Все для ванной, цена порадовала
Он сказал странную фразу: "Отдай ботинки Петру".
Я, наверное, спросил бы у него: "Почему?" Поинтересовался бы, с какой стати я должен отдать Петру свои новые английские ботинки, но в этот момент в мою дверь постучали. Негромкий настойчивый стук будто выманил меня из сна.
Я открыл глаза, не соображая, утро сейчас или вечер, или глубокая ночь.
- Вас к телефону, - объявила соседка Шурочка.
Шурочка подходила к каждому телефонному звонку в надежде, что звонят ей, но ей никто не звонил. И каждый раз в ее "Вас к телефону" я различал еще один грамм подтаявшей надежды.
- От меня ушла жена, - сказал в трубку Вячик.
- А который час? - спросил я.
- Восемь.
- А когда она ушла?
- Не знаю. Я проснулся, ее нет. Позвони ей, пожалуйста, и скажи: "Галя, ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь, он на все согласен. Только вернись". Запомнил?
- Запомнил, - сказал я.
- Повтори, - не поверил Вячик.
- "Галя, ты сломала Вячику крылья. Он на все согласен. Только вернись".
- Ты пропустил: "Он сдался, делай с ним что хочешь".
- Это лишнее, - сказал я.
- Почему?
- "Делай с ним что хочешь" и "он на все согласен" одно и то же.
- Да? Ну, ладно, - сказал Вячик. - Ты позвони ей, потом сразу мне.
Вячик - руководитель нашего ансамбля. Он композитор. Творец. Первоисточник.
Талантливые люди бывают двух видов:
1. С чувством выхода - это творцы. Это Вячик.
2. Без чувства выхода. Это я.
Я слышу музыку, понимаю, но не могу выразить, и все остается в моей душе. Поэтому в моей душе бывает тесно и мутно.
Я положил трубку и пошел на кухню.
Шурочка стояла над кастрюлей с супом и выжидала, когда на его поверхность всплывет серая пена, чтобы тут же ее выловить и выбросить.
У Шурочки был тот тип внешности, которому идет возраст. Сейчас она была молода, а потому незначительна.
У Шурочки был муж-аспирант и сын - младший школьник. Все они жили в одной шестнадцатиметровой комнате и существовали посменно: когда отец писал диссертацию, мальчик носился по коридору, как дикий зверь в прериях. А когда он делал уроки, отец, в свою очередь, выходил в коридор, садился на сундуке возле телефона и просматривал периодику.
Я поздоровался с Шурочкой и рассказал ей свой сон.
- А отец тебя обнимал? - спросила она.
- Не помню. А какое это имеет значение?
Шурочка попробовала свой суп и некоторое время бессмысленно глядела в сторону, определяя, чего в нем не хватает.
Зазвонил телефон.
- Ну? - спросил Вячик.
- Что "ну"?
- Звонил?
- Нет.
- Понятно, - догадался Вячик.
Я деликатно промолчал.
- Она еще хуже, чем ты о ней думаешь, - сказал Вячик. - Ты даже представить себе не можешь, что это за человек. Она успокоится только тогда, когда втопчет меня в землю... Ну ладно. Извини. Я сам позвоню.
- И ты не звони, - попросил я.
- Почему?
- Ты себе цены не знаешь. Ты делаешь счастливее все человечество.
- Да, - согласился Вячик. - Но меня может сделать счастливым только она одна.
- Ну ладно, - сказал я после молчания. - Как там про крылья?
- "Ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь. Он на все согласен. Только вернись", - проговорил Вячик несокращенный вариант.
Я положил трубку и набрал номер Гали.
Там долго не снимали. Наверное, Галя стояла подбоченясь над трезвонящим телефоном и хихикала. Потом сняла трубку и произнесла с иностранным акцентом:
- Хелло...у, - и при этом, должно быть, высокомерно посмотрела на себя в зеркало.
