда жар в крови возвращал ей лукавство молодости. И тогда она не говорила, а ворковала, голос был зовущий, плутовской, зачаровывающий.
Сегодня Розинда-вдова встала с левой ноги, ей хочется браниться с целым светом; и поэтому голос ее звучит хрипло, когда по окончании выгрузки она подзывает паренька и сует ему полдюжины темно-бурых бычков.
– Тебе на завтрак.
– Что такое?! – Он прикинулся дурачком, чтобы собраться с духом и отказаться от предложения.
– Как «что такое»?… То самое! – И она протягивает ему рыбу.
– Я не просил платы, работал, чтобы согреться. У меня работа другая.
Она настаивает, глядит ему в лицо; позже ей придется сознаться, что его строптивость пришлась ей тогда по душе.
– Бери, без глупостей. Я до сих пор, слава богу, ни от кого не принимала одолжений.
– Да и я тоже, так и знайте, ваша милость. Не за тем я сюда пришел. Одолжений не оказываю и не принимаю. – (Но глаза у него смеются.) – Разве что в тех случаях, когда их оказывают как положено…
– Как?! Как это?! – Голос ее меняется от фразы к фразе.
– Жаровня и кучка угольков уладят дело. И вы мне ничего не будете должны…
Всю жизнь Зе Мигел умел чутьем определить, что ему подходит. Он мог быть строптивым или покладистым, поступать по наитию или по расчету, но в тот момент, когда нужно было действовать, ему всегда хватало решимости; поэтому сила его состояла в том, что он никогда не поступался ради выгоды тем, что его увлекало. Само собою, ошибался он нередко. Чаще, чем ему хотелось бы. Когда говорят «всегда», преувеличивают: «всегда» – слово с честолюбивыми притязаниями, слишком широкое полотнище, чтобы выкроить из него наряд, пригодный для действительности. «Всегда» в конце концов превращается в вымысел. Зе Мигелу не хватало дальновидности, когда он вскарабкался куда выше, чем мог, и там, наверху, на высоте, где он считал себя в полной безопасности, голова у него закружилась, и его в конце концов столкнули вниз. Одним кажется, что он еще висит в воздухе; другие считают, что он уже лежит поверженный. Но сам-то он знает, что последний шаг принадлежит ему, и продолжает тянуть время, чтобы доказать судьбе, что еще не утратил власти над будущим.
Будущее он знает, как собственную ладонь. Прошлое хранит в себе вопросы без ответов; настоящее подсовывает ему неожиданности. Но будущее – будущее я знаю полностью – то, что меня касается, чуть ли не минута за минутой до четверти восьмого, а где четверть восьмого, там и двадцать минут восьмого; как бытам ни было, я выбрал по собственному желанию и ни за что не отступлюсь. Я еду в последнее путешествие, и мне больно, не этого я желал; но сейчас распоряжаюсь я – тут пока еще распоряжаюсь я. Скамья подсудимых останется свободной, пускай они сажают на нее того, кому страшно. Мне не страшно…
Он повторяет последнюю фразу вслух, для девчонки:
– Скамья подсудимых останется свободной, пускай они сажают на нее того, кому страшно. Мне не страшно.
– Что ты хочешь этим сказать?!
– Почти ничего… Ты и я сейчас – почти всё, а через какое-то время, совсем скоро, можем обратиться в ничто или почти в ничто. Такое впечатление… Здесь, на пляже, у меня такое впечатление, будто в мире остались только двое: ты и я… Может, и хорошо было бы, если б только мы с тобой и остались в мире. Тебе понравилось бы?! – спрашивает он ее во внезапном порыве восторга.
– Все принадлежит нам.
– Все, кроме смерти.
Он идет по воде, не замечая, что ноги промокли, и говорит, говорит, говорит, словно сам себя не слыша, бессвязно, слова идут откуда-то изнутри, из самой глубины его раздумий.
– А если подумать как следует, нет смысла…
– В чем?!
– В том, чтобы на свете только мы с тобой и остались. Мы бы плохо кончили. Мы были бы так нужны друг другу, что у одного из нас, может у тебя по молодости лет, в конце концов возникло бы чувство, что партнер лишний. Кто-то всегда лишний… И кто бы сделал автомобиль, чтобы мы могли покататься? И виски, чтобы мы могли выпить?
– У нас много было бы всего, пока не наступил бы конец.
– Но большая часть вещей испортилась бы, пока мы бы до них добрались.
– А мы можем думать, что не испортились бы…
– Что мы от этого выигрываем?!
XI
– Что мы от этого выигрываем?! Ничего себе выход!
В восемнадцать лет, когда Зе Мигел рано утром появился на рыбном привозе, он не сумел бы задать себе этот вопрос. Да и не было бы смысла задавать его; он пока не знал тех слов, которые обозначают сомнение, даже если бы испытал это чувство. Еще не знал.
Есть сочетания слов, даже самых простых, принадлежащие определенному возрасту или определенной среде. В распоряжении каждого класса есть свой словарь, свой набор лексики, сокращений, соответствий, свои способы выразить тайное и явное – и все это четко разграничено.
В то утро всю жизнь Зе Мигела можно было записать с помощью полудюжины слов. Он знал их назубок, они составляли часть его силы. Из мига в миг обновлялись у него в крови.
