https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/beskontaktnye/
Ни одна собака не была забыта: их рельефные фото красовались на стелах, к подножию которых хозяева сложили их любимые игрушки. Это были весёлые памятники, памятники без слез.Вдали, словно подвешенные к дрожащей занавеси, проступали начертанные золотыми буквами слова. Там было слово «любовь», и слово «доброта», и слово «нежность», и слово «верность», и слово «счастье». Возникая из полной тьмы, они переливались матово-золотыми оттенками, достигали ослепительного сияния, затем одно за другим уходили во тьму — но, поочерёдно разгораясь все ярче, словно порождали друг друга. Я продолжал свой путь по подвалу, ведомый светом, который выхватывал из темноты то один, то другой угол помещения. Там были иные сцены, иные видения, так что я в конце концов утратил представление о времени и очнулся, только когда обнаружил, что уже вышел из подвала и сижу на садовой скамейке то ли на террасе, то ли в зимнем саду. На пустыри за окном опускалась ночь; Венсан зажёг массивную лампу с абажуром. Я был заметно взволнован, и он, не спрашивая, налил мне бокал коньяку.— Проблема в том, — сказал он, — что я больше не могу по-настоящему выставляться. Тут куча настроек, это почти не поддаётся перевозке. Ко мне приходили какие-то люди из Управления изобразительных искусств; они предполагают купить дом, возможно, заснять все это на видео и продавать.Я понял, что о практических, финансовых аспектах он заговорил просто из вежливости, чтобы перевести разговор в нормальное русло: ясно, что на человека в его ситуации, стоящего в эмоциональном плане на грани выживания, материальные проблемы уже не давят с такой силой, как раньше. Я хотел ответить, не смог, помотал головой и налил себе ещё коньяку; его самообладание в тот момент показалось мне просто пугающим. Он заговорил снова:— Есть такое знаменитое изречение, что художники делятся на две категории — революционеры и декораторы. Можно считать, что я выбрал лагерь декораторов. Вообще-то у меня и выбора особого не было, наш мир решил за меня. Я помню свою первую выставку в Нью-Йорке, в галерее Саатчи, с акцией «Feed the people. Organize them» — они перевели название. Я волновался, никто из французских художников уже давно не выставлялся в сколько-нибудь значительной нью-йоркской галерее. В придачу я тогда был революционером и твёрдо верил в революционное значение своей работы. В Нью-Йорке стояла очень холодая зима, каждое утро на улицах подбирали мёртвых бродяг, они замерзали; я был убеждён, что едва люди увидят мою работу, как их отношение к миру сразу изменится: они выйдут на улицы и начнут точно следовать рецепту, написанному на телеэкране. Естественно, ничего подобного не произошло: люди приходили, качали головами, говорили друг другу умные слова и уходили. Я подозреваю, что революционеры — это люди, способные принять вызов беспощадного мира и ответить ему ещё большей беспощадностью. Мне просто не хватило храбрости такого рода. Но я был честолюбив; возможно, в глубине души декораторы даже честолюбивее революционеров.
До Дюшана художник считал для себя высшей целью предложить своё видение мира, одновременно и личное, и верное, иными словами, волнующее. После Дюшана художнику уже мало видения мира, он пытается создать собственный мир; он — в прямом смысле соперник Бога. В своём подвале я Бог. Я решил сотворить маленький, лёгкий мир, где нет ничего, кроме счастья. Я прекрасно понимаю, что моя работа не прогрессивна, а, скорее, регрессивна; я знаю, что её можно сравнить с поведением подростков, которые, вместо того чтобы решать свои подростковые проблемы, с головой уходят в коллекцию марок, гербарий или любой другой замкнутый, переливающийся яркими красками мирок. Никто не осмелится сказать мне это прямо, у меня хорошие отзывы в «Арт-пресс» и в большинстве европейских массмедиа; но в глазах девушки, приходившей от Управления изобразительных искусств, я прочёл презрение. Она была худая, в белом кожаном костюме, смуглая, очень сексуальная; я понял, что она смотрит на меня как на маленького, очень больного ребёнка, калеку. Она была права: я и есть маленький калека, я очень болен и не могу жить дальше. Я не могу принять вызов беспощадного мира; у меня просто не получается.