- Вот бросит он тебя, куда денешься? - спросил я.
- А кто это? - без иностранного акцента спросила Галя.
- Спрашиваю я. Куда ты денешься, если Вячек действительно тебя бросит?
Галя оробела. Наверное, ей показалось, что звонит кто-то важный из канцелярии Высшей Справедливости.
- Куда все, туда и я, - ответила Галя.
- Все работают. А ты работать не любишь.
- Я буду петь.
- Петь ты не умеешь.
Гале действительно все равно, что петь и как петь: сидя, лежа или стоя на руках вниз головой.
Галя молчала, должно быть, раздумывала.
- Но я больше не могу, - сказала она упавшим голосом.
- Можешь.
Я положил трубку и пошел досматривать свой сон.
За Галю и Вячика я был спокоен: сейчас они помирятся, потом опять поссорятся.
Я лег и закрыл глаза. Вернее, я лежал с открытыми глазами под опущенными веками.
Сейчас начало десятого. Мика сидит у себя в лаборатории, смотрит, прищурившись, в микроскоп и жалеет себя.
Я позвоню ей, она снимет трубку и отзовется слабым, будто исплаканным голосом.
- Ты чего? - спрошу я.
- Я не спала, - скажет Мика и замолчит молчанием, исполненным достоинства.
- И напрасно, - скажу я. - Ночью надо спать.
Мы ходим вокруг до около, чтобы не говорить о главном. А главное в том, что мы не женимся.
А не женимся мы потому, что я не могу никому принадлежать дольше чем полтора часа в сутки. Когда истекают эти полтора часа, во мне развивается что-то вроде мании нетерпения. Мне хочется вскочить и бежать, как в атаку.
Мика - единственный человек, который меня не утомляет, потому что в ней идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Я могу быть с ней три и даже четыре часа. Но ей нужны двадцать четыре часа, и ни секунды меньше. Она постоянно поругивает Вячика и как бы оттягивает меня от него, поскольку Вячик - мой друг. Она хочет, чтобы я принадлежал ей весь. И сейчас, сидя у себя в лаборатории, она бы разглядывала в микроскоп мой волос - каков он на срез: круглый или продолговатый...
- Вас к телефону, - позвала Шурочка.
Я знал, что это Мика. Когда я о ней думал, она это слышала, поскольку мысль материальна.
- Ты билет взял? - спросила Мика.
Она имела в виду билет на самолет. Самолет должен был переместить мое тело из Москвы на юг. Из весны в лето.
- Взял, - сказал я.
Мика молчала.
С одной стороны, она беспокоилась о моем здоровье и хотела, чтобы я отдохнул, чтобы дольше был живым и дольше любил ее. С другой стороны, я уезжал и оставлял ее без себя на двадцать четыре дня, и целых двадцать четыре дня ее жизнь не имела никакого смысла и была ей в тягость.
Когда я уезжал на гастроли или в отпуск, Мика погружалась в стоячую глубину времени и существовала, как утопленница. Даже хуже, потому что утопленники ничего не чувствуют, а она страдала.
Мика любила меня из года в год, - изо дня в день с неослабевающей силой, будто внутри у нее был мотор, вечный двигатель, перпетуум-мобиле, и с ним ничего не происходило.
Сколько раз я ронял этот мотор, бил его, терял, но он не ржавел, не снашивался и не разбивался. Это было какое-то самозаряжающееся устройство.
- Жаль, что ты не можешь взять отпуск, - сказал я.
Мика не ответила. Жаль мне или нет - это не меняло дела. Я все равно уеду, а она все равно останется.
- Мне грустно, - сказала Мика.
- Нет, - ответил я. - Ты счастлива. Ты не понимаешь этого.
Страдание - оборотная сторона любви и, значит, тоже входит в комплекс "счастье".
Мика тянет ко мне руки, а ее руки уходят в пустоту. Она зажимает меня в кулак, а я, как песок, просачиваюсь сквозь пальцы. И есть я, и нет меня.
