https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-kamnya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

благопристойного отца Валентина назвал «истинно святым человеком», к величайшей радости батюшки Агафона, прослезившегося по этому поводу и долго не перестававшего повторять: «Святая правда! Святая правда!» Но, конечно же, более всех порадовал Роман Антона Петровича рассказом о новой постановке «Свадьбы Кречинского». В характере Романа была одна черта, ставившая его в ряд людей необычных и даже странных. Еще в детстве он заметил, что ему доставляет большое удовольствие освещать интересующие кого-либо события так, чтобы сильнее всего поразить слушателя, добиться в нем желаемого душевного трепета, отчего и самому затрепетать. Это вовсе не значило, что Роман был лжецом и фантазером, – напротив, он пересказывал все точно до мелочей, но делал это так, как никто другой. Он словно зажигал в себе какой-то невидимый волшебный фонарь, наводил его на описываемое событие, и все вдруг начинало сверкать в этих лучах необычными красками, воспламеняя и будоража и слушателей, и Романа, так что неизвестно, кто больше из них радовался.
Так и теперь, повествуя дядюшке о премьере, он вдруг опять почувствовал в груди этот «волшебный фонарь», это воодушевленное желание воспламенить собеседника и заговорил в свойственной ему манере – страстно и увлеченно.
Безусловно, Роман знал, что «Свадьба Кречинского» – одна из любимых пьес Антона Петровича, а роль самого Кречинского – щеголя, сердцееда и мошенника – одна из любимых ролей, которой дядя отдал более двадцати лет театральной жизни. Как он играл его! Роману никогда не забыть этой осанки, этих уверенных, точных и в то же время изысканно-небрежных движений больших дядиных рук, этого голоса жуира и бонвивана, в циничной музыке которого нет-нет да и прослышатся обертоны грусти, раскаяния и вселенской тоски… Роман рассказал о новом Кречинском, о новом Расплюеве, о новых декорациях, о публике, о критике и, наконец, поделился своим мнением о постановке. Всё это необычайно взволновало дядю. Уже где-то на середине Антон Петрович встал из-за стола и, скрестив руки на груди на манер шиллеровского Моора, стал мерно прохаживаться от рояля к бюсту Вольтера и обратно, глаза его загорелись, массивное лицо все как-то подобралось, он весь словно напружинился и, казалось, сам готовится через мгновенье выйти на сцену.
Роману тут же передалось его состояние, кровь прилила к щекам, глаза блестели. Все молча слушали его, а когда он кончил, тишина повисла в гостиной, лишь поскрипывали половицы под дядиными ногами.
– Да… – проговорил наконец Антон Петрович. – Молодцы.
И, помолчав, серьезно добавил:
– Спасибо тебе, Рома. Надо будет съездить посмотреть. Молодцы, черти!
После этой фразы все сразу ожили, заговорили и задвигались.
– Ах, как чудно. Я так давно не была в театре!
– Я тоже видал нового «Кречинского», правда, не премьеру.
– Театр дело богоугодное, а как же. Только поменьше бы разных водевилей, где барышни ноги задирают…
– А я, Антон Петрович, помню вашего Кречинского! Тогда мы на Рождество гостили у Кораблевых и пошли в театр. И, что вы думаете, как они нас приглашали – на «Свадьбу Кречинского»? Ничего подобного! Пойдемте, говорят, сегодня Воспенников играет!
– А как ты, Антоша, помнишь, Расплюева вытолкнул слишком сильно, а он, бедняга, в декорацию вломился! Господи, то-то хохоту было!
– Антон Петрович, я вас тоже помню. Я в ту пору совсем был мальчиком. А ту фразу: «Эге! Вот какая шуточка! Ведь это…»
– Ведь это целый миллион в руку лезет! – громово подхватил Антон Петрович, мгновенно преображаясь в Кречинского. – Миллион! Эка сила! Форсировать или не форсировать – вот вопрос! Пучина, неизведомая пучина. Банк! Теория вероятностей – и только. Ну, а какие здесь вероятности? Против меня: папаша раз. Хоть и тупенек, да до фундаменту охотник. Нелькин – два. Ну, этот, что говорится, ни швец, ни жнец, ни в дуду игрец. Теперь за меня: вот этот вечевой колокол – раз! Лидочка – два! И… да! Мой бычок – три! О, бычок штука важная, он произвел отличное моральное действие. Как два к трем. Да! Надо полагать – женюсь. Женюсь! – Резким движением он скрестил руки на груди и замер, обведя присутствующих самодовольными и наглыми глазами.
Все зааплодировали:
– Браво!
– Браво! Антон Петрович, браво!
– Bis! Превосходно!
– Чудно, право, чудно!
Антон Петрович медленно, с достоинством поклонился, его седые пряди красиво свесились вниз.
В это время в двери показалась кухарка Воспенниковых Арина с большим фарфоровым блюдом в руках.
После одобрительного кивка Лидии Константиновны она внесла его и поставила на стол.
