https://wodolei.ru/catalog/accessories/polka/yglovaya/
Для Дины было бы неосторожностью в присутствии Гатьена обращаться с Лусто холодно или сурово, и, пользуясь этим обстоятельством, он предложил этой мнимой Лукреции руку;54 но она ее отклонила.
– Вы хотите прогнать человека, который посвятил вам свою жизнь? – сказал он, идя рядом с нею. – Я не вернусь с вами в Анзи и завтра уеду.
– Мама, ты идешь? – обратилась г-жа де ла Бодрэ к г-же Пьедефер, чтобы уклониться от ответа на прямой вопрос, которым Лусто хотел заставить ее принять какое-нибудь решение.
Парижанин помог матери сесть в коляску, подсадил г-жу де ла Бодрэ, нежно поддержав ее под руку, а сам устроился на переднем сиденье вместе с Гатьеном, оставившим лошадь в Ла-Бодрэ.
– Вы переменили платье, – некстати заметил Гатьен Дине.
– Баронесса простудилась, на Луаре было свежо, – ответил Лусто. – Бьяншон посоветовал ей одеться теплее.
Дина покраснела, как маков цвет, а г-жа Пьедефер сделала строгое лицо.
– Бедный Бьяншон уже на пути в Париж. Что за благородное сердце! – сказал Лусто.
– О да! – ответила г-жа де ла Бодрэ. – Он великодушен и деликатен, не то что…
– Уезжая, мы так были веселы, – сказал Лусто, – а теперь вы нездоровы и так язвительно говорите со мной, но почему же?.. Разве вы не привыкли слышать, что вы прекрасны и умны? А я перед Гатьеном заявляю, что отказываюсь от Парижа, остаюсь в Сансере и умножаю собой число ваших поклонников. Я почувствовал себя таким молодым на родной стороне, я уж позабыл Париж со всеми его соблазнами, заботами и утомительными удовольствиями… Да, мне кажется, будто моя жизнь стала чище…
Дина, отвернувшись, слушала Лусто; но был момент, когда импровизация этого змея-искусителя, старавшегося изобразить страсть с помощью фраз и мыслей, значение которых было скрыто для Гатьена, но со всей силой отзывалось в сердце Дины, заискрилась вдруг таким блеском, что баронесса подняла на него глаза. Взгляд ее, казалось, привел в восторг Лусто; он постарался особенно блеснуть остроумием и рассмешил наконец г-жу де ла Бодрэ. А если женщина, гордость которой так жестоко оскорблена, рассмеялась, то вся ее неприступность становится неуместной. Когда въезжали в огромный двор, усыпанный песком и украшенный газоном с цветочными клумбами, так выгодно оттенявшими фасад замка, журналист говорил:
– Если женщины нас любят, они нам прощают все, даже наши преступления; если они нас не любят, они нам не прощают ничего, даже наши добродетели! Прощаете вы меня? – добавил он на ухо г-же де ла Бодрэ, нежно прижимая к сердцу ее руку. Дина не могла удержаться от улыбки.
За обедом и до конца вечера Лусто был весел и чарующе увлекателен, но, изображая таким образом свое упоение, он порой принимал мечтательный вид, будто весь был поглощен своим счастьем. После кофе г-жа де ла Бодрэ и ее мать предложили мужчинам прогуляться по саду. Господин Гравье сказал тогда прокурору;
– Вы заметили, что госпожа де ла Бодрэ уехала в кисейном платье, а возвратилась в бархатном?
– Когда она в Коне садилась в экипаж, платье зацепилось за медную кнопку коляски и разорвалось сверху донизу, – ответил Лусто.
– О! – простонал Гатьен, пораженный в самое сердце жестокой разницей между двумя объяснениями журналиста.
Лусто, рассчитывавший на это удивление Гатьена, крепко сжал его локоть, умоляя о молчании. Несколько минут спустя Лусто оставил трех поклонников Дины одних и занялся маленьким ла Бодрэ. Тогда Гатьена стали расспрашивать, как прошло путешествие. Г-н Гравье и г-н де Кланьи остолбенели, узнав, что Дина на обратном пути из Кона осталась одна с Лусто; но еще больше ошеломили их две версии парижанина о перемене платья. Не удивительно поэтому, что три неудачника весь вечер чувствовали себя весьма стесненно. А на другое утро каждого из них дела заставили покинуть Анзи, и Дина осталась одна с матерью, мужем и Лусто.
