Качество удивило, в восторге
Постояльцы
Повесть
(груз)
После войны в Батуми в приморском парке можно было встретить мужчину средних лет, который почти ежедневно прогуливался по аллее, затененной раскидистыми ветвями магнолий. Здесь было прохладно даже в августе. Шум моря, доносившийся издалека, делал прохладу уютной, как дом.
Вид у мужчины был болезненный. Голубые глаза его смотрели из глубины, словно звезды со дна колодца. Худые щеки окрашивал легкий румянец — милость щедрого летнего солнца. Жил он здесь же, неподалеку. Осторожно и неторопливо переходил улицу, прихрамывая и волоча ногу, словно отлетевшая подметка мешала ему идти. В руке он всегда держал газету, хотя в парке почти никогда ее не читал. Расположившись на скамейке под деревом, он отдавался во власть дремы. Или воспоминаний? Этого он сам не знал, потому что воспоминания его походили на сон.
Солнце, как вино, медленно, но упорно пьянило его, да он и не думал сопротивляться. В густой тени жаркие лучи не настигали его, только знойным дыханием обдавало руки и ноги. На коленях он расстилал газету, прикрывая ее длинными худыми пальцами, словно пряча от любопытных прохожих. По руке полз муравей, но мужчина ничего не чувствовал. Лицо у него было такое, словно он прислушивался к чему-то отдаленному и невнятному.
О чем он думал? Силился вспомнить неоконченную мысль или прерванный сон.
Вечерний вокзал кишел беженцами,
Нет!
Был солнечный, мартовский день,
Был солнечный мартовский день. Иона сидел на берегу. Море, едва затихшее после сильного волнения, было вялое, грязновато-серое. Пронизывающий ветер, не решаясь войти в воду, неистовствовал на берегу.
Справа, вдали виднелись горы, подножиями уходящие в море. К основанию горы приткнулся желтый пароход. Из трубы его валил дым и распускался в небе черным зонтом. На мысу, глубоко врезающемся в море, высилась белая башня маяка. Еще дальше, в открытом море, покачивался на волнах танкер. Выглядел он почему-то одиноким и покинутым. За танкером тянулась цепочка военных кораблей.
Высокий, сутулый старик брел вдоль берега, пустой мешок тащился за ним по земле. Он остановился в нескольких шагах от Ионы. Иона поднял голову и узнал своего соседа Силована, актера местного театра.
— Здравствуй,— сказал Силован.
— Здравствуйте,— ответил Иона, продолжая разглядывать соседа.
Силован похудел, на осунувшемся лице нехорошим, лихорадочным блеском горели глаза. Если бы Иона не знал твердо, что актер не пьет, мог бы подумать, что он просто пьян. Уж не заболел ли?
— Всю жизнь свою,— заговорил сосед,— прожил я у моря, и все никак к нему не привыкну: нет-нет, да и кажется, что все это во сне, а не наяву. Да что там говорить — вся жизнь прошла, как во сне. Облетел, как одуванчик...
Последовала пауза, тем самым Силован позволял собеседнику возразить. Иона не преминул этим воспользоваться:
— Что вы, что вы, дорогой Силован! Такой заслугженный и уважаемый человек — и вдруг — одуванчик!..
— Ха-ха-ха! — рассмеялся Силован.— Одуванчик олетает, только дунь, мой Иона!
«У него определенно жар»,— подумал Иона, а вслух сказал:
— Да, дунешь — и нету.
— Так ведь и я так же: дунули — и нету,— обрадовано подхватил Силован.
Оба помолчали. Иона вынул из кармана пачку папирос:
— Угощайтесь!
Силован посмотрел на раскрытую пачку, словно впервые в жизни увидел папиросы, и сказал:
— «Темпы»... «Темпы» — прекрасные папиросы! — Он взял одну штуку, понюхал ее, потом отвел руку в сторону и поглядел на папиросу издали, небрежно зажав ее двумя пальцами.
Иона чиркнул спичкой, но сосед остановил его.
— Я сам, я сам... Тем более, сейчас ветер.— И затем, выпуская дым с глубоким вздохом: — Прекрасный табак. Сейчас это такая редкость.
Иона смутился:
— Постоялец угостил.
— И постоялец прекрасный,— великодушно похвалил Силован. Ионе стало холодно, и он поднялся, вскидывая на плечо мешок с хворостом.
— Много набрал,— Силован кивнул на мешок.— А я, пожалуй, останусь, подышу.— Изящным жестом он протянул к морю пальцы с зажатой в них папиросой.— Какого оно сегодня цвета, заметил? И чего разволновалось? Нет, в моей гибели прошу никого не винить... Только море! Море меня погубило. Не смог оторвать от него глаз, не смог с ним расстаться. А ведь мог в люди выбиться, человеком стать! Но, как известно, под лежачий камень...— голос у Силована так изменился, как будто он стихи декламировал.— Разве перелететь одуванчику море? Страх! Страх губит человека, хотя он и сам не знает, чего боится.
«Подышу! Как же — чистый воздух ему понадобился! За щепками пришел, да гордый, не признается. А мешок зачем? Чистый воздух в него собирать?!» — думал Иона, прощаясь. Он не сделал и двух шагов, как сосед окликнул его:
— Иона! Сын все не пишет?
Иона оглянулся и долго не отвечал, захлестнутый волной жгучей жалости: бедный Силован, такой одинокий и такой гордый, не может никому признаться, что ходит с мешком на берег за хворостом, как простой смертный.
— Нет. Не пишет,— хрипло ответил, наконец, Иона.
— Не бойся!—успокоил его Силован.— Все будет хорошо.
