перегородки в ванную из стекла 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Думает, на фронте пряниками кормят…
Я даже его не отбрил — настолько мне было радостно и легко; более того, я готов был простить его и по-дружески обнять: «Кто старое вспомянет — тому глаз вон! Ведь нам вместе сражаться, ходить в атаку, мы обязательно должны стать друзьями!» Готов был, но сдержался — уж очень он был мне противен…
Между тем в нашу землянку прибыла медицинская комиссия, человек пять врачей из санчасти. От очередной проверки никто не ждал ни хорошего, ни плохого: всех нас уже осматривали не раз до призыва. И мы раздевались, ворча: не очень-то приятно вертеться перед врачами в костюме Адама только для того, чтобы услышать неизбежное: «Проходи, следующий». И мимо комиссии потянулась голая цепочка.
— А ну-ка, — врач подозвал меня поближе. — Грыжа?
— Чепуха, — беспечно ответил я, не без гордости поглядывая на товарищей. — Не помешает.
— Это нам лучше знать, — сказал врач, ощупывая небольшую припухлость на моем животе. — Напряги живот… Вот так…
— Да она мне абсолютно не мешает, — встревожился я. — Даже не замечаю!
— Фамилия, имя?
— Полунин Михаил. Честное…
— Пойдёте на операцию, Полунин, — сообщил врач. — Запишите его в санчасть.
Хан — два дня назад он был произведён в ротные писари — сделал карандашную пометку в большой линованной ведомости.
— И этот подмазал! — засмеялся Дорошенко. Кровь бросилась мне в голову, я с трудом удержался на ногах.
— Как это «в санчасть»? — пролепетал я. — Грыжа мне абсолютно не мешает, я хочу ехать со всеми!
— Сделаем операцию, и поедешь, — отмахнулся врач. — Следующий!
Я не сдвинулся с места.
— Никуда я не уйду, посмотрите меня ещё раз! Вы не имеете права делать операцию без моего согласия!
— Не мешай мне своими глупостями, — обозлился врач. — Марш отсюда!
— Что у вас такое? — меня подозвал майор медицинской службы, видимо председатель комиссии. — Грыжа? На операцию.
— Но ведь это займёт две недели… — простонал я. — А война уже заканчивается!
— Месяц, а то и побольше, — поправил председатель и, обращаясь к коллегам, изволил пошутить: — А этот солдат, кажется, совершенно серьёзно полагает, что без его участия победа невозможна!
— Неостроумно! — выпалил я. — Советский врач не имеет права издеваться над солдатом!
— Кругом! — заорал председатель. — Мальчишка!
Мир рухнул. Я не знаю, как добрался до нар. Я плакал так, как десять дней назад плакал Сашка, бессильно и безнадёжно. Мне казалось, что я никчёмный неудачник, что жизнь потеряла всякий смысл и отныне меня ждёт сплошное серое существование. Сергей Тимофеевич и Володя меня утешали: они говорили, что наступление на Берлин ещё не начато, а союзники топчутся на месте, три-четыре недели пролетят быстро, и я успею — пусть к шапочному разбору, но всё-таки успею. Я ничего не воспринимал, потому что знал одно: вечером рота уедет на фронт, вся целиком — кроме меня да ещё Хана, который не в счёт. Я видел, как мои товарищи весело примеряют новое обмундирование, слоняются по землянке, ошалевшие от новизны ощущений, и чувствовал, что между мною и ними пролегла пропасть. Сразу же после завтрака с нетерпением ждавший обеда, я не пошёл за стол, потому что одинаково невыносимы были и сочувственные взгляды и насмешки.