Вернувшись в «Лютецию», я долго не мог заснуть. Совершенно ясно, что Венсан со своими двумя категориями кое-кого забыл. Юморист, как и революционер, принимает вызов беспощадного мира и отвечает ему ещё большей беспощадностью. Однако в результате его действий мир не изменяется, а просто становится чуть более приемлемым, ибо насилие, необходимое для всякого революционного действия, трансформируется в смех ; заодно это приносит ещё и немалые бабки. В общем, я был отчасти коллаборационистом — как и все буффоны испокон веков. Я избавлял мир от революций, мучительных и бесполезных — поскольку любая боль и зло коренятся в биологии и не зависят ни от каких мыслимых социальных перемен; я нёс ясность, свет, «юмористическую дистанцию», я пресекал борьбу и искоренял надежду: итог выходил неоднозначный.
Несколько минут я вспоминал свои прежние работы, особенно в кино. Расизм, педофилия, каннибализм, отцеубийство, пытки и варварство: за неполные десять лет я снял сливки со всех доходных тем. Всё-таки забавно, в который раз сказал я себе, что в киношной среде сочетание злости и смеха считается новым словом в искусстве; давно они, видно, не читали Бодлера, эти профессионалы.Оставалась порнография: на ней все обламывали зубы. Похоже, до сих пор этот предмет сопротивлялся любым попыткам его обработать. Ни виртуозные перемещения камеры, ни изысканное освещение ничего не давали и, даже наоборот, выглядели попросту помехой. Более «догматичные» опыты со скрытыми камерами и видеонаблюдением тоже не приносили успеха: люди хотели чёткую картинку. Пусть некрасивую, но чёткую. Все попытки создать «высококачественную порнографию» не только оборачивались посмешищем, но и кончались провалом в коммерческом плане. Короче, старая поговорка директоров по маркетингу — «Если люди покупают наш ширпотреб, значит, купят и наши товары люкс» — на сей раз не оправдывалась, и один из самых доходных секторов кинопроизводства оставался в руках каких-то неведомых венгерских, если не латышских кустарей. В те времена, когда я снимал «Попасись у меня в секторе Газа», я решил просветиться и провёл целый вечер на съёмках у одного из последних действующих режиссёров-французов, некоего Фердинанда Кабареля. Это был отнюдь не пропащий вечер — разумеется, в человеческом плане. Несмотря на свою западно-французскую фамилию, Фердинанд Кабарель походил на бывшего техника из «ЭйСи/ДиСи»: бледный как полотно, с грязными сальными лохмами, в майке «Fuck your cunts» и перстнях с черепами. Я сразу подумал, что второго такого мудака ещё поискать. Выживал он исключительно за счёт смешных темпов, которые задавал своим командам: он накручивал минут по сорок годного материала в день, успевая ещё давать рекламные фото в «Хот-видео», и притом в киношных кругах считался «интеллектуалом», потому что утверждал, будто работает «ради куска хлеба». Я не говорю о диалогах («Я тебя завожу, а, сука? — Ты меня заводишь, да, подонок»), я не говорю о незатейливых ремарках («Внимание, дубль» означало, естественно, что актрису будут брать с двух сторон) — что меня больше всего поразило, так это его невероятное презрение к актёрам, особенно мужского пола. Без тени иронии, абсолютно всерьёз Кабарель мог орать в мегафон что-нибудь вроде: «Эй, мужики, если у вас не встанет, денег не получите!» или «Если вон тот эякулирует, вылетит к чёрту!». Актрисе полагалось хотя бы манто из искусственного меха, прикрыть наготу в перерывах между двумя сценами; актёрам же, чтобы согреться, приходилось приносить с собой одеяла. В конце концов зрители-мужчины пойдут смотреть актрису, именно она в один прекрасный день, быть может, появится на обложке «Хот-видео»; в актёрах же видели просто член на ножках. В довершение всего я узнал (не без труда: французы, как известно, не любят распространяться о своей зарплате), что если актриса на съёмках получала пятьсот евро в день, то им приходилось довольствоваться ста пятьюдесятью. Но они занимались этим ремеслом не ради денег: как ни дико — и ни патетично — это звучит, но они занимались этим ремеслом, чтобы трахать телок . Мне особенно запомнилась сцена в подземном паркинге: от холода зуб на зуб не попадал, и, глядя, как эти двое, Фред и Бенжамен (один был лейтенант-пожарник, а другой — управленец) меланхолично надраивались, чтобы быть в форме к моменту дубля, я сказал себе, что всё-таки, когда дело касается вагины, мужики иногда просто молодцы.