https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-gigienicheskim-dushem/
Когда началась война, Вахтанг учился в десятом классе. Весь выпускной класс решил отправиться на фронт. В классе было семнадцать мальчиков — семнадцать добровольцев. Вахтанг пришел домой сияющий,
— Ухожу на фронт,— объявил он отцу.— Мы всем классом идем.
Элисабед ушам своим не поверила.
— Детей на войну не берут,— пыталась возразить она непослушным от волнения голосом.
— А я не ребенок,— ответил Вахтанг,— все идут,
— Оставь парня в покое! — прикрикнул на жену Иона.
— Но, сыночек, ведь не всех берут на фронт,— беспомощно улыбнулась Элисабед.
— Отстаньте от меня! — закричал Вахтанг, чуть не плача, но, словно испугавшись своего голоса, под молящим взглядом матери опустил голову и с вымученной улыбкой спросил: — Ты что — никогда солдата в очках не видела?
— Нет! — крикнула Элисабед в отчаянии.
— Но японцы все в очках,— заметил Иона,
Жена его без сил опустилась на табурет, платком прикрыв рот.
«Может, Вахтангу кажется, что я его не люблю,— думал Иона,— но почему? Элисабед абсолютно права — ему нельзя идти на фронт. Его там убьют в первый же день. Зачем мне тогда жизнь?..»
В ту ночь Вахтанг не пришел домой. Иона не выдержал и отправился на поиски, он обошел весь город и не нашел его. Было очень поздно, когда он очутился в приморском парке. Ночь была лунная, затихшее море, как зеркало, отражало струящийся лунный свет. И казалось, что не море блестит, а светится сама тишина. Вся природа дышала бесшумно и мирно, как спящий ребенок,
— Господи, спаси мне сына! — простонал отчаявшийся Иона.
Он был уверен, что война скоро кончится и мы непременно победим, но разве одной минуты недостаточно для того, чтобы убить долговязого, близорукого подростка?
В человеческой жизни бывают мгновения, когда кажется, что просьба твоя услышана. К кому она обращена — к богу, к природе — не важно. Важно, что кто-то всемогущий, держащий в своих руках судьбы мирские, услышал, внял. И в хаосе просьб, упований, молитв беспомощным цыпленком вылупилось еще одно имя, еще один человек, о спасении которого молили. Но сейчас все просили за мужа, сына, брата. Кого же возьмет бог свою защиту, на чью голову опустится его рука? И мог ли он вообще спасти кого-нибудь, вырвать из этого пекла?.. Никто этого не знал, но многие уснули в ту ночь успокоенные, втайне веря, что с их близкими ничего не случится.
Потоки раненых, не умещающиеся на дорогах, как вздутые половодьем реки. Поезда, переполненные женщинами, стариками, детьми. Грузовики, повозки, фургоны со скарбом. Горящие города и села. Пыль, пепел, кровь, вулканической лавой изливаясь из жерла войны, покрывают стонущую землю.
Вахтанг идет один среди пустынного поля. Он ничего не видит, потому что потерял очки. Он зовет Элисабед, но она не слышит его, потому что сама тоже стоит посреди такого же безлюдного поля и вешает выстиранное белье на веревку, протянутую через огромное пустое пространство. «Где же я? — лихорадочно думает Иона.— Почему меня нет с ними?» Себя он и в самом деле не видит, хотя чувствует, что каким-то образом тоже участвует в происходящем.
Иона проспал всю ночь на берегу и проснулся с рассветом. Луна растаяла в небе, и выцветшее море, высунув из густого утреннего тумана беспокойные руки, шарило по берегу, словно искало что-то. Иона вскочил с камня и побежал. И пока он бежал по набережной, ему казалось, что он все еще спит.
В военкомате Вахтангу, разумеется, отказали. Он вернулся домой мрачный — зубов ножом не разожмешь.
После обеда Элисабед пошла на кухню мыть посуду. Иона вертел в руках пустой стакан и старался не смотреть на сына.
Узнав, что Вахтанга не взяли, он сначала обрадовался. «Конечно, они не могли поступить иначе»,— рассуждал он про себя, и эта мысль как бы делала его радость законной. Но было еще нечто, омрачавшее эту радость: значит, правда, сын такой слабенький и больной, что его не берут. И, думая об этом, Иона уже не знал, радоваться ему или печалиться.
Молчание становилось невыносимым. Как будто на обеденном столе лежал покойник.
— Вахтанг, сыночек,— Ионе показалось, что не он, а кто-то другой произнес эти слова. Сам он говорить не собирался: что он мог сказать сыну? Вахтанг поднял на него полные слез глаза.— Сыночек, ведь не могут же ВСЕ пойти на фронт. Люди нужны и в тылу...
Он понимал, что говорит совсем не те слова, которых ждет от него Вахтанг. Вахтанг и сам знал, что на войну идут не все, вот, пожалуйста, Иона, он ведь остается в тылу.
«Но как можно нас сравнивать! — с отчаянием подумал Иона.— Ведь он страдает оттого, что и здесь оказался в стороне, всех взяли, а его нет».
