https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/deshevie/
Владимир Георгиевич Сорокин
Роман
Владимир Сорокин
Роман
Пролог
В романе сохранены авторские орфография и пунктуация
Нет на свете ничего прекрасней заросшего русского кладбища на краю небольшой деревни.
Тихое, неприметное издали, лежит оно под густыми купами берез, теряется в зарослях боярышника, бузины и сивой, годами не кошенной травы, что стоит высокой, до пояса, стеной на месте бывшей здесь некогда ограды.
Случайный прохожий, следующий мимо по неширокой полевой дороге, замечает эту своеобразную изгородь, возведенную матерью природой взамен развалившейся человеческой, покосившиеся, но всегда гостеприимно распахнутые ворота, кресты, неброско, но явственно мелькающие меж толстых березовых стволов, заставляющие невольно замедлить шаг или вовсе остановиться.
Прохожий останавливается, смотрит, затем сходит с пыльной дороги на неприметную стежку и медленно идет к кладбищу. Пройдя ворота, он делает несколько шагов и останавливается, теперь уже надолго.
Как все заросло вокруг! Какое запустение и торжество жизни над смертью. Сочная, густая трава покрывает все. Как красива она, сильна и разнообразна. Здесь зверобой и иван-чай, душица и мята, кукушкин лен и пижмы. Земляника стелется по еле различимым холмикам могил кудрявым ковром, дразня алыми бусинками ягод, папоротник заслоняет трухлявые кресты своими резными листьями, крапива высится, перерастая ржавые ограды.
Трудно разыскать здесь знакомую могилу: иной крест упал, другой сгнил, лишившись перекладин, превратившись в столб, а на третьем порос мраморно-белый мох, начисто скрыв имя погребенного.
Вот простенькая ограда, завалившаяся под натиском колючих веток шиповника, а рядом – другая, побогаче, – проросшая молодой березкой и повисшая на ней: растет юное деревце, тянет за собой ржавые прутья.
Тихо, прохладно под раскидистыми кронами. Полуденное солнце почти не проникает сюда – лишь изредка скользнет тонким лучом по замшелой крестовине и пропадет в обильной зелени.
Как хорошо здесь. Как свободно и спокойно дышится. Хочется сесть на траву, прислониться к бугристому стволу старой березы и слушать, слушать немолчный шум крон, забывая обо всем бренном, мелочном, недолговечном.
Пахнет земляникой, прелью и лесными цветами. Птицы перекликаются в зеленой выси. Жужжит толстый шмель на бело-розовом цветке клевера. Ни глазу, ни душе не требуется привыкать к кладбищенскому ландшафту, – здесь все как будто существует для молчаливого созерцателя, все рассчитано на него, дабы помочь ему обрести душевный покой, прояснить мысли, возвысить чувства. Долго сидит он, думая о вечном и преходящем, истинном и ложном, конечном и бесконечном. А над кладбищенскими березами тем временем неторопливо проплывают облака, собираясь вдали, у синей стены бора, в грозовую тучу.
За перелеском, в неширокой извилистой речушке, босоногая деревенская детвора ловит плетенкой пескарей, так что веселый плеск и крики иногда долетают до забытых могил. Но ничто не потревожит спящих вечным сном: ни восклицания, ни смех, ни грозный в своих продолжительных раскатах июльский гром, оживающий в недрах надвигающейся тучи. Гремит он, заставляя путника встать, напоминая о земных делах и заботах, – пора под крышу, к людям, гроза уж близко.
Уходит путник поспешным шагом, минуя старые ворота, оставляя следы на сочной траве.
Кладбище провожает его, как и встретило, – немо, внимательно. Кресты молча смотрят вслед – большие и малые, покосившиеся и прямые, сопревшие и целые. Стоят они бессловесными хранителями покойных, с русской покорностью распростерши деревянные руки…
Снова гремит гром. Темно-лиловая с палевыми краями туча надвинулась, дыша прохладой. Темнеет. Смолкают голоса птиц. Перелетая с ветки на ветку, спускаются они ниже, порхают меж крестов. Вот одна, серогрудая остроносая овсянка, присела на верхнюю перекладину высокого креста. Он поновей остальных – стройный, дубовый, крепко сбитый, не успевший посереть. Да и могила не заросла: молодая травка пробивается из песчаного холмика.
Овсянка чистит клювик, царапая крест. Темнеет настолько, что все теряется меж белых стволов, смешиваясь в зеленом полумраке, и уже трудно прочесть надпись на кресте. Только крупно вырубленное имя покойного – РОМАН – различимо на большой перекладине, да и оно скоро пропадает в усиливающемся сумраке.
Гремит уже над самой головой, бьют по листьям первые увесистые капли. Слышно, как дети весело бегут домой.
Проходит еще несколько мгновений сумрачного затишья, и теплый, благодатный ливень обрушивается на притихшую землю.
Часть первая
I
Поезд дернул в тот самый момент, когда Роман опустил свой пухлый, перетянутый ремнями чемодан на мокрый перрон.