– Ааа! – оживился Антон Петрович, садясь на свое место. – А вот и наше овощное рагу а la Крутой Яр! Прошу.
Наклонившись над столом, он снял крышку с блюда, и чудный аромат тушеных овощей наполнил гостиную.
– Ну, Лидия Константиновна, вы просто змий-искуситель! – воскликнул отец Агафон.
– Батюшка, не беспокойтесь, все на постном масле…
– Ой ли? Ой ли? – тряс головой батюшка, принюхиваясь. – Вон эдак шибает-то!
Арина тем временем, переменив приборы, вышла.
Выпили еще и принялись за рагу, на этот раз уже молча. Роман ел с удовольствием, его собственный рассказ и импровизация Антона Петровича сильно подействовали на него, и он был сейчас, что называется, в духе.
Ему хотелось каких-нибудь событий, и воображение его интенсивно работало. Он думал о Зое, о том, как они встретятся, что она ему скажет и что он скажет ей, как они будут вместе гулять по лесу или кататься на лодке по реке до озера.
Но эти мечты о девушке, в которую он был влюблен три года назад, сопровождала постоянная внутренняя тревога, словно горький привкус отравлял прекрасный напиток. Если бы Роман не понимал причину этой тревоги, он счел бы ее следствием возбуждения и обострения чувств, сопутствующих ему всегда в первые дни приезда в Крутой Яр. Однако он знал истинную причину или, вернее, чувствовал ее сердцем, боясь до конца признаться самому себе. Он чувствовал Зою как личность, как девушку, и чем больше чувствовал, тем больше узнавал в ее характере свой порывистый, как весенний ветер, характер человека свободы. И это пугало его.
И сейчас, сидя за столом среди этих милых простодушных людей, он вдруг неожиданно понял, что его чувство к Зое нельзя назвать любовью в том смысле слова, в котором он понимал его. Он был влюблен в нее, влюблен сильно, но – любовь… Это что-то совсем другое. Что-то высшее, основанное не только на обожании и восхищении, но и на доверии. На вере. В Зою он до конца поверить не мог, как ни старался. Может быть, именно потому они и расстались так мучительно, с таким душевным надрывом…
Подали чай.
Роман полностью ушел в свои мысли и плохо замечал, что происходит вокруг. Ему стало неуютно, словно он оказался в чужой, малознакомой компании; все говорили, смеялись, а он все думал и думал про Зою, образ которой с такой яркостью стоял в воображении, что заслонял все вокруг.
Роману захотелось уйти. Он встал и, сославшись на головную боль, вышел в сад, набросив пальто на плечи.
В саду было темно и прохладно. Стояла тихая весенняя ночь с низким темно-фиолетовым небом, кое-где тронутым едва различимыми искорками звезд. Ветра не было, но откуда-то снизу от земли проистекал прохладный бодрящий воздух, он забирался под пальто и холодил. Роман пошел меж деревьев, чувствуя, что легкие заморозки коснулись земли и она уже не такая мягкая под ногами, как днем.
Сад был запущен, это было видно даже теперь, ночью. Яблони разрослись, въехав ветвями друг в дружку, на месте вишен вообще стояли какие-то немыслимые заросли, малинник захватил все пространство у забора.
Роман прошел в глубь сада и присел на небольшую скамейку, стоящую меж двух старых яблонь.
Сюда летом выносили круглый стол и пили чай.
Роман потрогал сиденье скамейки. Оно было сухим и холодным.
«Неужели я увижу ее?» – подумал он, и сердце, успокоенное холодом апрельской ночи, забилось в его груди с новой силой.

VI

Чистый четверг и пятница, полные предпасхальных хлопот, пролетели незаметно. К тому же Роман получил свои художественные принадлежности и большую часть времени посвятил оборудованию летней мастерской, под которую пошел мезонин – не очень большое, но чрезвычайно светлое помещенье, пол и потолок которого были сработаны из струганых еловых досок, что очень нравилось Роману.
Он перенес сюда пару стульев, тумбочку для красок, ломберный столик, кучу склянок и горшков, и лишь потом, усевшись на стуле, принялся распаковывать краски. Они сразу поразили его своим присутствием в этом доме: казалось немыслимо, что охра, жженая кость, берлинская лазурь и тиоиндиго существуют здесь, в крутояровской обители Воспенниковых. Радуясь, словно ребенок, Роман выдавливал их из тюбиков на клочок бумаги, смотрел, любуясь цветами, казавшимися почему-то еще более притягательными и необыкновенными.
Забыв про тумбочку, он стал раскладывать их на узком подоконнике, тянущемся по двум застекленным стенам, раскладывать в порядке дисперсного разложения света – от красного кадмия и охры до ультрамарина. Белила и жженую кость он убрал в тумбочку: Роман редко пользовался ими.
Покончив с красками, он распаковал картонный тубус с кистями; кисти лежали в нем, как стрелы в колчане, каждая была обернута в пергамент.
Роман не забыл переправить из столичной мастерской китайскую синюю вазочку, в которой обычно хранились кисти.