Я слышу сумятицу, которая происходит в ней, и мне хочется положить трубку.
- Ну, пока! - говорю я.
- Подожди! - вскрикивает Мика.
Я почти чувствую, как она хватает меня за рукав. Но когда меня хватают, мне хочется вырваться и убежать.
Я стою и изнываю от нетерпения.
- Ну пока, - вдруг соглашается Мика. - Счастливого отдыха.
Она не жалуется мне на меня, а отпускает и даже желает счастливого отдыха. Почему?
Мне хочется тут же позвонить к ней в лабораторию и выяснить: все ли в порядке с вечным двигателем, не проржавел ли он от моего эгоизма.
Я смотрю на телефон. И Мика тоже, должно быть, смотрит на телефон. Мы стоим с ней по разные концы города, как два барана на мостике горбатом, каждый со своей правдой.
О, могущество мужчины, не идущего в руки!
Телефон зазвонил.
- Скажи мне что-нибудь человеческое, - попросила Мика.
Я мгновенно успокоился. Так ведет себя человек, проверяющий в кармане документы и деньги. Документы на месте, и он моментально о них забывает.
- Я люблю тебя, - говорю я Мике, забывая о ней.
Мика неестественно притихла.
- Ты где? - спросил я.
- Тут.
- А почему ты молчишь?
- Плачу.
Может быть, ее вечный двигатель заряжается слезами...
В коридоре появился Шурочкин сын Пашка Самодеркин - человек семи лет.
- Что такое грека? - спросил Пашка.
- Какая грека? - не понял я.
- Ехал грека через реку, - объяснил Пашка.
- Это грек.
- Тогда почему не "ехал грек через реку"?
- Нескладно, - сказал я. - Тогда получится "ехал грек через рек".
Пашка подумал, потом сказал:
- Грека - это его жена. Он грек, а она грека.
- Тогда было бы "ехала грека через реку".
- А может, они наших падежей не знают. Это же греки.
Я задумался: что возразить Пашке? Пашка тоже задумался, глядя куда-то в пространство.
- Я должен равняться на Федора Федоровича Озмителя, - неожиданно, без всякого перехода сообщил он.
- А кто это?
- Герой-пограничник. Нас водили в Музей пограничных войск.
- А как ты собираешься равняться? - поинтересовался я.
Пашка посмотрел на меня. Потом скосил глаза в стену. Соображал.
- Не знаю, - сказал он. - Нам еще не объяснили...
...До отправления самолета оставалось сорок минут. Я стал в очередь и зарегистрировался.
Мой багаж состоял из одного маленького чемодана на молнии. Сдавать его я не стал, чтобы потом не ждать получения.
Когда я чего-то жду, я не могу при этом ни думать, ни читать. Я только жду, и ничего больше. Во мне накапливается кинетическая и потенциальная энергия, и мне хочется что-то совершить. Но совершить нечего. Я вынужден стоять со смирением воспитанного человека и при этом чувствовать себя, как нераскрытая консервная банка, которую поставили на медленный огонь.
Я зарегистрировался и отошел вместе с чемоданом.
От аэропорта до Адлера - два часа самолетом. А до моего дома - два часа на общественном транспорте. Так что я могу считать себя на середине пути, но я ощущаю себя гораздо дальше, чем на середине.
Я полностью отторгнут от своей комнаты в Петроверигском переулке, от инструментального ансамбля, от Микиной любви. Я свободен и ощущаю свою свободу непривычно, как человек, вышедший из тюремных ворот пять минут назад.
Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж.
Вот дверь с табличкой "Начальник аэропорта". За дверью, должно быть, сидит сорокалетний седеющий человек и думает: "Я выбился в начальники. Ну и что?"
Вот и парикмахерская. Женский зал.