Короткий свисток заставил его оглянуться. Зеленые, забрызганные дождем вагоны тронулись со скрипом, усатый проводник, стоящий в проеме двери, помахал рукой:
– Зонтик-то раскройте, а то промокнете!
– Merci! – ответно махнул ему Роман и стал раскрывать большой черный китайский зонт с ручкой в форме драконьей головы.
Кругом было все мокро: узкий деревянный перрон, перила, скамейка, голые, прямые, словно шпаги, ветви тополей с набухшими почками. Набирающий ход поезд снова засвистел, хлопнула железная дверь, замелькали зашторенные окна.
Роман подошел к перилам, положил руку, затянутую в серую замшевую перчатку, на крашеное облупившееся дерево.
Теплый дождь, первый дождь в этом году мелким бисером сыпался на зонт, слабые порывы ветра качали тополя, несли водяную пыль.
За перилами лежало просторное, запаханное с осени поле со следами снега, почти уже сошедшего. Дальше было мелколесье – прозрачное, синеватое, растворяющееся в белесом утреннем воздухе.
Вокруг не было ни души.
«Значит, не встретил никто, – весело подумал Роман. – Ну и прекрасно! Пойду через лес. Напрямик здесь три версты, это чудное путешествие».
Сунув руку в карман своего светло-серого пальто, он достал часы. Было четверть восьмого.
– А уже вовсю светло, – проговорил Роман вслух, подхватил чемодан и бодро зашагал к концу перрона, небрежно прикрывшись зонтиком, подставив свое молодое красивое лицо свежему апрельскому воздуху.
Роман был красив той красотой, которая встречается обычно у скандинавов, а в России именуется немецкой. Его высокая, худощавая, слегка сутулая фигура с не очень широкими плечами всегда бросалась в глаза из-за чересчур размашистой и быстрой походки, выдающей характер искренний и порывистый. Белокурые волосы, выбивающиеся из-под светло-серой, как и пальто, шляпы, были мягки, волнисты. Черты лица отличались правильностью, если не считать некоторой тяжеловатости подбородка и тонкости губ, в то же время имевших неуловимое детское выражение полуулыбки, не соответствующее глубокому взгляду больших серо-голубых глаз. В свои тридцать два года Роман носил небольшие светлые, всегда аккуратно подстриженные усы и такие же небольшие бакенбарды.
Перрон быстро кончился деревянными ступеньками, и обутые в неглубокие калоши ботинки Романа пошли по мокрой, совсем недавно избавившейся от снега земле. Она была мягкой, словно губка, и испуганно прогибалась под тяжестью этого молодого, полного сил человека. Но не успел Роман пройти и десятка шагов, как справа из-за небольшого пристанционного сарая выехала телега, запряженная каурой широкогрудой лошадью, ведомой под уздцы таким же широким, коренастым чернобородым мужиком, узнать которого Роман смог бы и за версту.
От неожиданности он остановился, а чернобородый, лукаво скаля белые крепкие зубы, одной рукой ведя чавкающую копытами лошадь, другой же, прихватив кнут, приподнял мокрый лисий треух:
– Здравия желаем, Роман Лексеич!
– Аким… – только и проговорил Роман, опуская зонтик, а через мгновение уже тряс крепкую смуглую руку Акима.
– Аким! А я уж думал – никто не встретит!
– Ну, как можно, Роман Лексеич. Мне ж Лидия Константиновна еще завчера сказала…
– Спасибо тебе огромное! Как рад тебя видеть! – Роман не выпускал руки Акима. – Борода-то, борода-то все такая!
– А чего ей будет-то, бороде! – еще шире оскалился Аким. – А вы вот сильно переменились. Сильно…
– Неужели? За три года!
– Сильно! – с непоколебимой уверенностью тряхнул черными с проседью кудрями Аким. – Я сразу никак не признал.
– Серьезно? – усмехнулся Роман.
– Точно! Поглядел было – кто он это идет? Думаю, что ж это за хранцузский посланник сюды заехал!
Они расхохотались так громко, что лошадь вздрогнула, испуганно тряхнув мокрой гривой, попятилась в сторону.
– Балуй, балуй у меня! – поддернул ее Аким, потянулся к чемодану, но Роман уклонился.
– Не беспокойся, я сам.
Только сейчас он заметил, что перед ним была вовсе не телега, а двухколесные дрожки с протертым кожаным сиденьем и красной расписной спинкой.
Роман заложил чемодан за спинку, а Аким принялся быстро крепить его пеньковой веревкой.
– Что ж ты за сараем прятался? – спросил Роман.
– Так ведь вот из-за этой твари, прости Господи! – Аким кивнул на лошадь.
– А что такое?
– Да не переносит она всякую машину, хоть убей! Как поезд идет – держи крепчей, не то всю амуницию разнесет к лешему!
– Так она вроде и не молода.
– В том-то и дело! Третий год дубине, а все с таким диким манером. Вона и щас: как свисток дали – дергает, быдто черт ее седлает, ей-богу. Такая, прости Господи, староверка.
