проточный водонагреватель электрический
Когда, наконец, кто-то не выдерживал, появлялась
заспанная Гестапо, стаскивала с кровати "реготуна", как она
выражалась, заставляла его снять трусы и, голого и босиком,
ставила в угол в палате девочек. На несколько минут воцарялась
гробовая тишина, а затем все повторялось сначала, и на смену
одному продрогшему и зареванному "реготуну" шел другой.
Короче говоря, на фоне остальных мой бзик с "дважды два"
выглядел весьма безыскусным. Осознав эту горькую истину, я
решил поменять свой бзик. Поменять-то поменять, но на что? И
вот как-то раз тетя принесла мне конфет в газетном кульке.
Развернув кулек, я увидел в нижнем углу рубрику "Афонаризмы",
под которой печатались присылаемые читателями афоризмы. Это
было то, что надо, вот это бзик, так бзик! И я принялся
сочинять афоризм, причем делал это так усердно, с таким
напряжением ума, что уже на второй день учительница не
выдержала и спросила меня, почему я витаю в облаках, когда она
объясняет такой сложный и важный вопрос, как отличие гласных от
согласных. О, это был мой звездный час! Когда я сказал, что
сочиняю "афонаризм", мой сосед по парте перестал дрочить до
самого конца урока, и сам Пушкин повернул ко мне свою
гипсово-бледную голову, осадив на мгновение быстрокрылого
Пегаса. Всю следующую неделю меня только и спрашивали кто
громогласно, кто шепотом: "Сочинил? Придумал? Родил?" С каждым
днем интерес к моему необычному бзику все больше и больше
накалялся, и я почувствовал, что должен сочинить нечто такое,
от чего задрожат стены Саласпилса, а Гестапо прослезится и
разрешит нам смеяться всю ночь. Однако время шло, а афоризм,
Афоризм с большой буквы, мне никак не давался.
И вот когда я уже был близок к отчаянию, нам разрешили
вместо вечерних игр посмотреть по телевизору фильм про
советского подпольщика в осажденном фашистами городе. В конце
этого героического фильма сталинских еще времен подпольщика
выдает предатель, его арестовывают, пытают и ведут на
виселицу... Его ведут на виселицу, а он идет, сам идет к петле,
сам просовывает в нее шею. Единственное, что он позволяет себе
сделать перед смертью - это крикнуть: "Наше дело правое =
победа за нами! Умираю, но не сдаюсь!" - "Как же ты не
сдаешься, когда сам, пусть под конвоем, но своими ногами пришел
на виселицу?!" - примерно так подумал я. Ему же нечего терять,
раз он должен умереть, почему же он не вгрызется в горло своему
палачу, чтобы убить напоследок хоть еще одного фашиста? Почему
он не пытается сделать хоть что-то?! Почему люди идут на смерть
так же буднично, как в туалет для справления нужды? "Нет, =
поклялся я себе, - если я и умру, то умру красиво, а перед
самой смертью сделаю напоследок что-нибудь такое... такое..."
Что я сделаю, я так и не придумал, хоть и думал всю ночь, но
зато под утро в мою утомленную голову пришел откуда-то как бы
извне афоризм, которого я сам в первую секунду испугался:
"Смерть - самое крупное событие жизни".
- Ну что, родил? - задали мне наутро ставший дежурным
вопрос.
- Родил, - ответил я невесело.
- Да ну?! Говори! Эй, ребя, Пятачок афонаризм говорить
будет!
- Не скажу, - помотал я головой.
- Почему?
- Не могу, - вздохнул я, пожимая плечами.
Нет, все же так называемые дебилы - отличные ребята: никто
не стал выпытывать у меня мой трудновыговариваемый афоризм, и
меня даже зауважали как человека, имеющего свою тайну. Более
того, нормальные дети мне просто не поверили бы, что я на самом
деле что-то придумал.
Вот так я и жил в этом райском уголке, и не известно, на
сколько я бы там еще задержался, если бы не допустил роковую
ошибку. Случилось это примерно через полтора месяца после моего
поступления "на излечение". В нашу ШД внезапно нагрянула
комиссия из самой Москвы, из министерства здравоохранения.