А вот и парикмахерша, вернее, маникюрша. Она сидит особняком за маленьким столиком и смотрит в окно, как я во время репетиции. То ли скучает в ожидании клиента, а может, продумывает свое место в сфере обслуживания.
Маникюрша похожа на царевну-лягушку в тот момент, когда она из лягушки уже превратилась в царевну. Очевидно, что она красавица царевна, но и заметно, что недавно была лягушкой. У нее чуть удлиненный рот и чуть выпученные глаза.
Глаза у нее, как озера, в которых отражаются белые облака. Они очень светлые, просторные. Выражение лица такое, будто ей рассказали что-то интересное и просили больше никому не передавать.
Царевна-лягушка посидела, потом поднялась и пошла куда-то в недра парикмахерской.
Линия шеи и плеча у нее совершенная. Если бы она сутулилась, то линия была бы нарушена. Поэтому она ступала прямо и не просто шла, а несла свои линии и веселую тайну своего лица.
Царевна-лягушка вернулась с кувшином горячей воды и несколько раз посмотрела в мою сторону.
- Что вы хотите? - спросила она.
- Маникюр.
- Садитесь, - пригласила она, не удивившись.
Может быть, невозмутимость - это ее юмор. А может быть, все знакомятся с ней подобным образом: не я один такой умный.
Я вошел и сел напротив.
Она протянула мне раскрытую ладонь, и я вложил туда свою руку. Я дал ей лапу, как собака, и так же посмотрел в глаза. Она не приняла мой взгляд. Не взяла меня в собаки и не пошла в хозяйки. Холодно спросила:
- Лаком будете покрывать?
- Конечно.
- Бесцветный?
- А какой модно?
- Красный. Как при нэпе.
- Значит, красный.
Я думал, она спросит: "Зачем вам крашеные ногти?" С этого вопроса началась бы наша беседа. Она началась бы сегодня, а окончилась лет через пятьдесят. Но царевналягушка ни о чем меня не спрашивала. Молча плеснула воду из кувшина в пластмассовую чашечку. Насыпала туда порошок, взбила пену. Потом с деловым видом сунула мою руку в горячую воду. Достала мизинец и стала состригать то, что казалось ей лишним.
Мика сильна своей зависимостью от моей жизни. А эта сильна своей независимостью. Через десять минут поднимет на меня небесные глаза и скажет: "Вы свободны". И хоть ты тут умри.
Из репродуктора доносилась песня про Стеньку Разина, как он плыл из-за острова на стрежень. Голос у певца был могучий, супермужской должно быть, певец ассоциировал себя с самим Степаном Разиным.
Царевна-лягушка перебирала в руках мои пальцы, склонив голову. Волосы у нее не темные и не светлые - серенькие, как перья у жаворонка. Кстати, я никогда не держал в руках жаворонка и не видел, какие у него перья.
- Некрасиво персиянку топить, - сказал я.
Царевна-лягушка отвлеклась от моего указательного пальца и подняла свои глаза под высокими бровями.
- Почему некрасиво?
- Ну, представьте себе: у нее папа - перс, князь. Она у него единственная дочка. Пришел посторонний человек, увел из родительского дома, посадил в лодку, набитую невоспитанными разбойниками. И вместо того чтобы защитить, взял и выкинул за борт. В набежавшую волну.
- Глупости, - сказала царевна-лягушка. - Здесь дело не в персиянке, а в народно-освободительном движении. Общее дело должно быть выше личных интересов.
- И вам ее не жалко?
- Так вообще вопрос не стоит.
Она отвинтила крышку от темной бутылочки и макнула туда кисточку.
Я ждал, что будет дальше.
Царевна-лягушка виртуозно провела кисточкой по всем десяти моим пальцам. Ногти получились яркие, блестящие, как леденцы.