Разочарование трех сансерцев вызвало в городе большой шум. Падение музы Берри, Нивернэ и Морвана сопровождалось настоящим кошачьим концертом злословия, клеветы и всевозможных догадок, в которых первое место отводилось истории с кисейным платьем. Никогда еще наряды Дины не имели такого успеха и не привлекали так сильно внимания юных девиц, не понимавших связи между любовью и кисеей, над которой так потешались замужние женщины. Г-жа Буаруж, жена председателя суда, взбешенная неудачей своего Гатьена, забыла восторженные похвалы, расточавшиеся ею по поводу поэмы «Севильянка Пакита»; она метала громы и молнии против женщины, способной опубликовать подобную гнусность.
– Несчастная совершает то, о чем сама писала! – говорила она. – Наверное, она и кончит так же, как ее героиня!
С Диной случилось в Сансере то же, что с маршалом Сультом: пока он был министром, в оппозиционных газетах писали, что он проиграл битву при Тулузе; чуть только вышел в отставку – он ее выиграл! Добродетельная Дина слыла соперницей Камилла Мопена и самых прославленных женщин; счастливая – была объявлена «несчастной».
Господин де Кланьи храбро защищал Дину; он несколько раз наезжал в Анзи, чтобы иметь право опровергнуть слухи, ходившие о женщине, которую он, даже падшую, обожал по-прежнему; он утверждал, что вся близость между нею и Лусто заключается только в сотрудничестве над большим литературным произведением. Над прокурором смеялись.
Октябрь стоял чудесный, осень – лучшее время года в долинах Луары; но в 1836 году она была особенно хороша. Природа была как бы сообщницей счастья Дины, которая, как и предсказал Бьяншон, постепенно отдавалась бурной любви. В какой-нибудь месяц баронесса вся преобразилась. Она с удивлением открыла в себе множество качеств, бездействовавших, дремавших, до сих пор ненужных. Лусто стал ее кумиром, ибо нежная любовь, эта насущная потребность больших душ, превратила ее в совершенно новую женщину. Дина жила! Она нашла применение своим силам, она открыла неожиданные перспективы в своем будущем, она, наконец, была счастлива, – счастлива беззаботно, безмятежно. Этот огромный замок, сады, парк, лес так благоприятствовали любви! Лусто обнаружил в г-же де ла Бодрэ наивную впечатлительность, даже, если угодно, невинность, которая придавала ей своеобразие; манящего и неожиданного в ней оказалось гораздо больше, чем в молодой девушке. Парижанину льстило ее восхищение, которое у большинства женщин является только комедией, но у Дины было искренним: она у Лусто училась любви, он в этом сердце был первый. И он старался быть с нею как можно ласковее. У мужчин, да, впрочем, и у женщин, есть целый репертуар речитативов, кантилен, ноктюрнов, мелодий, рефренов (не сказать ли «рецептов», хотя дело идет о любви?), и всегда им кажется, что они первые их придумали. Люди, достигшие возраста Лусто, стараются поискуснее распределить частицы этого сокровища в опере страсти; но парижанин, рассматривая свое приключение с Диной только как любовную удачу, хотел неизгладимыми чертами запечатлеть воспоминание о себе в ее сердце, и весь этот прекрасный октябрь месяц он изощрялся в самых кокетливых напевах и самых замысловатых баркаролах. Наконец он исчерпал все возможности любовной мизансцены – воспользуемся здесь выражением, взятым из театрального жаргона и превосходно передающим этот ловкий прием.
«Если эта женщина меня забудет, – говорил он себе подчас, возвращаясь с нею в замок после длительной прогулки по лесам, – я не буду на нее в обиде, она найдет и получше меня…»
Когда два существа пропели дуэты из этой восхитительной партитуры и продолжают друг другу нравиться, можно сказать, что они любят друг друга по-настоящему. Но у Лусто не было времени повторять свои арии, он рассчитывал уехать из Анзи в первых числах ноября: обязанности фельетониста призывали его в Париж. Накануне предполагавшегося отъезда, перед завтраком, журналист и Дина увидели г-на ла Бодрэ, вошедшего в сопровождении одного неверского художника, реставратора скульптуры.