— Собирайся в санчасть, — напомнил Хан, ротный писарь, которого теперь так же презирали, как раньше боялись; власть его даже над своей компанией рухнула в ту минуту, когда все узнали, что Хан остаётся, что он трус. Удивительно, как меняется человек, стоит лишь обстоятельствам сорвать с него маску и обнажить его сущность! Все и сейчас понимали, что Хан опасный тип, от которого лучше держаться подальше, но никто его не боялся! Потому что он противопоставил себя коллективу, оказался ниже его, ниже самого слабого и безнаказанно обижаемого солдата в роте — Митрофанова. Будучи умным человеком, Хан это понял. Он имитировал кипучую деятельность, помогал менять обмундирование и подгонять его по росту, оказывал мелкие услуги тем, с кем раньше и словом не перебросился, и в результате ещё больше растрачивал свою личность. Он дал петуха — такие вещи публика прощает только любимцам, а Хана никто не любил.
— С вещами, — добавил Хан.
Я надел шапку и бушлат, взял вещмешок и направился к двери. Все были возбуждены, у каждого были свои дела, и я ни с кем не прощался — кому нужны прощальные напутствия неудачника? Я лишь крепко пожал руку Володе Железнову, поискал глазами Сергея Тимофеевича и велел ему кланяться.
— Ничего, брат, не поделаешь, служба такая, — сказал Володя и похлопал меня по плечу.
Сердце моё разрывалось. Когда я подходил к двери, меня окликнули. Я оглянулся — ко мне спешил Сергей Тимофеевич, на ходу надевая гимнастёрку. Он просил подождать, оделся и вышел вместе со мной из землянки.
— Страдания молодого Вертера, — хмыкнул он, искоса поглядывая на меня. — Желаю вам, Миша, чтобы эти слезы были последними в вашей жизни. Не сердитесь, я вызвался вас сопровождать не для того, чтобы высказать эту сентенцию. Я не очень люблю давать советы, но сейчас мне хочется это сделать.
Я остановился и с надеждой посмотрел на него.
— Вам могут помочь только два человека, — сказал Сергей Тимофеевич. — Одного из них, главного врача, я во внимание не принимаю. Вы низко оценили его остроумие, и он просто не станет вас слушать. Второй человек — это Хан.
— Хан? — вырвалось у меня. — Каким образом?
Так пошла та самая минута, о которой я говорил в начале этой главы.
— Сначала один вопрос: грыжа и в самом деле вам не мешает?
— Честное комсомольское слово! — воскликнул я. — Вы же знаете, вам врать не стану.
— Верю. Денег, насколько я догадываюсь, Хан вам не вернул?
— Ни копейки.
— Я в этом не сомневался. Тогда дело плохо. К сожалению, у меня тоже денег нет, все оставил племяннику, который в едином лице составляет всю мою родню. У Володи, увы, ничего нет, если не считать мелочи… А между тем в данном конкретном случае я не погнушался бы дать взятку.
— Хану?!
— Да, ему. Он теперь всесильная личность, ротный писарь! Не сомневаюсь, что врач, приговоривший вас к операции, уже забыл о вашем существовании. Если Хана материально заинтересовать, другими словами, дать ему денег, он вычеркнет вас из одного списка и внесёт в другой.
— Сергей Тимофеевич! — закричал я, загораясь безумной надеждой. — Что же мне делать?
— Поговорите с Ханом, — сказал Сергей Тимофеевич. — Может быть, вам удастся пробудить в нём какую-то человечность — обаяние молодости! Но лично я в это верю слабо. Надеюсь, что он сам вам что-нибудь подскажет. Дерзайте, юноша, терять вам нечего.
Я помчался в землянку — говорить с Ханом. Выслушав мою сбивчивую просьбу, он усмехнулся.
— А что я буду с этого иметь?
Сгоряча я чуть было не напомнил ему о тех деньгах, но вовремя сдержался, потому что погубил бы все.
В секунды высшего нервного возбуждения ум обостряется, и мне в голову пришла — нет, примчалась — дикая мысль. Потом, через полчаса, я осознал, что сделал гнусность, но тогда я жил в другом измерении.
— Пятьсот рублей! — вырвалось у меня.