Я сидел, протянув к ней руки с растопыренными пальцами, и в этот момент между нами проскочила искра-та самая, которая проскакивает между двумя грозовыми тучами, когда они близко подходят друг к другу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
Я, наверное, спросил бы у него: "Почему?" Поинтересовался бы, с какой стати я должен отдать Петру свои новые английские ботинки, но в этот момент в мою дверь постучали. Негромкий настойчивый стук будто выманил меня из сна.
Я открыл глаза, не соображая, утро сейчас или вечер, или глубокая ночь.
- Вас к телефону, - объявила соседка Шурочка.
Шурочка подходила к каждому телефонному звонку в надежде, что звонят ей, но ей никто не звонил. И каждый раз в ее "Вас к телефону" я различал еще один грамм подтаявшей надежды.
- От меня ушла жена, - сказал в трубку Вячик.
- А который час? - спросил я.
- Восемь.
- А когда она ушла?
- Не знаю. Я проснулся, ее нет. Позвони ей, пожалуйста, и скажи: "Галя, ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь, он на все согласен. Только вернись". Запомнил?
- Запомнил, - сказал я.
- Повтори, - не поверил Вячик.
- "Галя, ты сломала Вячику крылья. Он на все согласен. Только вернись".
- Ты пропустил: "Он сдался, делай с ним что хочешь".
- Это лишнее, - сказал я.
- Почему?
- "Делай с ним что хочешь" и "он на все согласен" одно и то же.
- Да? Ну, ладно, - сказал Вячик. - Ты позвони ей, потом сразу мне.
Вячик - руководитель нашего ансамбля. Он композитор. Творец. Первоисточник.
Талантливые люди бывают двух видов:
1. С чувством выхода - это творцы. Это Вячик.
2. Без чувства выхода. Это я.
Я слышу музыку, понимаю, но не могу выразить, и все остается в моей душе. Поэтому в моей душе бывает тесно и мутно.
Я положил трубку и пошел на кухню.
Шурочка стояла над кастрюлей с супом и выжидала, когда на его поверхность всплывет серая пена, чтобы тут же ее выловить и выбросить.
У Шурочки был тот тип внешности, которому идет возраст. Сейчас она была молода, а потому незначительна.
У Шурочки был муж-аспирант и сын - младший школьник. Все они жили в одной шестнадцатиметровой комнате и существовали посменно: когда отец писал диссертацию, мальчик носился по коридору, как дикий зверь в прериях. А когда он делал уроки, отец, в свою очередь, выходил в коридор, садился на сундуке возле телефона и просматривал периодику.
Я поздоровался с Шурочкой и рассказал ей свой сон.
- А отец тебя обнимал? - спросила она.
- Не помню. А какое это имеет значение?
Шурочка попробовала свой суп и некоторое время бессмысленно глядела в сторону, определяя, чего в нем не хватает.
Зазвонил телефон.
- Ну? - спросил Вячик.
- Что "ну"?
- Звонил?
- Нет.
- Понятно, - догадался Вячик.
Я деликатно промолчал.
- Она еще хуже, чем ты о ней думаешь, - сказал Вячик. - Ты даже представить себе не можешь, что это за человек. Она успокоится только тогда, когда втопчет меня в землю... Ну ладно. Извини. Я сам позвоню.
- И ты не звони, - попросил я.
- Почему?
- Ты себе цены не знаешь. Ты делаешь счастливее все человечество.
- Да, - согласился Вячик. - Но меня может сделать счастливым только она одна.
- Ну ладно, - сказал я после молчания. - Как там про крылья?
- "Ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь. Он на все согласен. Только вернись", - проговорил Вячик несокращенный вариант.
Я положил трубку и набрал номер Гали.
Там долго не снимали. Наверное, Галя стояла подбоченясь над трезвонящим телефоном и хихикала. Потом сняла трубку и произнесла с иностранным акцентом:
- Хелло...у, - и при этом, должно быть, высокомерно посмотрела на себя в зеркало.
- Вот бросит он тебя, куда денешься? - спросил я.