– Что вы затеваете? – спросил Лусто. – Что вы хотите сделать со своим замком?
– А вот что, – ответил старичок, приглашая журналиста, жену и провинциального художника выйти на террасу.
Он показал над входною дверью фасада вычурный медальон, поддерживаемый двумя сиренами, довольно схожий с тем, что украшает замурованную теперь аркаду, под которой некогда проходили с набережной Тюильри во двор старого Лувра и над которой еще можно прочесть: «Королевское собрание редкостей». Медальон на фасаде изображал старинный герб дома д'Юкзель: щит с двумя поперечными полями – алым и золотым, поддерживаемый двумя львами, в правом нижнем углу – алым, в левом нижнем – золотым: над щитом – рыцарский шлем в завитках тех же цветов, увенчанный герцогской короной. И девиз: «Су poroist»55 – слова гордые и звучные.
– Я хочу заменить герб дома д'Юкзель своим; а так как он шесть раз повторяется на обоих фасадах и на обоих крылах, то это работа немалая.
– Заменить столь недавним гербом! – воскликнула Дина. – И это после тысяча восемьсот тридцатого года!..
– Разве я не учредил майорат?
– Я б еще понял это, если бы у вас были дети, – сказал ему журналист.
– О, – ответил старичок, – госпожа де ла Бодрэ молода, время еще не упущено!
Это самоуверенное заявление вызвало улыбку у Лусто, но он не понял г-на де ла Бодрэ.
– Вот видишь, Дидина? – сказал он на ухо г-же де ла Бодрэ. – К чему твои угрызения совести?
Дина упросила отложить отъезд на один день, и прощание любовников стало похоже на десять раз объявляемое иными театрами последнее представление пьесы, делающей полный сбор. Но сколько взаимных обещаний! Сколько торжественных договоров, заключенных по требованию Дины и без возражений скрепленных бессовестным журналистом!
С выдающейся смелостью выдающейся женщины Дина, на глазах у всей округи, вместе с матерью и мужем, проводила Лусто до Кона.
Когда десять дней спустя в салон городского дома г-жи де ла Бодрэ явились господа де Кланьи, Гатьен и Гравье, она, улучив минутку, отважно заявила каждому из них:
– Благодаря господину Лусто я узнала, что никогда не была любима ради меня самой.
А сколько трескучих речей произнесла она о мужчинах, о природе их чувств, о их низменной любви и проч.!.. Из трех поклонников Дины один только г-н де Кланьи сказал ей: «Я люблю вас, несмотря ни на что!..» За это Дина взяла его в наперсники и излила на него всю нежность дружбы, какой женщины подкупают Гуртов, готовых самоотверженно носить ошейник любовного рабства.56
Вернувшись в Париж, Лусто за несколько недель растерял все воспоминания о прекрасных днях, проведенных в замке Анзи. И вот почему. Лусто жил пером. В этом веке, и особенно после победы буржуазии, тщательно избегающей подражания Франциску I и Людовику XIV, жить пером – такой труд, от которого откажутся и каторжники, они предпочтут смерть. Жить пером – не значит ли творить? Творить сегодня, завтра, всегда… или хотя бы делать вид, что творишь; а ведь кажущееся обходится так же дорого, как реальное! Не считая фельетона в ежедневной газете, этого своеобразного сизифова камня, который каждый понедельник обрушивался на кончик его пера, Этьен сотрудничал еще в трех или четырех литературных журналах. Но успокойтесь! Он не проявлял себя взыскательным художником в своих произведениях. В этом отношении он отличался покладистостью, если хотите, беспечностью и принадлежал к той группе писателей, которых называют «дельцами» или «ремесленниками». В Париже в наши дни «ремесло» есть отказ от всяких притязаний на какое-либо место в литературе. Когда писатель больше не может или не хочет представлять собой что-то, он становится «дельцом». И тогда он довольно приятно проводит жизнь. Дебютанты, синие чулки, актрисы начинающие и актрисы, кончающие карьеру, авторы и издатели лелеют и холят готовое на все перо. Лусто, сделавшись прожигателем жизни, избавился от всех расходов, за исключением платы за квартиру. У него были ложи во всех театрах. Счета своего перчаточника он покрывал продажей книг, которые ему приносили на отзыв и о которых он давал или не давал отзыва; поэтому он говорил авторам, печатающимся на свой счет:
– Ваша книга всегда в моих руках.