Он затянул веревку узлом, прикрыл чемодан прибитой к спинке рогожей и, сняв треух, вытер ладонью мокрый лоб:
– Ну, славу Богу, Роман Лексеич, что добрались до наших захолустьев. А то я уж, ожидаючи, грешным делом такое напередумал… – Он махнул рукой и выразительно кивнул в сторону железной дороги. – Я, отец мой, в эту технику тоже не шибко верю…
– Ну, это ты зря! – усмехнулся Роман, с облегчением кладя ему руку на плечо. – Техника – наше будущее.
– Да оно, может, и так, – недоверчиво пробормотал Аким, разбирая мокрые вожжи, – а все-таки кобылка-то никогда не подведет. Это не железяка какая-то.
– Кобылка, Аким Петрович, сдохнуть может! – Улыбаясь и прикрываясь зонтом, Роман влез на сиденье.
– Ну так корми лучшей – и не сдохнет! – засмеялся Аким, проворно вскакивая на сиденье. – А ну-ка, девка, поехали!
Он чмокнул, замахнулся коротким кнутовищем, но не ударил, так как лошадь, несмотря на вязкую землю и перечисленные недостатки, легко взяла с места резвой рысью. Дрожки покатились, разбрасывая грязь. Аким правил не на широкий разбитый большак, а на чуть приметную окружную дорогу, тянущуюся по краю поля и исчезающую в мелколесье.
Роман жадно всматривался в окрестности. Здесь все было на своих местах: поля, лесок, сломанная липа, серые валуны, разлегшиеся вдоль дороги. Но какая-то печать тревоги и бессилия лежала на всем знакомом, много раз виденном, – то ли потому что весною Роман никогда раньше не приезжал в Крутой Яр, то ли из-за почти бессонной ночи все казалось таким жалким, родным, до боли маленьким; кусты, деревья были голы, в них стоял легкий туман, они тянули свои мокрые ветви к серому, слепящему дождем небу, словно молили о пощаде и милости. Да и поле, широкое, уходящее левым краем в туманную даль, не было сейчас тем самым ПОЛЕМ, по искристому снежному савану которого, визжа мерзлыми полозьями, гнали, бывало, Акимовы санки; или летом, жарким июльским летом встречало оно Романа, раскинувшись ковром цветущей гречихи: в розовом, пахнущем медом воздухе кружили мириады пчел, ветер гулял по полю, заставляя ходить волнами, колокольчик под синей, обвитой лентами дугой тонко звенел, серый в яблоках рысак Нила Тимофеича несся, оставляя за коляской шлейф пыли… Роман вздохнул, придерживая зонт, достал серебряный портсигар с вензелем АВ.
Он давно уже отметил это необычное свойство русской природы терять ранней весной свое величие, съеживаясь, застывая в жалкой немоте под мелким дождичком. До чего жалок и нем русский лес ранней весною… Стоят богатыри-дубы, вековые дуплистые липы, белоствольные березы, стройные ясени и осины, словно слуги, брошенные своим господином на произвол судьбы, стоят с понурой покорностью, распростав голые ветви, будто ожидая неминуемой смерти на этой мокрой безжизненной земле, облепленной прошлогодними листьями. Все мертво кругом: и кусты, и болото, и поля, – все одинакового серо-бурого цвета. Только что сошел снег. Ветер гонит облака по бледному небу. Пролетит с тоскливым криком ворона, едва не задев тяжелыми крыльями голых макушек, – и снова тишина. Стоит лес, ждет чуда – воскресения своего.
«Совсем как люди», – подумал Роман, закуривая.
Проехав мелколесье, они въехали в молодой смешанный лес. Держа вожжи, Аким покосился на Романа, с грустной улыбкой оглядывающего окрестности:
– Что-то вы загрустили, Роман Лексеич. Не нравится наша-то глухомань опосля столицы?
– Да что ты вздор говоришь… – поморщился Роман. – Мне, может, столица меньше твоего нравится.
И добавил, глубоко затянувшись папиросой:
– Самая грустная пора в природе. Экая мертвенность… Не прав был Пушкин насчет осени. «Унылая пора». Нет. Вот – унылая пора…
Он кивнул на проплывающий мимо лес. Лошадь бежала все той же неспешной рысью, постегивая себя мокрым хвостом.
– А места наши, Аким Петрович, я ни на какие столицы не променяю, – уверенно добавил Роман, хлопнув Акима по колену. – На этих вот полях, березах, на таких мужиках, как ты, все столицы и держатся!
Усмехаясь в бороду, Аким качнул головой:
– Ну уж, прямо на таких, как я…
– Именно, именно, дорогой.
Тот снова недоверчиво усмехнулся:
– Вам, стало быть, видней. Вы человек ученый, науки знаете. А вот насчет местов наших – святая правда! Других таких нету. И по землице, и по лесу. И опять же – река, запруда, рыбка разная. А луга какие! Вот за Семеновой делянкой – коси день, не сподкнесси. Гладкота какая. А Рогаткин луг! А Кострюков! – Он зацокал языком. – Как еду, бывалоча, – заглядюся!
– Ты по-прежнему в объездчиках?
– А куда ж я денусь? Такое уж рукомесло мое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11