Благодаря этому малоаппетитному воспоминанию я, промаявшись всю ночь без сна, на рассвете набросал сценарий под временным названием «Групповуха на автотрассе», позволяющий изящно сочетать коммерческие преимущества порнографии и супернасилия. Утром, поглощая гренки в баре «Лютеции», я прописал начальный эпизод.Огромный чёрный лимузин (возможно, «паккард» 60-х) медленно катит по просёлочной дороге, среди лугов и кустов ярко-жёлтого дрока (я предполагал снимать в Испании, возможно, в районе Лас-Урдес, там очень красиво в мае месяце); на ходу машина издаёт низкий рокот (типа: бомбардировщик, возвращающийся на базу).На цветущем лугу парочка занимается любовью (в высокой луговой траве было множество цветов: колокольчики, васильки, жёлтые цветы, название которых я не мог вспомнить, но пометил на полях: «Усилить жёлтые цветы»). Юбка у девушки задрана, майка поднята выше грудей, в общем, с виду — хорошенькая сучка. Расстегнув у парня ширинку, она ласкает губами его член. На заднем плане медленно ползает трактор, давая понять, что перед нами парочка землепашцев. Небольшой перетрах на меже, Весна Священная и т.д. и т.п. Однако камера быстро отъезжает назад, и выясняется, что наши голубки воркуют на съёмочной площадке и что тут снимается порнофильм — возможно, довольно высокого разбора, поскольку работает целая съёмочная группа.Лимузин «паккард» останавливается, заслоняя луг, из него выходят двое карателей в чёрных двубортных костюмах и с автоматами. Они безжалостно расстреливают и юную парочку, и съёмочную группу. После некоторых колебаний я зачеркнул слово «расстреливают»: надо было бы придумать механизм пооригинальнее, скажем, какой-нибудь дискометатель — стальные лезвия вращались бы в воздухе, а потом рассекали плоть, в частности плоть любовников. Тут главное было не скупиться: начисто отрезанный член в глотке девицы и пр.; в общем, стоило подпустить того, что продюсер моего «Диогена-киника» называл симпатичными такими картинками. Я пометил на полях: «Придумать механизм-яйцедер».В конце эпизода из машины, из задней дверцы, выходит толстяк с очень чёрными волосами, лоснящимся, изъеденным оспой лицом, тоже в чёрном двубортном костюме, а с ним скелетоподобный, вроде Уильяма Берроуза, зловещего вида старик, чьё тело утопает в сером плаще. Он созерцает результаты бойни (клочья красного мяса на лугу, жёлтые цветы, люди в чёрном), тихо вздыхает и, повернувшись к товарищу, произносит: «A moral duty, John». A moral duty, John (англ.) — Моральный долг, Джон.
После нескольких зверских сцен, по большей части с юными парочками и даже с подростками, выясняется, что эти малопочтенные забавники — члены ассоциации католиков-интегристов, быть может, одного из филиалов «Опус Деи»; этот выпад против поворота к морали должен был, в моём представлении, обеспечить мне симпатии левой критики. Однако ещё дальше оказывается, что и самих убийц снимает вторая съёмочная группа и что истинная цель всего этого дела — коммерциализация уже не порнофильмов, а образов супернасилия. Рассказ в рассказе, фильм в фильме и т.д. Железобетонный проект.В общем, как я заявил в тот же вечер своему агенту, я продвигался вперёд, работал, входил наконец в ритм; он сказал, что просто счастлив, и признался, что уже начинал беспокоиться. Я был искренен — до какой-то степени. Лишь через два дня, снова сев в самолёт, чтобы вернуться в Испанию, я понял, что никогда не закончу этого сценария — не говоря уж о съёмках. В Париже есть какое-то социальное брожение, из-за него возникает иллюзия, будто у вас есть какие-то замыслы; но я знал, что, вернувшись в Сан-Хосе, окончательно превращусь в лежачий камень; хоть я и строил из себя пижона, но постепенно скрючивался, как старая обезьяна. Я чувствовал себя ссохшимся, сморщенным до невозможности; я что-то бурчал себе под нос вполне по-стариковски. Мне было сорок семь, и последние тридцать лет я смешил себе подобных; теперь я кончился, выложился, оцепенел. Последняя искра любопытства, ещё вспыхивающая в моих глазах, когда я смотрю на мир, скоро погаснет, и меня будет отличать от булыжника разве что какая-то смутная боль.