С авторских самолюбий художников он взимал дань рисунками и картинами. Все дни его заняты были обедами, вечера – театром, утро – друзьями, визитами, фланированием. Его фельетон, статьи и два рассказа, которые он ежегодно поставлял для еженедельных журналов, были налогом, омрачавшим эту счастливую жизнь. Однако, чтобы достичь этого положения, Этьен боролся целых десять лет. Став наконец известным в литературном мире, любимый за добро, равно как и за зло, которое он делал с безупречным добродушием, он пустился плыть по течению, не заботясь о будущем. Он царил в одном кружке новичков, были у него друзья, вернее – привычные приятельские отношения, длившиеся по пятнадцать лет, с людьми, с которыми он ужинал, обедал и давал волю своему острословию. Он зарабатывал от семисот до восьмисот франков в месяц; при расточительности, присущей беднякам-литераторам, этих денег было для него недостаточно. Поэтому Лусто то и дело оказывался в таком же плачевном положении, как при своем дебюте в Париже, когда он думал: «Если б у меня было пятьсот франков в месяц, какой бы я был богач!»
Вот причина этого явления. Лусто жил на улице Мартир, в хорошенькой квартирке первого этажа, великолепно обставленной и с садом. Поселившись там в 1833 году, он заключил с одним мебельщиком условие, которое на долгое время подорвало его благосостояние. Квартира эта обходилась ему в тысячу двести франков ежегодно. Поэтому январь, апрель, июль и октябрь были, как он говорил, месяцами нужды. Плата за квартиру и счета привратника опустошали его карман. Тем не менее Лусто нанимал кабриолеты, на завтраки тратил не меньше ста франков в месяц, сигар выкуривал на тридцать франков и не умел отказать ни в обеде, ни в платье своим случайным любовницам. В таких случаях он столько забирал вперед из своих всегда неверных доходов за следующие месяцы, что, бывало, не имел наличными и ста франков при заработке в семьсот – восемьсот франков в месяц, точно так же, как в 1822 году, когда он едва зарабатывал двести франков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
– Вы хотите прогнать человека, который посвятил вам свою жизнь? – сказал он, идя рядом с нею. – Я не вернусь с вами в Анзи и завтра уеду.
– Мама, ты идешь? – обратилась г-жа де ла Бодрэ к г-же Пьедефер, чтобы уклониться от ответа на прямой вопрос, которым Лусто хотел заставить ее принять какое-нибудь решение.
Парижанин помог матери сесть в коляску, подсадил г-жу де ла Бодрэ, нежно поддержав ее под руку, а сам устроился на переднем сиденье вместе с Гатьеном, оставившим лошадь в Ла-Бодрэ.
– Вы переменили платье, – некстати заметил Гатьен Дине.
– Баронесса простудилась, на Луаре было свежо, – ответил Лусто. – Бьяншон посоветовал ей одеться теплее.
Дина покраснела, как маков цвет, а г-жа Пьедефер сделала строгое лицо.
– Бедный Бьяншон уже на пути в Париж. Что за благородное сердце! – сказал Лусто.
– О да! – ответила г-жа де ла Бодрэ. – Он великодушен и деликатен, не то что…
– Уезжая, мы так были веселы, – сказал Лусто, – а теперь вы нездоровы и так язвительно говорите со мной, но почему же?.. Разве вы не привыкли слышать, что вы прекрасны и умны? А я перед Гатьеном заявляю, что отказываюсь от Парижа, остаюсь в Сансере и умножаю собой число ваших поклонников. Я почувствовал себя таким молодым на родной стороне, я уж позабыл Париж со всеми его соблазнами, заботами и утомительными удовольствиями… Да, мне кажется, будто моя жизнь стала чище…
Дина, отвернувшись, слушала Лусто; но был момент, когда импровизация этого змея-искусителя, старавшегося изобразить страсть с помощью фраз и мыслей, значение которых было скрыто для Гатьена, но со всей силой отзывалось в сердце Дины, заискрилась вдруг таким блеском, что баронесса подняла на него глаза. Взгляд ее, казалось, привел в восторг Лусто; он постарался особенно блеснуть остроумием и рассмешил наконец г-жу де ла Бодрэ. А если женщина, гордость которой так жестоко оскорблена, рассмеялась, то вся ее неприступность становится неуместной. Когда въезжали в огромный двор, усыпанный песком и украшенный газоном с цветочными клумбами, так выгодно оттенявшими фасад замка, журналист говорил:
– Если женщины нас любят, они нам прощают все, даже наши преступления; если они нас не любят, они нам не прощают ничего, даже наши добродетели! Прощаете вы меня? – добавил он на ухо г-же де ла Бодрэ, нежно прижимая к сердцу ее руку. Дина не могла удержаться от улыбки.