Прямо как в анекдоте: "Приезжает, значит, в сумасшедший дом
комиссия..." Так вот, всю нашу братию стали по одному
обследовать, и когда дошла очередь до меня, чиновный профессор
из минздрава, полистав мою историю болезни, задал мне в лоб
провокационный вопрос:
- Сколько будет дважды два?
- Пять! - без запинки выпалил я.
Профессор внимательно посмотрел на меня, будто я и впрямь
изрек нечто значительное, и спросил:
- А два плюс три?
"Фигушки, меня не проведешь!" - быстро сообразил я и
весело-звонко прокричал:
- Четыре!
- Все ясно, - профессор рассмеялся так, что на носу
запрыгали очки в тонкой золоченой оправе. - Мальчик просто
путает четверку с пятеркой, это бывает... Позовите следующего.
- Я... я не просто, - заплакал я от обиды, - я... я... я
еще афоризмы сочиняю!
- Иди, иди, мальчик, - вытолкала меня за дверь медсестра.
Пришлось мне вернуться в "родную" школу. Урок профессора не
прошел даром: я смирился с незыблемостью таблицы умножения и
стал как все... Вернее, сам решил "стать как все", это я точно
помню. Раздосадованная моим возвращением, тетя пообещала
содрать с меня семь шкур, если я не перестану "косить под
дурачка" и останусь на второй год - вот тогда-то я и решил
затаиться на время. "Я вам еще покажу, - твердил я про себя,
размазывая по щекам брызнувшие от теткиных подзатыльников
сопли. - Вы меня еще узнаете!" На второй год я с грехом пополам
не остался, а начиная с третьего класса и вовсе стал проявлять
математические способности, даже был призером межрайонной
алгебраической олимпиады. Классная математичка часто хвалила
меня, но тут же добавляла свое неизменное:
- Из тебя, Сизов, мог бы получиться толк, если бы ты не
решал задачки шиворот-навыворот.
- Но с ответом-то сходится, Инесса Ивановна, - виновато
оправдывался я.
Что верно то верно: я бы действительно мог преуспеть в
математике, если бы относился к этой науке менее предвзято.
Помню, когда в девятом классе я узнал о существовании "первого
замечательного предела", меня аж затрясло: первый, да еще и
замечательный! "Хер вам замечательный!" - сказал я про себя с
юношеским задором и взялся за опровержение. И опроверг!
Оказалось, что этот предел равен вовсе не единице, как до сих
пор принято считать, а Пi/180. Два дня я проверял свою формулу
по тригонометрическим таблицам Браддиса: все сходилось! Весь
третий день я думал, что мне делать со своим "великим
открытием", а на четвертый показал вышеприведенную формулу
преподавателю, который вел школьный математический кружок. Пока
преподаватель изучал у меня на глазах доказательство вновь
открытой формулы, призванной произвести переворот в
математической науке и сопредельной ей физике (я уже явственно
слышал треск рвущихся по швам "пифагоровых штанов" и хруст
пожираемого моей формулой "ньютонового яблока"!), я сильно
боялся, что этот вечно хмурый ипохондрик вдруг прыснет смехом и
спросит, брызжа мне в лицо слюной: "Сколько будет дважды два?",
- но к моему счастью - и к несчастью математической теории =
преподаватель отнесся к представленному доказательству излишне
серьезно и, найдя в нем формальную, как оказалось в
последствии, ошибку, пообещал мне поверить вто, что я "гений
калибра Лобачевского", если я эту ошибку исправлю. Ошибку я
исправил в тот же вечер, несмотря, кстати, на то, что тетка не
в шутку пыталась разбить об мою голову настольную лампу,
мешавшую ей спать, и, исправив ее, почувствовал себя гением...
на чем и успокоился.
- Ну как, исправил? - поинтересовался через несколько дней
тот самый преподаватель.
- Почти, - загадочно ответил я, чувствуя себя в глубине
души мэтром, которого бестолковый ученик просит объяснить, что
такое синус.
- Ну-ну, - к моему пущему удовольствию он отечески похлопал
меня по плечу.