Он купил теплый еще хлеб и уплетает бычков, разминая их пальцами, с голодной жадностью, обсасывает головки, обсасывает плавники, потом тщательно облизывает себе кончики пальцев, бросает объедки обступившим его кошкам и с интересом глядит, как кошки едят то, что он им дал. Пьет воду из кувшина – складская утварь, – думает, не выкурить ли самокрутку на закуску, но колеблется, боясь остаться без табака, когда проголодается, и в конце концов завершает завтрак не самокруткой, а сном, смыкающим ему глаза.
Просыпается оттого, что его обдало водой, словно вдруг пошел сильный дождь. Он испуган. И когда, все еще растерянный, осознает, что, наверное, та девчонка снова выплеснула на него воду из ведра – помнит, так уже было, – из помещения склада доносится смех, и смеются над ним.
В нем вспыхивает гнев, худой советчик, и его подмывает отпустить в ответ такое словечко, от которого и пекаря вгонит в краску, но среди неясных фигур он замечает Розинду, перемогается и вступает в игру. Под навесом, в кучке потешающихся над ним женщин, обнаруживает Ирию. Думает, самонадеянный, как всегда, что им еще придется его подождать, перебьются; направляется к тому углу, где оставил берет и башмаки, и собирается смыться.
– Что ты делаешь у себя дома? – спрашивает Розинда, вдова.
– Сейчас ничего. Ничегошеньки. Смылся оттуда.
– Я спросила, что ты умеешь делать.
– Много чего. Много чего хорошего.
– А именно?!
– Щелкать блох, тень отбрасывать. И работать люблю. По-настоящему люблю.
– А еще что?!
– Про остальное не скажу.
Девчонки снова хохочут. Зе Мигел прикусывает язык, чтобы не сболтнуть того, что напрашивается, и, зашнуровав башмаки, направляется к широкой двери.
– Если у вас, ваша милость, есть для меня работа, начну сейчас же. Мне бы хотелось поработать здесь. Мне нравится иметь дело с рыбой.
– А ты в рыбе разбираешься? – спрашивает с подначкой Ирия.
– Пощупаю руками, начну разбираться. И слепой, если что-то в руки возьмет, сообразит, что к чему.
– Если рыбу пощупать руками, она быстрей испортится, слышал об этом? – вставляет Розинда, чтобы подперчить беседу.
– Не всегда, я так думаю. Но если меня будут учить, я выучусь. Учусь быстро всему, чему надо.
– Читать умеешь?
– Читать, писать и счеты сводить. На нет. В этом деле я мастак.
Женщины не понимают, что он хочет сказать, и не подхватывают реплики.
– Пристроиться могу прямо здесь, в углу где-нибудь. Одеяло у меня есть. Насчет еды неприхотлив, было бы пол-литра вина. Пол-литра мне хватит.
– А пеленки сколько раз тебе менять? – поддевает его Ирия, которая уже заметила по косящим глазам деревенского, что раззадорить его – дело нехитрое. На слово скор.
Розинда отчитывает девушку:
– Не стыдно тебе? Свяжешься с ним, а после будешь жаловаться, что усач – рыба колючая.
– Ох, господи, тоже мне усач – есть нечего. Мал он слишком для меня, я с рождения голодная, тетушка Розинда!
Зе Мигел отпускает крепкое словцо; женщины посмеиваются над шуточками Ирии, которая не щадит парня – может, потому, что он приземист, а ей нравятся верзилы.
– Ты что, уже прикинула, какие у меня размеры? – ворчит парень, раздосадованный тем, что пыл его непрерывно остужают.
– По сравнению с тем, что мне нужно, нулевой у тебя размер, эх ты, горемыка. Мне подавай молодцов покрупнее, да таких, чтобы все было на месте, да чтобы одного молодца на семь женщин с половинкой хватило и еще осталось. Только тогда соглашусь.
– Придержи язык, Ирия! – вмешивается Розинда; обычно она не прочь послушать, как девушка разделывает кого-то из знакомых, но сейчас опасается, что разъяренный парень ответит совсем уж грубой непристойностью.
– Если вы его возьмете на работу, тетушка Розинда, вы его около меня поставьте. Обработаю вам эту рыбку в лучшем виде. Чешую сниму, потроха выпущу. Можете потом продавать кусками вразвес.
Взрыв хохота не дает Зе Мигелу ответить. Парень чувствует, что разговор становится чем дальше, тем солонее и, чтобы стать своим среди этих женщин, придется проглотить желание отбрить девчонку; и потому он отвечает на шутку с прежней ленцой, как будто включаясь в игру:
– Голова достанется тебе, бери, сам даю. Все прочее пойдет с аукциона.
– Кто предлагает голову, хочет, чтобы его поймали за хвост.
– А это как сказать, – отвечает внук Шестипалого срывающимся голосом; но затем берет себя в руки и бросает девчонке: – Если тебе по вкусу короткохвостые…
Розинда, вдова, вмешивается и прекращает перепалку: слишком уж затянулась и пахнет паленым. Велит девчонкам начинать засолку сардины, а сама поднимается по лестнице на верхний этаж, где она живет: фасад жилой части выложен белыми изразцами с синим цветочным узором и украшен двумя пузатыми железными балкончиками, покрытыми серебряной краской. Вдова ушла, и Зе Мигел не знает, как быть. Прислонился к кирпичной стене возле широкой двери, сворачивает самокрутку – и вдруг, даже не раскурив ее, срывается с места. Уходит в ярости, почти одурев от гнева: убежден, что Розинде пришлись не по вкусу его задиристость в разговоре, его наперченные шуточки, а может, она его расспрашивала от нечего делать, чтобы время убить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39