За обедом и до конца вечера Лусто был весел и чарующе увлекателен, но, изображая таким образом свое упоение, он порой принимал мечтательный вид, будто весь был поглощен своим счастьем. После кофе г-жа де ла Бодрэ и ее мать предложили мужчинам прогуляться по саду. Господин Гравье сказал тогда прокурору;
– Вы заметили, что госпожа де ла Бодрэ уехала в кисейном платье, а возвратилась в бархатном?
– Когда она в Коне садилась в экипаж, платье зацепилось за медную кнопку коляски и разорвалось сверху донизу, – ответил Лусто.
– О! – простонал Гатьен, пораженный в самое сердце жестокой разницей между двумя объяснениями журналиста.
Лусто, рассчитывавший на это удивление Гатьена, крепко сжал его локоть, умоляя о молчании. Несколько минут спустя Лусто оставил трех поклонников Дины одних и занялся маленьким ла Бодрэ. Тогда Гатьена стали расспрашивать, как прошло путешествие. Г-н Гравье и г-н де Кланьи остолбенели, узнав, что Дина на обратном пути из Кона осталась одна с Лусто; но еще больше ошеломили их две версии парижанина о перемене платья. Не удивительно поэтому, что три неудачника весь вечер чувствовали себя весьма стесненно. А на другое утро каждого из них дела заставили покинуть Анзи, и Дина осталась одна с матерью, мужем и Лусто.
Разочарование трех сансерцев вызвало в городе большой шум. Падение музы Берри, Нивернэ и Морвана сопровождалось настоящим кошачьим концертом злословия, клеветы и всевозможных догадок, в которых первое место отводилось истории с кисейным платьем. Никогда еще наряды Дины не имели такого успеха и не привлекали так сильно внимания юных девиц, не понимавших связи между любовью и кисеей, над которой так потешались замужние женщины. Г-жа Буаруж, жена председателя суда, взбешенная неудачей своего Гатьена, забыла восторженные похвалы, расточавшиеся ею по поводу поэмы «Севильянка Пакита»; она метала громы и молнии против женщины, способной опубликовать подобную гнусность.
– Несчастная совершает то, о чем сама писала! – говорила она. – Наверное, она и кончит так же, как ее героиня!
С Диной случилось в Сансере то же, что с маршалом Сультом: пока он был министром, в оппозиционных газетах писали, что он проиграл битву при Тулузе; чуть только вышел в отставку – он ее выиграл! Добродетельная Дина слыла соперницей Камилла Мопена и самых прославленных женщин; счастливая – была объявлена «несчастной».
Господин де Кланьи храбро защищал Дину; он несколько раз наезжал в Анзи, чтобы иметь право опровергнуть слухи, ходившие о женщине, которую он, даже падшую, обожал по-прежнему; он утверждал, что вся близость между нею и Лусто заключается только в сотрудничестве над большим литературным произведением. Над прокурором смеялись.