Но довольно о скучной математике, давайте лучше "про
баб-с". Хотел было сказать "про женщин", но разве назовешь
женщиной Лариску, в которую я влюбился в шестом классе?!
Теперь-то она, конечно, женщина, но тогда нам было по 12 лет, и
все девчонки были для меня "бабами", тем более, что в этом
возрасте девочки гораздо крупнее мальчиков. Так что это для
взрослых они "девочки", но как прикажете мальчишке называть
свою сверстницу, которая выше его на целую голову?! Моя первая
любовь была вполне трагической: я вздыхал по Лариске, а она =
по моему закадычному приятелю Мишке Палкину и, узнав от него
же, что он ведет дневник, предложила мне этот дневник у Мишки
спереть, потому что была уверена, что он в нем что-то про нее
пишет. Ох уж, эти бабские интриги! Вероломно стащив у Мишки
дневник, я принес его Лариске и заявил, что отдам ей
интересующую ее вещь только после того, как она меня поцелует.
И она меня поцеловала... учебником по голове. В общем, вышел
трехсторонний скандал, разрешившийся договором "дружить всем
вместе".
Помните школьные дискуссии на тему "Возможна ли дружба
между мальчиком и девочкой"? Мы вот дружили, и очень даже
хорошо. Сначала мы играли по вечерам в жмурки в ларискиной
квартире: пока один "водил" с завязанными глазами, другой лапал
Лариску, спрятавшись с ней в гардеробе или где-нибудь под
письменным столом. Потом жмурки нам наскучили и мы стали играть
в "допрос партизана": кто-то один загадывал пароль, а остальные
двое при помощи "пыток" (как правило, щекотки) должны были этот
пароль выведать. При этом как-то само собой получалось так, что
роль партизанки почти бессменно играла Лариска. Кончилось все
тем, что во время очередного допроса бдительная соседка за
стенкой позвонила ларискиной маме на работу и сообщила ей, что
ее дочь вот уже десять минут к ряду заливается истерическим
хохотом. Взволнованная мамаша тут же примчалась с работы на
такси и влетела в комнату в тот самый момент, когда мы с Мишкой
стягивали с расхристанной Лариски колготки, чтобы пощекотать ей
пятки... Комментарии, как говорится, излишни. На следующий день
был другой допрос, на этот раз - в кабинете у директора школы.
В присутствии школьной пионервожатой и ларискиной мамы
директорша пытала нас с Мишкой, почему мы "проявляем к девочкам
нездоровый интерес". В отличие от Лариски-партизанки, мы с
Мишкой не смеялись, а тихо плакали, потому что при всем своем
желании не могли выдать своей "страшной военной тайны". И
действительно, почему мальчики проявляют к девочкам интерес, да
еще и "нездоровый"? Думаю, если бы мы с Мишкой и знали такой
термин, как "половое влечение", он бы все равно не послужил в
глазах наших мучителей оправданием, скорее - наоборот.
После того случая за мной прочно закрепилась в школе слава
"полового разбойника". Мне даже дали кличку "Жора" по мотивам
детского стишка "Вот крадется вдоль забора половой разбойник
Жора..." Вскоре слава эта переросла в репутацию, а репутацию,
как известно, нужно поддерживать на уровне... Как бы то ни
было, в 15 лет я уже окончательно разуверился в возможности
дружбы между мальчиком и девочкой. К тому времени тетка,
которая устала со мной бороться, сказала: "Чем ширкаться по
подъездам, приводи лучше своих подружек домой, только чтобы я
их не видела". Бедная тетя, конечно, полагала, что это будет
воспринято как большое одолжение с ее стороны, но я все больше
наглел, и вскоре перестал выпроваживать своих подружек до ее
прихода с работы, а одним прекрасным вечером не моргнув глазом
заявил, что "моя знакомая заночует у нас". В ответ на это
рассвирепевшая тетка вышибла мою "знакомую" из нашей клетушки
пинком под зад, а меня порывалась выпороть ремнем. Ремень я у
нее отобрал, сгоряча пообещав прирезать ее ночью, если она меня
хоть раз ударит.