Распаковав вазочку, он поставил ее на ломберный стол и, освобождая каждую кисть от пергаментного плена, водружал на прежнее место. Кисти были разные, и каждую из них он знал, помнил, мог отличить от другой: плоские, круглые, колонковые и беличьи – они все, как и краски, были неповторимы.
Роман наполнил ими вазочку и улыбнулся, любуясь этим ощетинившимся букетом, вид которого всегда будил чувства Романа, заставлял забывать про усталость и разрушал равнодушие.
После кистей он занялся сборкой мольберта – не очень большого, но крепкого, удобного и простого в конструкции. Собрав мольберт, Роман поставил его в самом центре комнаты, по привычке задрапировав холстом.
Потом настала очередь подрамников, потом пришлось зачистить и поточить мастихины, проолифить палитры, развести грунт и прогрунтовать дюжину картонок для эскизов, и многое, многое другое. Роману хватило работы на два дня, он стучал, тер, мазал, скоблил, двигал, не выпуская папиросы изо рта, так что тетя, принесшая ему в полдень на подносе стакан компота, назвала его «столяр» и, зажав носик, – «как остро пахнут эти все художества!» – смеясь и качая головой, поспешила ретироваться. Зато Антон Петрович отозвался о трудах Романа с одобрением, посетив новую мастерскую и досконально осмотрев реквизит молодого живописца.
– Славно, славно… – повторял он, прохаживаясь возле окон и трогая краски. – И хорошо, что наверху. Здесь, брат, тебя мирская суета не так будет тревожить. Будешь зрить красоту нашей землицы во всей полноте.
И, уходя, добавил со значительностью:
– Успехов тебе, Рафаэль крутояровский!
Роман поблагодарил витиеватой сентенцией из Кальдерона, чем вызвал громоподобный хохот удаляющегося Антона Петровича…
А между тем все кругом готовились к Пасхе.
Арина под неустанным руководством Лидии Константиновны испекла шесть больших куличей, замесила пасху, покрасила три дюжины яиц. Все это в пятницу носили освящать в церковь, а в субботу разложили по веранде на большом столе, накрыв рушниками.
Роман проснулся поздно: тетушка и кухарка уже вернулись с заутрени и собирали на стол. Антон Петрович читал газеты, мурлыча что-то себе под нос.
Позавтракали одним чаем и разошлись по своим делам – тетушка с Ариной на кухню, Антон Петрович в спальню.
Роман же решил съездить в сосновый бор. Это было не так далеко – сине-зеленая полоска виднелась за большим полем, примыкающим к Крутому Яру с южной стороны.
Погода стояла теплая: солнце грело мокрую землю, галдели грачи на деревьях, мальчишки бегали взапуски, шлепая по лужам. Роман надел свою темно-коричневую замшевую куртку, сапоги, надел на голову черную широкополую дядюшкину «конную» шляпу с резинкой под подбородок и, взяв любимый стэк с желтой ручкой из китового уса, отправился через сени на скотный двор, где со вчерашнего дня томился в стойле каурый жеребец, нанятый тетушкой у Архипа исключительно для верховых прогулок племянника.
Перепрыгивая через лужи, Роман прошел мимо хлева, где уже который год вместо коров содержались свиньи, и открыл сильно перекошенную дверь конюшни. Она заскрипела так протяжно и громко, что свиньи вопросительно захрюкали, заворочались в навозе.
Роман меж тем прошел в дверь и оказался в весьма просторном, но темном и запущенном помещении.
Здесь было четыре отгороженных стойла, три из которых пустовали, а в четвертом стоял, прядая ушами, архиповский жеребец Орлик.
Роман приблизился к нему, ласково повторяя это весьма распространенное лошадиное имя, достал из кармана шерстяных галифе большой кусок сахара и на ладони протянул жеребцу.
Тот, отфыркиваясь и переминаясь с ноги на ногу, покосил на Романа черным как смоль глазом, протянул морду над старой, облизанной и обглоданной не одним поколением лошадей переборкой, и, взяв мягкими, словно бархатными, губами сахар, захрустел им.
– Ну, вот и познакомились, – гладил Роман его по красивой морде с белой звездочкой на лбу. – Кататься поедем?
Жеребец грыз сахар, поглядывая на Романа. Уздечки и седла висели вдоль стены на крепких кованых гвоздях. Роман снял уздечку, сразу отыскал свое любимое седло, которое, кстати говоря, было единственно приемлемым для езды, ибо остальные давно пора было выбросить.
Надев узду на морду Орлика, Роман отпер переборку и повел коня во двор, неся в левой руке седло. Стэк он по привычке заткнул за голенище сапога.
Орлик шел за Романом, подрагивая мышцами плеч и отфыркиваясь.
Роман вывел его с конного к палисаднику, оседлал, достал из кармана куртки легкие замшевые перчатки, натянул на руки, вынул стэк и, продев левую ногу в стремя, ухватившись за луку седла, сел на Орлика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я