- А кто это? - без иностранного акцента спросила Галя.
- Спрашиваю я. Куда ты денешься, если Вячек действительно тебя бросит?
Галя оробела. Наверное, ей показалось, что звонит кто-то важный из канцелярии Высшей Справедливости.
- Куда все, туда и я, - ответила Галя.
- Все работают. А ты работать не любишь.
- Я буду петь.
- Петь ты не умеешь.
Гале действительно все равно, что петь и как петь: сидя, лежа или стоя на руках вниз головой.
Галя молчала, должно быть, раздумывала.
- Но я больше не могу, - сказала она упавшим голосом.
- Можешь.
Я положил трубку и пошел досматривать свой сон.
За Галю и Вячика я был спокоен: сейчас они помирятся, потом опять поссорятся.
Я лег и закрыл глаза. Вернее, я лежал с открытыми глазами под опущенными веками.
Сейчас начало десятого. Мика сидит у себя в лаборатории, смотрит, прищурившись, в микроскоп и жалеет себя.
Я позвоню ей, она снимет трубку и отзовется слабым, будто исплаканным голосом.
- Ты чего? - спрошу я.
- Я не спала, - скажет Мика и замолчит молчанием, исполненным достоинства.
- И напрасно, - скажу я. - Ночью надо спать.
Мы ходим вокруг до около, чтобы не говорить о главном. А главное в том, что мы не женимся.
А не женимся мы потому, что я не могу никому принадлежать дольше чем полтора часа в сутки. Когда истекают эти полтора часа, во мне развивается что-то вроде мании нетерпения. Мне хочется вскочить и бежать, как в атаку.
Мика - единственный человек, который меня не утомляет, потому что в ней идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Я могу быть с ней три и даже четыре часа. Но ей нужны двадцать четыре часа, и ни секунды меньше. Она постоянно поругивает Вячика и как бы оттягивает меня от него, поскольку Вячик - мой друг. Она хочет, чтобы я принадлежал ей весь. И сейчас, сидя у себя в лаборатории, она бы разглядывала в микроскоп мой волос - каков он на срез: круглый или продолговатый...
- Вас к телефону, - позвала Шурочка.
Я знал, что это Мика. Когда я о ней думал, она это слышала, поскольку мысль материальна.
- Ты билет взял? - спросила Мика.
Она имела в виду билет на самолет. Самолет должен был переместить мое тело из Москвы на юг. Из весны в лето.
- Взял, - сказал я.
Мика молчала.
С одной стороны, она беспокоилась о моем здоровье и хотела, чтобы я отдохнул, чтобы дольше был живым и дольше любил ее. С другой стороны, я уезжал и оставлял ее без себя на двадцать четыре дня, и целых двадцать четыре дня ее жизнь не имела никакого смысла и была ей в тягость.
Когда я уезжал на гастроли или в отпуск, Мика погружалась в стоячую глубину времени и существовала, как утопленница. Даже хуже, потому что утопленники ничего не чувствуют, а она страдала.
Мика любила меня из года в год, - изо дня в день с неослабевающей силой, будто внутри у нее был мотор, вечный двигатель, перпетуум-мобиле, и с ним ничего не происходило.
Сколько раз я ронял этот мотор, бил его, терял, но он не ржавел, не снашивался и не разбивался. Это было какое-то самозаряжающееся устройство.
- Жаль, что ты не можешь взять отпуск, - сказал я.
Мика не ответила. Жаль мне или нет - это не меняло дела. Я все равно уеду, а она все равно останется.
- Мне грустно, - сказала Мика.
- Нет, - ответил я. - Ты счастлива. Ты не понимаешь этого.
Страдание - оборотная сторона любви и, значит, тоже входит в комплекс "счастье".
Мика тянет ко мне руки, а ее руки уходят в пустоту. Она зажимает меня в кулак, а я, как песок, просачиваюсь сквозь пальцы. И есть я, и нет меня.