В ту самую "ночь длинных ножей" случился эпизод, который
мне не хочется вспоминать, но и окончательно забыть его я не
могу. В три часа ночи я проснулся от громких всхлипов и,
прислушавшись, не без удивления обнаружил, что плачет тетка. Я
говорю "не без удивления", потому что едва не самым главным из
ее принципов было "не разводить сырость". Спать было
невозможно, и я стал специально громко ворочаться и скрипеть
матрацем, чтобы показать, что не сплю, но вопреки моим
ожиданиям, тетка принялась всхлипывать пуще прежнего. В
раздражении я сел на кровати и посмотрел на тетку тяжелым
взглядом... Ночь была лунной, и матово-белый свет, пробиваясь
сквозь узорчатую сетку тюлевых занавесок, бледно разливался по
ее лицу; я смотрел на нее, не отрываясь, и чем больше я на нее
смотрел, тем больше ее лицо напоминало мне лицо матери, каким я
его запомнил... Бледное лицо на белой подушке, только подушка
была тогда атласной и лежала в изголовьи не кровати, а гроба.
Мне захотелось поближе рассмотреть это лицо, и я присел на
самый краешек тетиной кровати. И в следующий момент случилось
нечто удивительное: тетя перестала всхлипывать, и лицо ее
разгладилось и засияло внутренним светом ярче лунного, засияло,
как сияет лицо женщины, которая видит - или не видит, но
чувствует, - что ей любуются. Я склонился над ее лицом, и тогда
она осторожно подвинулась к стенке, освобождая место рядом с
собой. Боясь вспугнуть чарующее наваждение, я так же потихоньку
лег рядом с ней. Мою голову как магнитом притянуло к ее мягкой
и теплой груди, и я ощутил радость человека, вернувшегося в
родной полузабытый дом после долгих многотрудных странствий.
Так мы и пролежали с ней молча в обнимку до самого утра. Той
ночи никогда не повторилось больше...
5. Умка
На следующее утро по дороге на работу я перебрал в голове
свои ночные воспоминания, и при будничном свете дня они не
показались мне столь значительными. Дважды два пять? Обычное
детское упрямство, своеобразный способ самовыражения через
отрицание очевидной истины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
заспанная Гестапо, стаскивала с кровати "реготуна", как она
выражалась, заставляла его снять трусы и, голого и босиком,
ставила в угол в палате девочек. На несколько минут воцарялась
гробовая тишина, а затем все повторялось сначала, и на смену
одному продрогшему и зареванному "реготуну" шел другой.
Короче говоря, на фоне остальных мой бзик с "дважды два"
выглядел весьма безыскусным. Осознав эту горькую истину, я
решил поменять свой бзик. Поменять-то поменять, но на что? И
вот как-то раз тетя принесла мне конфет в газетном кульке.
Развернув кулек, я увидел в нижнем углу рубрику "Афонаризмы",
под которой печатались присылаемые читателями афоризмы. Это
было то, что надо, вот это бзик, так бзик! И я принялся
сочинять афоризм, причем делал это так усердно, с таким
напряжением ума, что уже на второй день учительница не
выдержала и спросила меня, почему я витаю в облаках, когда она
объясняет такой сложный и важный вопрос, как отличие гласных от
согласных. О, это был мой звездный час! Когда я сказал, что
сочиняю "афонаризм", мой сосед по парте перестал дрочить до
самого конца урока, и сам Пушкин повернул ко мне свою
гипсово-бледную голову, осадив на мгновение быстрокрылого
Пегаса. Всю следующую неделю меня только и спрашивали кто
громогласно, кто шепотом: "Сочинил? Придумал? Родил?" С каждым
днем интерес к моему необычному бзику все больше и больше
накалялся, и я почувствовал, что должен сочинить нечто такое,
от чего задрожат стены Саласпилса, а Гестапо прослезится и
разрешит нам смеяться всю ночь. Однако время шло, а афоризм,
Афоризм с большой буквы, мне никак не давался.