Жалость к сыну колючим клубком разрывала горло. Сейчас он думал о Вахтанге, как о жертве величайшей несправедливости. И самое страшное — винить некого, кроме самого себя: сам он жалкий неудачник и только он виноват в том, что сын остается дома, когда товарищи всем классом идут на фронт.
Он понимал, что сейчас оборвется последняя ниточка, связывающая их, и тогда все затопит волна ненависти и презрения.
— Помоги мне! — негромко проговорил Вахтанг.
— Как?! — простонал Иона, а сам мысленно уже валился в ноги начальству, цеплялся за халаты врачей, умолял: возьмите, возьмите, возьмите на фронт моего сына. Ничего, ничего, пусть одни удивляются, другие смеются, только бы... только бы не плакал Вахтанг, только бы не чувствовал себя одиноким! Пока он лихорадочно перебирал в памяти нужные знакомства, губы его произносили другое:
— Чем я могу тебе помочь?
— Можешь,— твердо сказал сын, взяв у него из рук стакан, и прижал его к груди как талисман, как сокровище, с которым только смерть могла разлучить его. И от этого случайного жеста сердце у Ионы зашлось от боли и сострадания.
Иона кинулся к Силовану. Актер все-таки, влиятельный человек.
— Как я могу заставить взять его, если не полагается? — удивился Силован.
— Пусть возьмут хоть куда-нибудь, у него почерк хороший и по русскому языку пятерка, он в штабе сможет работать,— уговаривал Иона.
— Но почему бы ему в тылу не заняться делом? Здесь тоже нужны люди.
— И я ему говорю, но он не слушает. Я, говорит, потеряю уважение к себе.
Вахтанг этих слов не произносил, но Ионе казалось, что он именно так думал.
Признаться, Иона, я немного удивлен, что ты так этого добиваешься...
— Эх,— махнул Иона рукой.
Силован повел его к известному в городе врачу, родственнику военного комиссара. Врач жил в уютном двухэтажном домике, утопающем в зелени и цветах. На крыльце сидела собачонка с высунутым языком, похожим на сигнатурку, приклеенную к аптечной склянке. Доктор с супругой состарились без детей. Должно быть, в этом и крылась причина их трогательной и редкостной привязанности друг к другу. Они жили в достатке и покое и пользовались всеми благами, не порицавшимися, разумеется, общественным мнением.
Доктор был высокий сутулый человек с брюшком. Старательно изуродованное интеллигентским образом жизни его обмякшее тело поддерживали тонкие подагрические ноги. Лицом он походил на мудрую и грустную птицу. Большой нос с горбинкой придавал ему вид горделивый и надменный. Впрочем, впечатлению этому противоречили младенчески ясные глаза, полные любопытства и неукротимой жажды жизни. Морщинистый и выпуклый, как глобус, лоб был окружен легкими сединами, напоминавшими поникший ореол святых мучеников или пророков, если, разумеется, можно себе представить поникший, смятый ореол.
— Брат мой любил египетские папиросы,— мечтательно говорил доктор.— Папиросы продавались в блестящих металлических коробочках. Он курил, а я собирал коробочки.
Доктор был братом поэта, скончавшегося очень молодым.
Доктор рассказывал, что пишет мемуары и что большая часть этих мемуаров будет посвящена покойному брату. Никого это не удивляло, несмотря на то что он прожил в три раза дольше своего брата и никто не знал, сколько еще проживет. (Никто бы не возражал, чтобы он дожил до ста лет, потому что он был совершенно безвредным существом.) И тем не менее все были уверены, что собственное жизнеописание займет у доктора не больше десяти страниц. Он был из той породы людей, которых благодаря железному здоровью и абсолютной незначительности обходят стороной все житейские невзгоды. Ни разу не решившись погрузить хоть кончик пальца в ледяной поток событий, они от жизни даже насморка получить не могут и, естественно, доживают до глубокой старости.
Целый час промучились гости в душной комнате. Здесь не разрешали курить и окон не открывали. Ионе и Силовану рта не удалось раскрыть. Говорили муж с женой, и бутылка, преподнесенная хозяину дома, так и не была распечатана.
От погибшего брата оставалось немного — тоненький сборник, вышедший в 20-е годы, и несколько фотографий — много ли документов бывает при себе у человека, попавшего в катастрофу?!
— Брат не любил сниматься,— объяснил доктор и положил на стол тяжелый альбом в бархатном переплете: — А здесь мои фотографии.
С каждой страницы смотрело одно и то же лицо — большеголовый кудрявый мальчуган, запечатленный на желтоватом картоне, с неизменным бантом на шее. Потом гимназист, еще дальше — студент...
Одним словом, доктор обещал помочь Ионе, хотя и заметил: с такой просьбой к нему обращаются впервые.
Затем муж с женой немного поговорили о театре, вспоминали какого-то одесского певца, наперебой восхищались давно забытыми премьерами и бенефисами.