Моя карьера отнюдь не кончилась провалом, по крайней мере в коммерческом плане: если напасть на мир, в конце концов он уступит насилию и выплюнет тебе твои вонючие бабки; но радость он не вернёт никогда. Даниель24,11 Мария23 — весёлый, обаятельный неочеловек, наверное, как и Мария22 в её возрасте. Хотя у нас процесс старения уже не носит того трагического характера, какой он имел у людей в последний период их существования, тем не менее он связан с определёнными страданиями; подобно нашим радостям, страдания эти весьма умеренны; кроме того, существуют индивидуальные вариации. Например, Мария22 временами, видимо, становилась странно похожей на человека; об этом свидетельствует совсем не неочеловеческое по духу сообщение, которое она в конечном счёте так мне и не отослала и которое было обнаружено в её архиве Марией23: По площади Святого ПетраИдёт крючконосая старухаВ плаще-дождевике.Она потеряла надежду.
37510, 236, 43725, 82556. Лысые, почтенные, одетые в серое человеческие существа едут навстречу друг другу в инвалидных колясках, на расстоянии нескольких метров. Они движутся в сером, необъятном, голом пространстве: здесь нет ни неба, ни горизонта, ничего; только серая мгла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
До Дюшана художник считал для себя высшей целью предложить своё видение мира, одновременно и личное, и верное, иными словами, волнующее. После Дюшана художнику уже мало видения мира, он пытается создать собственный мир; он — в прямом смысле соперник Бога. В своём подвале я Бог. Я решил сотворить маленький, лёгкий мир, где нет ничего, кроме счастья. Я прекрасно понимаю, что моя работа не прогрессивна, а, скорее, регрессивна; я знаю, что её можно сравнить с поведением подростков, которые, вместо того чтобы решать свои подростковые проблемы, с головой уходят в коллекцию марок, гербарий или любой другой замкнутый, переливающийся яркими красками мирок. Никто не осмелится сказать мне это прямо, у меня хорошие отзывы в «Арт-пресс» и в большинстве европейских массмедиа; но в глазах девушки, приходившей от Управления изобразительных искусств, я прочёл презрение. Она была худая, в белом кожаном костюме, смуглая, очень сексуальная; я понял, что она смотрит на меня как на маленького, очень больного ребёнка, калеку. Она была права: я и есть маленький калека, я очень болен и не могу жить дальше. Я не могу принять вызов беспощадного мира; у меня просто не получается.
Вернувшись в «Лютецию», я долго не мог заснуть. Совершенно ясно, что Венсан со своими двумя категориями кое-кого забыл. Юморист, как и революционер, принимает вызов беспощадного мира и отвечает ему ещё большей беспощадностью. Однако в результате его действий мир не изменяется, а просто становится чуть более приемлемым, ибо насилие, необходимое для всякого революционного действия, трансформируется в смех ; заодно это приносит ещё и немалые бабки. В общем, я был отчасти коллаборационистом — как и все буффоны испокон веков. Я избавлял мир от революций, мучительных и бесполезных — поскольку любая боль и зло коренятся в биологии и не зависят ни от каких мыслимых социальных перемен; я нёс ясность, свет, «юмористическую дистанцию», я пресекал борьбу и искоренял надежду: итог выходил неоднозначный.