И вот когда я уже был близок к отчаянию, нам разрешили
вместо вечерних игр посмотреть по телевизору фильм про
советского подпольщика в осажденном фашистами городе. В конце
этого героического фильма сталинских еще времен подпольщика
выдает предатель, его арестовывают, пытают и ведут на
виселицу... Его ведут на виселицу, а он идет, сам идет к петле,
сам просовывает в нее шею. Единственное, что он позволяет себе
сделать перед смертью - это крикнуть: "Наше дело правое =
победа за нами! Умираю, но не сдаюсь!" - "Как же ты не
сдаешься, когда сам, пусть под конвоем, но своими ногами пришел
на виселицу?!" - примерно так подумал я. Ему же нечего терять,
раз он должен умереть, почему же он не вгрызется в горло своему
палачу, чтобы убить напоследок хоть еще одного фашиста? Почему
он не пытается сделать хоть что-то?! Почему люди идут на смерть
так же буднично, как в туалет для справления нужды? "Нет, =
поклялся я себе, - если я и умру, то умру красиво, а перед
самой смертью сделаю напоследок что-нибудь такое... такое..."
Что я сделаю, я так и не придумал, хоть и думал всю ночь, но
зато под утро в мою утомленную голову пришел откуда-то как бы
извне афоризм, которого я сам в первую секунду испугался:
"Смерть - самое крупное событие жизни".
- Ну что, родил? - задали мне наутро ставший дежурным
вопрос.
- Родил, - ответил я невесело.
- Да ну?! Говори! Эй, ребя, Пятачок афонаризм говорить
будет!
- Не скажу, - помотал я головой.
- Почему?
- Не могу, - вздохнул я, пожимая плечами.
Нет, все же так называемые дебилы - отличные ребята: никто
не стал выпытывать у меня мой трудновыговариваемый афоризм, и
меня даже зауважали как человека, имеющего свою тайну. Более
того, нормальные дети мне просто не поверили бы, что я на самом
деле что-то придумал.
Вот так я и жил в этом райском уголке, и не известно, на
сколько я бы там еще задержался, если бы не допустил роковую
ошибку. Случилось это примерно через полтора месяца после моего
поступления "на излечение". В нашу ШД внезапно нагрянула
комиссия из самой Москвы, из министерства здравоохранения.
Прямо как в анекдоте: "Приезжает, значит, в сумасшедший дом
комиссия..." Так вот, всю нашу братию стали по одному
обследовать, и когда дошла очередь до меня, чиновный профессор
из минздрава, полистав мою историю болезни, задал мне в лоб
провокационный вопрос:
- Сколько будет дважды два?
- Пять! - без запинки выпалил я.
Профессор внимательно посмотрел на меня, будто я и впрямь
изрек нечто значительное, и спросил:
- А два плюс три?
"Фигушки, меня не проведешь!" - быстро сообразил я и
весело-звонко прокричал:
- Четыре!
- Все ясно, - профессор рассмеялся так, что на носу
запрыгали очки в тонкой золоченой оправе. - Мальчик просто
путает четверку с пятеркой, это бывает... Позовите следующего.
- Я... я не просто, - заплакал я от обиды, - я... я... я
еще афоризмы сочиняю!
- Иди, иди, мальчик, - вытолкала меня за дверь медсестра.
Пришлось мне вернуться в "родную" школу. Урок профессора не
прошел даром: я смирился с незыблемостью таблицы умножения и
стал как все... Вернее, сам решил "стать как все", это я точно
помню. Раздосадованная моим возвращением, тетя пообещала
содрать с меня семь шкур, если я не перестану "косить под
дурачка" и останусь на второй год - вот тогда-то я и решил
затаиться на время. "Я вам еще покажу, - твердил я про себя,
размазывая по щекам брызнувшие от теткиных подзатыльников
сопли. - Вы меня еще узнаете!" На второй год я с грехом пополам
не остался, а начиная с третьего класса и вовсе стал проявлять
математические способности, даже был призером межрайонной
алгебраической олимпиады. Классная математичка часто хвалила
меня, но тут же добавляла свое неизменное:
- Из тебя, Сизов, мог бы получиться толк, если бы ты не
решал задачки шиворот-навыворот.
- Но с ответом-то сходится, Инесса Ивановна, - виновато
оправдывался я.
Что верно то верно: я бы действительно мог преуспеть в
математике, если бы относился к этой науке менее предвзято.