Октябрь стоял чудесный, осень – лучшее время года в долинах Луары; но в 1836 году она была особенно хороша. Природа была как бы сообщницей счастья Дины, которая, как и предсказал Бьяншон, постепенно отдавалась бурной любви. В какой-нибудь месяц баронесса вся преобразилась. Она с удивлением открыла в себе множество качеств, бездействовавших, дремавших, до сих пор ненужных. Лусто стал ее кумиром, ибо нежная любовь, эта насущная потребность больших душ, превратила ее в совершенно новую женщину. Дина жила! Она нашла применение своим силам, она открыла неожиданные перспективы в своем будущем, она, наконец, была счастлива, – счастлива беззаботно, безмятежно. Этот огромный замок, сады, парк, лес так благоприятствовали любви! Лусто обнаружил в г-же де ла Бодрэ наивную впечатлительность, даже, если угодно, невинность, которая придавала ей своеобразие; манящего и неожиданного в ней оказалось гораздо больше, чем в молодой девушке. Парижанину льстило ее восхищение, которое у большинства женщин является только комедией, но у Дины было искренним: она у Лусто училась любви, он в этом сердце был первый. И он старался быть с нею как можно ласковее. У мужчин, да, впрочем, и у женщин, есть целый репертуар речитативов, кантилен, ноктюрнов, мелодий, рефренов (не сказать ли «рецептов», хотя дело идет о любви?), и всегда им кажется, что они первые их придумали. Люди, достигшие возраста Лусто, стараются поискуснее распределить частицы этого сокровища в опере страсти; но парижанин, рассматривая свое приключение с Диной только как любовную удачу, хотел неизгладимыми чертами запечатлеть воспоминание о себе в ее сердце, и весь этот прекрасный октябрь месяц он изощрялся в самых кокетливых напевах и самых замысловатых баркаролах. Наконец он исчерпал все возможности любовной мизансцены – воспользуемся здесь выражением, взятым из театрального жаргона и превосходно передающим этот ловкий прием.
«Если эта женщина меня забудет, – говорил он себе подчас, возвращаясь с нею в замок после длительной прогулки по лесам, – я не буду на нее в обиде, она найдет и получше меня…»
Когда два существа пропели дуэты из этой восхитительной партитуры и продолжают друг другу нравиться, можно сказать, что они любят друг друга по-настоящему. Но у Лусто не было времени повторять свои арии, он рассчитывал уехать из Анзи в первых числах ноября: обязанности фельетониста призывали его в Париж. Накануне предполагавшегося отъезда, перед завтраком, журналист и Дина увидели г-на ла Бодрэ, вошедшего в сопровождении одного неверского художника, реставратора скульптуры.
– Что вы затеваете? – спросил Лусто. – Что вы хотите сделать со своим замком?
– А вот что, – ответил старичок, приглашая журналиста, жену и провинциального художника выйти на террасу.
Он показал над входною дверью фасада вычурный медальон, поддерживаемый двумя сиренами, довольно схожий с тем, что украшает замурованную теперь аркаду, под которой некогда проходили с набережной Тюильри во двор старого Лувра и над которой еще можно прочесть: «Королевское собрание редкостей». Медальон на фасаде изображал старинный герб дома д'Юкзель: щит с двумя поперечными полями – алым и золотым, поддерживаемый двумя львами, в правом нижнем углу – алым, в левом нижнем – золотым: над щитом – рыцарский шлем в завитках тех же цветов, увенчанный герцогской короной. И девиз: «Су poroist»55 – слова гордые и звучные.
– Я хочу заменить герб дома д'Юкзель своим; а так как он шесть раз повторяется на обоих фасадах и на обоих крылах, то это работа немалая.
– Заменить столь недавним гербом! – воскликнула Дина. – И это после тысяча восемьсот тридцатого года!..
– Разве я не учредил майорат?
– Я б еще понял это, если бы у вас были дети, – сказал ему журналист.
– О, – ответил старичок, – госпожа де ла Бодрэ молода, время еще не упущено!
Это самоуверенное заявление вызвало улыбку у Лусто, но он не понял г-на де ла Бодрэ.
– Вот видишь, Дидина? – сказал он на ухо г-же де ла Бодрэ. – К чему твои угрызения совести?
Дина упросила отложить отъезд на один день, и прощание любовников стало похоже на десять раз объявляемое иными театрами последнее представление пьесы, делающей полный сбор. Но сколько взаимных обещаний! Сколько торжественных договоров, заключенных по требованию Дины и без возражений скрепленных бессовестным журналистом!
С выдающейся смелостью выдающейся женщины Дина, на глазах у всей округи, вместе с матерью и мужем, проводила Лусто до Кона.
Когда десять дней спустя в салон городского дома г-жи де ла Бодрэ явились господа де Кланьи, Гатьен и Гравье, она, улучив минутку, отважно заявила каждому из них:
– Благодаря господину Лусто я узнала, что никогда не была любима ради меня самой.