На обратном пути Силован сказал Ионе:
— Вот тебе, пожалуйста: человек всю жизнь скачет на коне. Конь этот — его брат. А ведь могло быть наоборот. Оба они дети Посейдона. Всадника зовут Хрисаор, а коня Пегас.
— Что это такое? — удивился Иона.
— Это мифология, братец! — ответил Силован.
В тот же вечер Иона, Элисабед и Вахтанг провожали ребят, едущих на фронт. На вокзале собрался весь город. Гремел оркестр, произносились речи. В дверях вагона стоял пожилой лейтенант и платком то и дело отирал пот, ручьями стекающий со лба. Добровольцы высовывались в окна и махали девочкам, растерянно стоявшим
в ряд у стены. Женщины плакали. Завидев Вахтанга, кто- то из одноклассников крикнул (наверное, просто так, без всякого злого умысла).
— Эй, Вахтанг, ты что, не едешь?
Элисабед сорвала с сына очки и, чуть не плача, показала их всем — едущим и провожающим:
— Как он может поехать, скажите, как?!
Ребята захохотали. Им уже было все равно.
И вдруг стало тихо. Потому что все скорее почувствовали, чем увидели, что эшелон тронулся. Лейтенант на ходу вскочил в вагон. Толпа с гулом двинулась вслед за набирающим скорость составом. И казалось, что люди несут вагон на своих плечах. Оркестр все гремел. А Вахтанг стоял на том же месте, низко опустив голову. Домой они возвращались молча.
Смеркалось.
И город казался опустевшим.
Прожектора, как ножницы, кромсали небо.
Через несколько дней Вахтанг уехал на фронт. Элисабед слегла. Она лежала, раскрытыми глазами уставясь в потолок, или плакала, повернувшись к стене.
— Мы с тобой не одни,— утешал жену Иона,— вся страна воюет. И всем жалко своих детей.
Пришел врач, брат умершего в юности поэта. Осмотрел больную, пожал плечами и ушел, не выписав рецепта. «Потому что,— сказал он,— нет лекарства от этой болезни». Он ласково похлопал Иону по спине.
— Жалок человек,— продекламировал он, когда Иона проводил его до дому.— Между прочим, это слова моего брата.
Элисабед не разговаривала с Ионой. Не замечала, как будто его вовсе на свете не было.
«Все меня как-то не так понимают»,— думал Иона, смиряясь с мыслью, что все правы, а он просто себя обманывает. Дожил до седых волос, так и не научившись языку, на котором люди поверяют друг другу свои страдания. Это был особый язык, и кто не овладел им, оставался на всю жизнь растерянным и удивленным, как Иона.
Элисабед, должно быть, и раньше презирала его, но терпела, пока сын был рядом. Теперь их ничего не связывало. Иона оправдывал ее: мать всегда тоскует, провожая сына на войну. Но он? Он тут при чем? Разве он мог поступить иначе? Неужели он достоин той ненависти,
которую читает во взгляде жены? Ненависть эта не умещалась в ее широко раскрытых глазах, переливалась через край, окутывала комнату липкой паутиной. И он трепыхался в этой безжалостной паутине, задыхался и... тоже молчал.
Иногда он брался за веник и подметал пол. Откуда появлялась эта пыль? Казалось, что предметы сами выделяют ее и потом прячутся под рыхлым мягким слоем. Обескураженный, он садился на стул и спрашивал громко себя, а может, Элисабед:
— Что я такого сделал?
Вахтанг перед отъездом как будто помирился с ним. За это он был бесконечно благодарен сыну, хотя в глубине души считал, что тот обошелся с ним несправедливо— он так же не понимал его, как и все остальные. Но главная беда состояла в том, что он сам не мог разобраться, правильно ли поступил на этот раз.
Иногда заглядывала к ним Ксения. Иона не любил, когда она приходила. Никогда у него к ней душа не лежала, но что делать — не выгонишь ведь. А Ксения после того случая и вовсе другом семьи сделалась: за Элисабед ухаживала, обед готовила, убирала, стирала. Элисабед радовалась ее приходу, в разговорах с ней отводила душу. Стоило появиться Ионе, как они замолкали и откровенно ждали, когда он уйдет. Ксения снова посматривала на него косо и относилась к нему пренебрежительно. Может, Элисабед ее так настраивала? «Чего она вообще повадилась,— сердился Иона.— Кто ее приглашал? Мы уж как-нибудь сами разберемся».
Но Ксения во все вмешивалась: «Дома ни крошки хлеба, а ты сидишь, сложа руки,— сказала она Ионе.— Больной нужно питание. Наши учителя ездят в Самтредиа и привозят оттуда сыр, фасоль, кукурузную муку». Иона пошел в комнату жены и спросил, что из вещей можно отвезти на рынок. Элисабед отвернулась к стене и ничего не ответила. Иона достал из шкафа свое пальто и каракулевую шапку. В Самтредиа он выменял их па мешок муки, сыр и лобио. Все это он с трудом дотащил до дому, обливаясь холодным потом при мысли, что его могут принять за спекулянта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9