Помню, когда в девятом классе я узнал о существовании "первого
замечательного предела", меня аж затрясло: первый, да еще и
замечательный! "Хер вам замечательный!" - сказал я про себя с
юношеским задором и взялся за опровержение. И опроверг!
Оказалось, что этот предел равен вовсе не единице, как до сих
пор принято считать, а Пi/180. Два дня я проверял свою формулу
по тригонометрическим таблицам Браддиса: все сходилось! Весь
третий день я думал, что мне делать со своим "великим
открытием", а на четвертый показал вышеприведенную формулу
преподавателю, который вел школьный математический кружок. Пока
преподаватель изучал у меня на глазах доказательство вновь
открытой формулы, призванной произвести переворот в
математической науке и сопредельной ей физике (я уже явственно
слышал треск рвущихся по швам "пифагоровых штанов" и хруст
пожираемого моей формулой "ньютонового яблока"!), я сильно
боялся, что этот вечно хмурый ипохондрик вдруг прыснет смехом и
спросит, брызжа мне в лицо слюной: "Сколько будет дважды два?",
- но к моему счастью - и к несчастью математической теории =
преподаватель отнесся к представленному доказательству излишне
серьезно и, найдя в нем формальную, как оказалось в
последствии, ошибку, пообещал мне поверить вто, что я "гений
калибра Лобачевского", если я эту ошибку исправлю. Ошибку я
исправил в тот же вечер, несмотря, кстати, на то, что тетка не
в шутку пыталась разбить об мою голову настольную лампу,
мешавшую ей спать, и, исправив ее, почувствовал себя гением...
на чем и успокоился.
- Ну как, исправил? - поинтересовался через несколько дней
тот самый преподаватель.
- Почти, - загадочно ответил я, чувствуя себя в глубине
души мэтром, которого бестолковый ученик просит объяснить, что
такое синус.
- Ну-ну, - к моему пущему удовольствию он отечески похлопал
меня по плечу.
Но довольно о скучной математике, давайте лучше "про
баб-с". Хотел было сказать "про женщин", но разве назовешь
женщиной Лариску, в которую я влюбился в шестом классе?!
Теперь-то она, конечно, женщина, но тогда нам было по 12 лет, и
все девчонки были для меня "бабами", тем более, что в этом
возрасте девочки гораздо крупнее мальчиков. Так что это для
взрослых они "девочки", но как прикажете мальчишке называть
свою сверстницу, которая выше его на целую голову?! Моя первая
любовь была вполне трагической: я вздыхал по Лариске, а она =
по моему закадычному приятелю Мишке Палкину и, узнав от него
же, что он ведет дневник, предложила мне этот дневник у Мишки
спереть, потому что была уверена, что он в нем что-то про нее
пишет. Ох уж, эти бабские интриги! Вероломно стащив у Мишки
дневник, я принес его Лариске и заявил, что отдам ей
интересующую ее вещь только после того, как она меня поцелует.
И она меня поцеловала... учебником по голове. В общем, вышел
трехсторонний скандал, разрешившийся договором "дружить всем
вместе".
Помните школьные дискуссии на тему "Возможна ли дружба
между мальчиком и девочкой"? Мы вот дружили, и очень даже
хорошо. Сначала мы играли по вечерам в жмурки в ларискиной
квартире: пока один "водил" с завязанными глазами, другой лапал
Лариску, спрятавшись с ней в гардеробе или где-нибудь под
письменным столом. Потом жмурки нам наскучили и мы стали играть
в "допрос партизана": кто-то один загадывал пароль, а остальные
двое при помощи "пыток" (как правило, щекотки) должны были этот
пароль выведать. При этом как-то само собой получалось так, что
роль партизанки почти бессменно играла Лариска. Кончилось все
тем, что во время очередного допроса бдительная соседка за
стенкой позвонила ларискиной маме на работу и сообщила ей, что
ее дочь вот уже десять минут к ряду заливается истерическим
хохотом. Взволнованная мамаша тут же примчалась с работы на
такси и влетела в комнату в тот самый момент, когда мы с Мишкой
стягивали с расхристанной Лариски колготки, чтобы пощекотать ей
пятки... Комментарии, как говорится, излишни. На следующий день
был другой допрос, на этот раз - в кабинете у директора школы.