А сколько трескучих речей произнесла она о мужчинах, о природе их чувств, о их низменной любви и проч.!.. Из трех поклонников Дины один только г-н де Кланьи сказал ей: «Я люблю вас, несмотря ни на что!..» За это Дина взяла его в наперсники и излила на него всю нежность дружбы, какой женщины подкупают Гуртов, готовых самоотверженно носить ошейник любовного рабства.56
Вернувшись в Париж, Лусто за несколько недель растерял все воспоминания о прекрасных днях, проведенных в замке Анзи. И вот почему. Лусто жил пером. В этом веке, и особенно после победы буржуазии, тщательно избегающей подражания Франциску I и Людовику XIV, жить пером – такой труд, от которого откажутся и каторжники, они предпочтут смерть. Жить пером – не значит ли творить? Творить сегодня, завтра, всегда… или хотя бы делать вид, что творишь; а ведь кажущееся обходится так же дорого, как реальное! Не считая фельетона в ежедневной газете, этого своеобразного сизифова камня, который каждый понедельник обрушивался на кончик его пера, Этьен сотрудничал еще в трех или четырех литературных журналах. Но успокойтесь! Он не проявлял себя взыскательным художником в своих произведениях. В этом отношении он отличался покладистостью, если хотите, беспечностью и принадлежал к той группе писателей, которых называют «дельцами» или «ремесленниками». В Париже в наши дни «ремесло» есть отказ от всяких притязаний на какое-либо место в литературе. Когда писатель больше не может или не хочет представлять собой что-то, он становится «дельцом». И тогда он довольно приятно проводит жизнь. Дебютанты, синие чулки, актрисы начинающие и актрисы, кончающие карьеру, авторы и издатели лелеют и холят готовое на все перо. Лусто, сделавшись прожигателем жизни, избавился от всех расходов, за исключением платы за квартиру. У него были ложи во всех театрах. Счета своего перчаточника он покрывал продажей книг, которые ему приносили на отзыв и о которых он давал или не давал отзыва; поэтому он говорил авторам, печатающимся на свой счет:
– Ваша книга всегда в моих руках.
С авторских самолюбий художников он взимал дань рисунками и картинами. Все дни его заняты были обедами, вечера – театром, утро – друзьями, визитами, фланированием. Его фельетон, статьи и два рассказа, которые он ежегодно поставлял для еженедельных журналов, были налогом, омрачавшим эту счастливую жизнь. Однако, чтобы достичь этого положения, Этьен боролся целых десять лет. Став наконец известным в литературном мире, любимый за добро, равно как и за зло, которое он делал с безупречным добродушием, он пустился плыть по течению, не заботясь о будущем. Он царил в одном кружке новичков, были у него друзья, вернее – привычные приятельские отношения, длившиеся по пятнадцать лет, с людьми, с которыми он ужинал, обедал и давал волю своему острословию. Он зарабатывал от семисот до восьмисот франков в месяц; при расточительности, присущей беднякам-литераторам, этих денег было для него недостаточно. Поэтому Лусто то и дело оказывался в таком же плачевном положении, как при своем дебюте в Париже, когда он думал: «Если б у меня было пятьсот франков в месяц, какой бы я был богач!»
Вот причина этого явления. Лусто жил на улице Мартир, в хорошенькой квартирке первого этажа, великолепно обставленной и с садом. Поселившись там в 1833 году, он заключил с одним мебельщиком условие, которое на долгое время подорвало его благосостояние. Квартира эта обходилась ему в тысячу двести франков ежегодно. Поэтому январь, апрель, июль и октябрь были, как он говорил, месяцами нужды. Плата за квартиру и счета привратника опустошали его карман. Тем не менее Лусто нанимал кабриолеты, на завтраки тратил не меньше ста франков в месяц, сигар выкуривал на тридцать франков и не умел отказать ни в обеде, ни в платье своим случайным любовницам. В таких случаях он столько забирал вперед из своих всегда неверных доходов за следующие месяцы, что, бывало, не имел наличными и ста франков при заработке в семьсот – восемьсот франков в месяц, точно так же, как в 1822 году, когда он едва зарабатывал двести франков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26