Я слышу сумятицу, которая происходит в ней, и мне хочется положить трубку.
- Ну, пока! - говорю я.
- Подожди! - вскрикивает Мика.
Я почти чувствую, как она хватает меня за рукав. Но когда меня хватают, мне хочется вырваться и убежать.
Я стою и изнываю от нетерпения.
- Ну пока, - вдруг соглашается Мика. - Счастливого отдыха.
Она не жалуется мне на меня, а отпускает и даже желает счастливого отдыха. Почему?
Мне хочется тут же позвонить к ней в лабораторию и выяснить: все ли в порядке с вечным двигателем, не проржавел ли он от моего эгоизма.
Я смотрю на телефон. И Мика тоже, должно быть, смотрит на телефон. Мы стоим с ней по разные концы города, как два барана на мостике горбатом, каждый со своей правдой.
О, могущество мужчины, не идущего в руки!
Телефон зазвонил.
- Скажи мне что-нибудь человеческое, - попросила Мика.
Я мгновенно успокоился. Так ведет себя человек, проверяющий в кармане документы и деньги. Документы на месте, и он моментально о них забывает.
- Я люблю тебя, - говорю я Мике, забывая о ней.
Мика неестественно притихла.
- Ты где? - спросил я.
- Тут.
- А почему ты молчишь?
- Плачу.
Может быть, ее вечный двигатель заряжается слезами...
В коридоре появился Шурочкин сын Пашка Самодеркин - человек семи лет.
- Что такое грека? - спросил Пашка.
- Какая грека? - не понял я.
- Ехал грека через реку, - объяснил Пашка.
- Это грек.
- Тогда почему не "ехал грек через реку"?
- Нескладно, - сказал я. - Тогда получится "ехал грек через рек".
Пашка подумал, потом сказал:
- Грека - это его жена. Он грек, а она грека.
- Тогда было бы "ехала грека через реку".
- А может, они наших падежей не знают. Это же греки.
Я задумался: что возразить Пашке? Пашка тоже задумался, глядя куда-то в пространство.
- Я должен равняться на Федора Федоровича Озмителя, - неожиданно, без всякого перехода сообщил он.
- А кто это?
- Герой-пограничник. Нас водили в Музей пограничных войск.
- А как ты собираешься равняться? - поинтересовался я.
Пашка посмотрел на меня. Потом скосил глаза в стену. Соображал.
- Не знаю, - сказал он. - Нам еще не объяснили...
...До отправления самолета оставалось сорок минут. Я стал в очередь и зарегистрировался.
Мой багаж состоял из одного маленького чемодана на молнии. Сдавать его я не стал, чтобы потом не ждать получения.
Когда я чего-то жду, я не могу при этом ни думать, ни читать. Я только жду, и ничего больше. Во мне накапливается кинетическая и потенциальная энергия, и мне хочется что-то совершить. Но совершить нечего. Я вынужден стоять со смирением воспитанного человека и при этом чувствовать себя, как нераскрытая консервная банка, которую поставили на медленный огонь.
Я зарегистрировался и отошел вместе с чемоданом.
От аэропорта до Адлера - два часа самолетом. А до моего дома - два часа на общественном транспорте. Так что я могу считать себя на середине пути, но я ощущаю себя гораздо дальше, чем на середине.
Я полностью отторгнут от своей комнаты в Петроверигском переулке, от инструментального ансамбля, от Микиной любви. Я свободен и ощущаю свою свободу непривычно, как человек, вышедший из тюремных ворот пять минут назад.
Я поднимаюсь по лестнице на второй этаж.
Вот дверь с табличкой "Начальник аэропорта". За дверью, должно быть, сидит сорокалетний седеющий человек и думает: "Я выбился в начальники. Ну и что?"
Вот и парикмахерская. Женский зал.