В присутствии школьной пионервожатой и ларискиной мамы
директорша пытала нас с Мишкой, почему мы "проявляем к девочкам
нездоровый интерес". В отличие от Лариски-партизанки, мы с
Мишкой не смеялись, а тихо плакали, потому что при всем своем
желании не могли выдать своей "страшной военной тайны". И
действительно, почему мальчики проявляют к девочкам интерес, да
еще и "нездоровый"? Думаю, если бы мы с Мишкой и знали такой
термин, как "половое влечение", он бы все равно не послужил в
глазах наших мучителей оправданием, скорее - наоборот.
После того случая за мной прочно закрепилась в школе слава
"полового разбойника". Мне даже дали кличку "Жора" по мотивам
детского стишка "Вот крадется вдоль забора половой разбойник
Жора..." Вскоре слава эта переросла в репутацию, а репутацию,
как известно, нужно поддерживать на уровне... Как бы то ни
было, в 15 лет я уже окончательно разуверился в возможности
дружбы между мальчиком и девочкой. К тому времени тетка,
которая устала со мной бороться, сказала: "Чем ширкаться по
подъездам, приводи лучше своих подружек домой, только чтобы я
их не видела". Бедная тетя, конечно, полагала, что это будет
воспринято как большое одолжение с ее стороны, но я все больше
наглел, и вскоре перестал выпроваживать своих подружек до ее
прихода с работы, а одним прекрасным вечером не моргнув глазом
заявил, что "моя знакомая заночует у нас". В ответ на это
рассвирепевшая тетка вышибла мою "знакомую" из нашей клетушки
пинком под зад, а меня порывалась выпороть ремнем. Ремень я у
нее отобрал, сгоряча пообещав прирезать ее ночью, если она меня
хоть раз ударит.
В ту самую "ночь длинных ножей" случился эпизод, который
мне не хочется вспоминать, но и окончательно забыть его я не
могу. В три часа ночи я проснулся от громких всхлипов и,
прислушавшись, не без удивления обнаружил, что плачет тетка. Я
говорю "не без удивления", потому что едва не самым главным из
ее принципов было "не разводить сырость". Спать было
невозможно, и я стал специально громко ворочаться и скрипеть
матрацем, чтобы показать, что не сплю, но вопреки моим
ожиданиям, тетка принялась всхлипывать пуще прежнего. В
раздражении я сел на кровати и посмотрел на тетку тяжелым
взглядом... Ночь была лунной, и матово-белый свет, пробиваясь
сквозь узорчатую сетку тюлевых занавесок, бледно разливался по
ее лицу; я смотрел на нее, не отрываясь, и чем больше я на нее
смотрел, тем больше ее лицо напоминало мне лицо матери, каким я
его запомнил... Бледное лицо на белой подушке, только подушка
была тогда атласной и лежала в изголовьи не кровати, а гроба.
Мне захотелось поближе рассмотреть это лицо, и я присел на
самый краешек тетиной кровати. И в следующий момент случилось
нечто удивительное: тетя перестала всхлипывать, и лицо ее
разгладилось и засияло внутренним светом ярче лунного, засияло,
как сияет лицо женщины, которая видит - или не видит, но
чувствует, - что ей любуются. Я склонился над ее лицом, и тогда
она осторожно подвинулась к стенке, освобождая место рядом с
собой. Боясь вспугнуть чарующее наваждение, я так же потихоньку
лег рядом с ней. Мою голову как магнитом притянуло к ее мягкой
и теплой груди, и я ощутил радость человека, вернувшегося в
родной полузабытый дом после долгих многотрудных странствий.
Так мы и пролежали с ней молча в обнимку до самого утра. Той
ночи никогда не повторилось больше...
5. Умка
На следующее утро по дороге на работу я перебрал в голове
свои ночные воспоминания, и при будничном свете дня они не
показались мне столь значительными. Дважды два пять? Обычное
детское упрямство, своеобразный способ самовыражения через
отрицание очевидной истины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22