Несколько минут я вспоминал свои прежние работы, особенно в кино. Расизм, педофилия, каннибализм, отцеубийство, пытки и варварство: за неполные десять лет я снял сливки со всех доходных тем. Всё-таки забавно, в который раз сказал я себе, что в киношной среде сочетание злости и смеха считается новым словом в искусстве; давно они, видно, не читали Бодлера, эти профессионалы.Оставалась порнография: на ней все обламывали зубы. Похоже, до сих пор этот предмет сопротивлялся любым попыткам его обработать. Ни виртуозные перемещения камеры, ни изысканное освещение ничего не давали и, даже наоборот, выглядели попросту помехой. Более «догматичные» опыты со скрытыми камерами и видеонаблюдением тоже не приносили успеха: люди хотели чёткую картинку. Пусть некрасивую, но чёткую. Все попытки создать «высококачественную порнографию» не только оборачивались посмешищем, но и кончались провалом в коммерческом плане. Короче, старая поговорка директоров по маркетингу — «Если люди покупают наш ширпотреб, значит, купят и наши товары люкс» — на сей раз не оправдывалась, и один из самых доходных секторов кинопроизводства оставался в руках каких-то неведомых венгерских, если не латышских кустарей. В те времена, когда я снимал «Попасись у меня в секторе Газа», я решил просветиться и провёл целый вечер на съёмках у одного из последних действующих режиссёров-французов, некоего Фердинанда Кабареля. Это был отнюдь не пропащий вечер — разумеется, в человеческом плане. Несмотря на свою западно-французскую фамилию, Фердинанд Кабарель походил на бывшего техника из «ЭйСи/ДиСи»: бледный как полотно, с грязными сальными лохмами, в майке «Fuck your cunts» и перстнях с черепами. Я сразу подумал, что второго такого мудака ещё поискать. Выживал он исключительно за счёт смешных темпов, которые задавал своим командам: он накручивал минут по сорок годного материала в день, успевая ещё давать рекламные фото в «Хот-видео», и притом в киношных кругах считался «интеллектуалом», потому что утверждал, будто работает «ради куска хлеба». Я не говорю о диалогах («Я тебя завожу, а, сука? — Ты меня заводишь, да, подонок»), я не говорю о незатейливых ремарках («Внимание, дубль» означало, естественно, что актрису будут брать с двух сторон) — что меня больше всего поразило, так это его невероятное презрение к актёрам, особенно мужского пола. Без тени иронии, абсолютно всерьёз Кабарель мог орать в мегафон что-нибудь вроде: «Эй, мужики, если у вас не встанет, денег не получите!» или «Если вон тот эякулирует, вылетит к чёрту!». Актрисе полагалось хотя бы манто из искусственного меха, прикрыть наготу в перерывах между двумя сценами; актёрам же, чтобы согреться, приходилось приносить с собой одеяла. В конце концов зрители-мужчины пойдут смотреть актрису, именно она в один прекрасный день, быть может, появится на обложке «Хот-видео»; в актёрах же видели просто член на ножках. В довершение всего я узнал (не без труда: французы, как известно, не любят распространяться о своей зарплате), что если актриса на съёмках получала пятьсот евро в день, то им приходилось довольствоваться ста пятьюдесятью. Но они занимались этим ремеслом не ради денег: как ни дико — и ни патетично — это звучит, но они занимались этим ремеслом, чтобы трахать телок . Мне особенно запомнилась сцена в подземном паркинге: от холода зуб на зуб не попадал, и, глядя, как эти двое, Фред и Бенжамен (один был лейтенант-пожарник, а другой — управленец) меланхолично надраивались, чтобы быть в форме к моменту дубля, я сказал себе, что всё-таки, когда дело касается вагины, мужики иногда просто молодцы.Благодаря этому малоаппетитному воспоминанию я, промаявшись всю ночь без сна, на рассвете набросал сценарий под временным названием «Групповуха на автотрассе», позволяющий изящно сочетать коммерческие преимущества порнографии и супернасилия. Утром, поглощая гренки в баре «Лютеции», я прописал начальный эпизод.Огромный чёрный лимузин (возможно, «паккард» 60-х) медленно катит по просёлочной дороге, среди лугов и кустов ярко-жёлтого дрока (я предполагал снимать в Испании, возможно, в районе Лас-Урдес, там очень красиво в мае месяце); на ходу машина издаёт низкий рокот (типа: бомбардировщик, возвращающийся на базу).На цветущем лугу парочка занимается любовью (в высокой луговой траве было множество цветов: колокольчики, васильки, жёлтые цветы, название которых я не мог вспомнить, но пометил на полях: «Усилить жёлтые цветы»). Юбка у девушки задрана, майка поднята выше грудей, в общем, с виду — хорошенькая сучка. Расстегнув у парня ширинку, она ласкает губами его член. На заднем плане медленно ползает трактор, давая понять, что перед нами парочка землепашцев. Небольшой перетрах на меже, Весна Священная и т.