— Кусок, — все с той же усмешкой поправил Хан.
— Хорошо, тысячу! Я пишу маме письмо, что одолжил у тебя деньги, и попрошу
немедленно выслать их на твоё имя! Деньги у неё есть, она работает и получает от отца семьсот рублей по аттестату. Идёт?
— Письмо — из рук в руки? — подумав, спросил Хан. — Тогда пиши.
У меня дрожало перо, когда я писал это письмо. Наверное, поэтому мама в нём так сомневалась — может, и через почерк передаются какие-то флюиды? Правда, потом она мне сказала: «Я не могла поверить, чтобы ты, зная моё положение, оказался способным возложить на меня такое тяжёлое обязательство».
Хан прочитал письмо, сличил адрес на конверте с записью в моем личном деле, затем резинкой удалил из ведомости пометку «в санчасть на операцию» и велел мне получать обмундирование. Я взял первое попавшееся не глядя; переоделся, залез в самый глухой угол землянки и, трясясь, просидел там до самого построения. И лишь тогда, когда эшелон отмахал несколько сот километров, я окончательно пришёл в себя.
И последнее — чтобы покончить с этой историей. Во время одной из наших бесед на вагонных нарах Сергей Тимофеевич сказал:
— Меня мучает одна мысль. Мы едем на фронт, навстречу многим опасностям и случайностям, от которых никто из нас не застрахован. Сейчас я рад за вас, и вы счастливы, но кто знает, не будете ли вы горько раскаиваться в том, что последовали моему совету. Говорю об этом не потому, что помышляю снять с себя ответственность; я искренне считаю, что вы поступили правильно. Но когда думаю о том, что Хан получит деньги за ваши страдания, быть может, за вашу кровь — мне становится не по себе… Знаете что? Представьте себе, что вы — верующий, а я — священник. Так вот, я снимаю с вас грех: напишите матери, чтобы она никаких денег Хану не высылала. Пусть лучше за тысячу рублей купит килограмм масла для ребёнка и себя.
— Но ведь это обман… — робко вымолвил я.
— Вы считаете, что лучше обмануть мать? — жёстко спросил Сергей Тимофеевич. — Пишите, поверьте мне, пишите.
Я так и сделал: на первой же станции выскочил из вагона и бросил письмо в почтовый ящик. О Хане я больше ничего не слышал.
В ЭШЕЛОНЕ
— Широка Расея! Пока проедешь — рожа от сна опухнет!
Ох и спали же мы в эшелоне! Первые двое суток в нашем товарном вагоне стоял густой, насыщенный храп. Поднимались мы лишь для того, чтобы пожевать сухой паек, бросить сонный взгляд в окошко, подкинуть дровишек в буржуйку, и потом снова блаженно вытягивались на застланных сеном нарах. Под тобой — шинель, в изголовье — шинель, на тебе — шинель: сколько же шинелей у солдата? Одна, но зато длиннополая, колючая, родная, «одёжа-выручалочка».
Это была главная, лелеемая, сладкая мечта — выспаться. И когда днём спать стало больше невмоготу, отдохнувшие мозги заполнились праздными мыслями.
— До чего, братцы, я жалею, что проснулся!
— Утробу небось набивал?
— Наворачивал, к вашему сведению, гречневую кашу с телятиной. Язык проглотишь! Под конец сунул в рот вилку — не тот вкус, царапается. Просыпаюсь — в зубах клок сена торчит!
— Что же ты теперь, Пашка, ржать будешь?
— А мне сало жареное с луком приснилось. Макаю, значит, туда картошку…
— Братья славяне, уговор, — нетерпеливо прервал Володя Железнов. — Кто про жратву первый заговорит, тому всю ночь у буржуйки сидеть, огонь караулить.
— Не-е, — завертел головой исхудавший Кузин, давно прикончивший привезённый из дому брусок сала. — О чем тогда ещё говорить?