А вот и парикмахерша, вернее, маникюрша. Она сидит особняком за маленьким столиком и смотрит в окно, как я во время репетиции. То ли скучает в ожидании клиента, а может, продумывает свое место в сфере обслуживания.
Маникюрша похожа на царевну-лягушку в тот момент, когда она из лягушки уже превратилась в царевну. Очевидно, что она красавица царевна, но и заметно, что недавно была лягушкой. У нее чуть удлиненный рот и чуть выпученные глаза.
Глаза у нее, как озера, в которых отражаются белые облака. Они очень светлые, просторные. Выражение лица такое, будто ей рассказали что-то интересное и просили больше никому не передавать.
Царевна-лягушка посидела, потом поднялась и пошла куда-то в недра парикмахерской.
Линия шеи и плеча у нее совершенная. Если бы она сутулилась, то линия была бы нарушена. Поэтому она ступала прямо и не просто шла, а несла свои линии и веселую тайну своего лица.
Царевна-лягушка вернулась с кувшином горячей воды и несколько раз посмотрела в мою сторону.
- Что вы хотите? - спросила она.
- Маникюр.
- Садитесь, - пригласила она, не удивившись.
Может быть, невозмутимость - это ее юмор. А может быть, все знакомятся с ней подобным образом: не я один такой умный.
Я вошел и сел напротив.
Она протянула мне раскрытую ладонь, и я вложил туда свою руку. Я дал ей лапу, как собака, и так же посмотрел в глаза. Она не приняла мой взгляд. Не взяла меня в собаки и не пошла в хозяйки. Холодно спросила:
- Лаком будете покрывать?
- Конечно.
- Бесцветный?
- А какой модно?
- Красный. Как при нэпе.
- Значит, красный.
Я думал, она спросит: "Зачем вам крашеные ногти?" С этого вопроса началась бы наша беседа. Она началась бы сегодня, а окончилась лет через пятьдесят. Но царевналягушка ни о чем меня не спрашивала. Молча плеснула воду из кувшина в пластмассовую чашечку. Насыпала туда порошок, взбила пену. Потом с деловым видом сунула мою руку в горячую воду. Достала мизинец и стала состригать то, что казалось ей лишним.
Мика сильна своей зависимостью от моей жизни. А эта сильна своей независимостью. Через десять минут поднимет на меня небесные глаза и скажет: "Вы свободны". И хоть ты тут умри.
Из репродуктора доносилась песня про Стеньку Разина, как он плыл из-за острова на стрежень. Голос у певца был могучий, супермужской должно быть, певец ассоциировал себя с самим Степаном Разиным.
Царевна-лягушка перебирала в руках мои пальцы, склонив голову. Волосы у нее не темные и не светлые - серенькие, как перья у жаворонка. Кстати, я никогда не держал в руках жаворонка и не видел, какие у него перья.
- Некрасиво персиянку топить, - сказал я.
Царевна-лягушка отвлеклась от моего указательного пальца и подняла свои глаза под высокими бровями.
- Почему некрасиво?
- Ну, представьте себе: у нее папа - перс, князь. Она у него единственная дочка. Пришел посторонний человек, увел из родительского дома, посадил в лодку, набитую невоспитанными разбойниками. И вместо того чтобы защитить, взял и выкинул за борт. В набежавшую волну.
- Глупости, - сказала царевна-лягушка. - Здесь дело не в персиянке, а в народно-освободительном движении. Общее дело должно быть выше личных интересов.
- И вам ее не жалко?
- Так вообще вопрос не стоит.
Она отвинтила крышку от темной бутылочки и макнула туда кисточку.
Я ждал, что будет дальше.
Царевна-лягушка виртуозно провела кисточкой по всем десяти моим пальцам. Ногти получились яркие, блестящие, как леденцы.
Я сидел, протянув к ней руки с растопыренными пальцами, и в этот момент между нами проскочила искра-та самая, которая проскакивает между двумя грозовыми тучами, когда они близко подходят друг к другу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85