д. и т.п. Однако камера быстро отъезжает назад, и выясняется, что наши голубки воркуют на съёмочной площадке и что тут снимается порнофильм — возможно, довольно высокого разбора, поскольку работает целая съёмочная группа.Лимузин «паккард» останавливается, заслоняя луг, из него выходят двое карателей в чёрных двубортных костюмах и с автоматами. Они безжалостно расстреливают и юную парочку, и съёмочную группу. После некоторых колебаний я зачеркнул слово «расстреливают»: надо было бы придумать механизм пооригинальнее, скажем, какой-нибудь дискометатель — стальные лезвия вращались бы в воздухе, а потом рассекали плоть, в частности плоть любовников. Тут главное было не скупиться: начисто отрезанный член в глотке девицы и пр.; в общем, стоило подпустить того, что продюсер моего «Диогена-киника» называл симпатичными такими картинками. Я пометил на полях: «Придумать механизм-яйцедер».В конце эпизода из машины, из задней дверцы, выходит толстяк с очень чёрными волосами, лоснящимся, изъеденным оспой лицом, тоже в чёрном двубортном костюме, а с ним скелетоподобный, вроде Уильяма Берроуза, зловещего вида старик, чьё тело утопает в сером плаще. Он созерцает результаты бойни (клочья красного мяса на лугу, жёлтые цветы, люди в чёрном), тихо вздыхает и, повернувшись к товарищу, произносит: «A moral duty, John». A moral duty, John (англ.) — Моральный долг, Джон.
После нескольких зверских сцен, по большей части с юными парочками и даже с подростками, выясняется, что эти малопочтенные забавники — члены ассоциации католиков-интегристов, быть может, одного из филиалов «Опус Деи»; этот выпад против поворота к морали должен был, в моём представлении, обеспечить мне симпатии левой критики. Однако ещё дальше оказывается, что и самих убийц снимает вторая съёмочная группа и что истинная цель всего этого дела — коммерциализация уже не порнофильмов, а образов супернасилия. Рассказ в рассказе, фильм в фильме и т.д. Железобетонный проект.В общем, как я заявил в тот же вечер своему агенту, я продвигался вперёд, работал, входил наконец в ритм; он сказал, что просто счастлив, и признался, что уже начинал беспокоиться. Я был искренен — до какой-то степени. Лишь через два дня, снова сев в самолёт, чтобы вернуться в Испанию, я понял, что никогда не закончу этого сценария — не говоря уж о съёмках. В Париже есть какое-то социальное брожение, из-за него возникает иллюзия, будто у вас есть какие-то замыслы; но я знал, что, вернувшись в Сан-Хосе, окончательно превращусь в лежачий камень; хоть я и строил из себя пижона, но постепенно скрючивался, как старая обезьяна. Я чувствовал себя ссохшимся, сморщенным до невозможности; я что-то бурчал себе под нос вполне по-стариковски. Мне было сорок семь, и последние тридцать лет я смешил себе подобных; теперь я кончился, выложился, оцепенел. Последняя искра любопытства, ещё вспыхивающая в моих глазах, когда я смотрю на мир, скоро погаснет, и меня будет отличать от булыжника разве что какая-то смутная боль.
Моя карьера отнюдь не кончилась провалом, по крайней мере в коммерческом плане: если напасть на мир, в конце концов он уступит насилию и выплюнет тебе твои вонючие бабки; но радость он не вернёт никогда. Даниель24,11 Мария23 — весёлый, обаятельный неочеловек, наверное, как и Мария22 в её возрасте. Хотя у нас процесс старения уже не носит того трагического характера, какой он имел у людей в последний период их существования, тем не менее он связан с определёнными страданиями; подобно нашим радостям, страдания эти весьма умеренны; кроме того, существуют индивидуальные вариации. Например, Мария22 временами, видимо, становилась странно похожей на человека; об этом свидетельствует совсем не неочеловеческое по духу сообщение, которое она в конечном счёте так мне и не отослала и которое было обнаружено в её архиве Марией23: По площади Святого ПетраИдёт крючконосая старухаВ плаще-дождевике.Она потеряла надежду.
37510, 236, 43725, 82556. Лысые, почтенные, одетые в серое человеческие существа едут навстречу друг другу в инвалидных колясках, на расстоянии нескольких метров. Они движутся в сером, необъятном, голом пространстве: здесь нет ни неба, ни горизонта, ничего; только серая мгла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48