Искренний вопль Кузина всех развеселил, но предложение проголосовали и приняли. А вскоре Володя, лежавший у окна, мечтательным тоном сообщил:
— Во-он баба корову повела, молочка бы парного испить…
— Или, на худой конец, всю ночь у печки просидеть! — радостно проревел Кузин.
— Сам влип! — беззлобно рассмеялся Володя. — Баста, так дальше жить нельзя.
Если в запасном полку Володя зарабатывал себе добавку, устраивая по вечерам сольные концерты на кухне, то в эшелоне ему пришлось худо. Вагона-ресторана у нас не было, хлеб и консервы — вот весь сухой паек на долгий путь следования. Совет Сергея Тимофеевича «удовлетворяться малым» Володя решительно отверг, как недостойный солдата. Эшелон останавливался чуть ли не на каждом полустанке, и Володя с гитарой в руках отправлялся на концерт. У теплушек суетились женщины, предлагая лепёшки, варёную свёклу, семечки, жмых и прочие скудные излишки военного времени.
— Почём курица? — весело спрашивал Володя девушку, которая раскладывала на газете куски жмыха. Девушка заливалась смехом. — Золото кончилось, песней плачу!.. «Если же на по-оле брани лягу я с свинцом в груди, ты тогда не плачь, родна-ая, и домой меня не жди. Пусть другой верне-ется из огня, заскрипят по-ходны-ые ремни, Лина, полюби его ты, ка-ак меня, автомат с плеча сними…» Ух, самого за душу берет… Ну, плати: курица или поцелуй — на выбор!
Девушка перемигивалась с подругами.
— А мы тоже уплатим песней!
Как у наших у ворот,
У самой калитки!
Немцы Гитлера давили
На суровой нитке!
— Мало! — кричал Володя. — Ещё куплет!
Скоро Гитлеру могила
Скоро Гитлеру капут!
Скоро русские машины
По Германии пойдут!
— Расплатились, черти, — соглашался покладистый Володя. — Ну, а как же с поцелуем, сероглазка?
— После венца хоть всю исцелуй! — смеялась девушка.
— А пойдёшь за меня? — допытывался Володя.
— Кто ж за тебя, за такого, не пойдёт… — вздыхала девушка. — Угощайся, жених!
У Володи обнаружилась удивительная способность мгновенно вызывать к себе доверие даже таких несговорчивых людей, как железнодорожные служащие. Поэтому он всегда знал, сколько времени простоит эшелон на станции. Если в запасе было несколько часов, он брал с собой Сергея Тимофеевича и меня, и мы отправлялись искать дела: разгружать машины с тёсом, пилить дрова, тянуть электропроводку. В результате наш паек пополнялся буханкой хлеба, крынкой молока, а то и куском домашней колбасы. А один начальник станции, попав под обаяние Володиной личности, дал нам чрезвычайно выгодный подряд: заколоть его, начальника, индивидуальную свинью. Всю операцию осуществил Володя, Сергей Тимофеевич и я выступали в роли подсобных рабочих. Щедрый начальник отвалил нам килограмма два сала и полмешка картошки, и мы устроили в теплушке лукуллов пир, праздник еды, настоящую оргию насыщения. К сожалению, за десять дней дороги таких заказов больше не попадалось, и вообще мы чаще работали «за спасибо»: места шли голодные, вдовьи, рука не поднималась брать с измученной женщины за вспаханный огород или починенную крышу. А после Киева эшелону и вовсе дали «зелёную улицу», получасовые стоянки не позволяли развернуться частной инициативе, и мы полностью перешли на паек.
— Ничего, на фронте отъедимся, — успокаивал Володя и разворачивал перед нами ослепительные перспективы, нещадно при этом привирая.
— Как только солдат попадает на передовую, — излагал Володя, — ему тут же выдают вот такую банку красной икры, вот такой кусок масла и сколько хошь хлеба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я