Иона вернулся и сбросил мешок на землю. Силован стоял худой и сутулый. Давно не стриженные седые волосы падали на воротник старенького пальто. У Ионы горестно сжалось сердце. Только он хотел сказать соседу что-нибудь хорошее, как тот заговорил сам:
— Вот и еще одну зиму я с грехом пополам пережил. Дотянул до весны.
— Я вас подожду,— сказал Иона.— Нам ведь по дороге.
— Ступай, я хочу побыть у моря, спешить мне некуда,— он щелчком отбросил окурок и засмеялся невесело:— Можно подумать, что меня кто-нибудь ждет!
— Я вам помогу...
— ?
— ...наполнить этот мешок.
— Зачем? — Силован с таким удивлением поглядел на свой мешок, словно только сейчас его заметил.
— Хворост всегда пригодится...
— Ступай, мой Иона, не жди меня.
Вдвоем они быстро наполнили мешок, и, когда Иона хотел взвалить на спину мешок соседа, тот запротестовал:
— Я еще не умер, друг мой,— он картинно развел руками,— и не так уж дряхл.
— Я вам помогу.
— Ни в коем случае. Я только с тобой за компанию, мне вовсе не нужны щепки, и вообще...
— Вот и хорошо,— спокойно прервал соседа Иона,— и погуляли, и топливом запаслись.
Парк был весь изрыт. Высохшие эвкалипты, казалось, свисали с неба на невидимых ниточках. Пустая танцплощадка была засыпана жесткими листьями магнолий, и на ней странно было видеть два распластанных аэростата. Возле деревянного летнего ресторанчика стояли палатки, на поваленном заборе белело задубевшее на ветру солдатское белье. У походной кухни солдат в белом фартуке колол дрова.
Навстречу Ионе и Силовану шла женщина в черном пальто с оттопыренными карманами, с папиросой в руке.
Старики невольно остановились и поглядели ей вслед. Она резко обернулась:
— Чего таращитесь! — закричала она.— Я вас спрашиваю — чего уставились? Людей не видели? Силован с Ионой растерянно переглянулись, «Пьяная»,— подумал Иона.
— Мне плевать! — кричала женщина.— И на вас плевать, и вообще на всех плевать!
— Бедняжка,— проговорил Силован, когда они вышли из развороченного парка.
— Отчего никогда ко мне не зайдете? Посидели бы, поговорили,— сказал Иона.— Я и то удивляюсь, как вы один живете.
— Друг мой, Иона,— торжественно поднял указательный палец Силован.— Каждый должен нести свой крест до конца. Мой крест — одиночество.
— Но за что? Разве вы причинили кому-нибудь зло? — робко возразил Иона.
— Никогда! — гордо ответил Силован и, помолчав, добавил:— Но и добра я тоже никому не сделал.
Иона свалил мешок наземь и опять достал папиросы.
— Спасибо, Не хочется,— отказался Силован.
Иона про себя, возмутился: «Не хочется! Небось дыханье сперло, так хочется». Но вслух он вежливо повторил:
— Угощайся, сосед, не обижай.
— Разве только, чтоб не обидеть, возьму одну штуку...
Иона жил на улице Джапаридзе в маленьком домике, крытом черепицей. Перед домом росло дерево хурмы с обвисшими ветвями. Ветки лежали на крыше, словно руки усталого человека. Правда, после дождя дерево оживало и влажные листья свежо блестели.
У Ионы был постоялец, морской офицер, Дмитрий. Целыми неделями его не бывало дома. Возвратившись, он не раздеваясь валился на кровать и засыпал мертвым сном.
В комнате постояльца был камин. Во всех старых домах Батуми сохранились камины. За топливом ходили па берег, собирали в мешки тощие щепочки, обглоданные морем, невесомые, как стружка. Какое тепло могли дать эти жалкие объедки? Огонь с трудом загорался в сыром хворосте и больше чадил, чем горел. И все-таки Vго было лучше, чем ничего.
Постоялец Ионы всегда оставлял на столе непочатые коробки папирос, сахар, колбасу. Сначала Иона стеснял- с я принимать эти знаки благодарности, боялся выглядеть попрошайкой. Но потом так получилось, что он брал, понемногу, правда. Чтобы оправдать свой «паек», Иона
стал регулярно растапливать камин в комнате постояльца, что, в общем, не входило в его обязанности. Каждый день, а иногда и два раза в день, он шел к морю за топливом. Большой трудности это не составляло — какие дела могут быть у учителя пения во время войны? Он бросал щепки в камин, прыскал на них разбавленным керосином, но керосин раздобыть было куда труднее, чем дрова, поэтому чаще он комкал бумагу, запихивал ее между щепками и поджигал.
Постоялец занимал самую большую комнату с никелированной кроватью, книжным шкафом и столом.
На одной стене висел портрет Руставели, выполненный художником-самоучкой. Портрет Иона купил как то давно на базаре — понравился голубь, который нахохлившись сидел на плече у поэта. На другой стене Иона приспособил карту и сам аккуратно переставлял маленькие флажки. Рядом с картой висела фотография Наты Вачнадзе.
Сам Иона жил в маленькой боковушке, возле кухни. Стена в комнате отсырела, и постель была холодная и влажная. Иона страдал ревматизмом. Особенно мучили его боли зимой, когда сыростью, казалось, пропитывалось все вокруг. От сырости не было спасения.
Иона заглянул в комнату постояльца. Дмитрий навзничь лежал поверх одеяла одетый и во сне стонал. На полу стояла пепельница с окурками. Иона оставил дверь открытой, чтобы впустить свежий воздух в прокуренную насквозь комнату, и пошел к себе. В боковушке с трудом умещались кровать, дряхлый комод и старинный громоздкий сундук.
Иона осторожно поднял тяжелую крышку и достал из сундука растрепанный том «Тамариани». Эту книгу он берег как память о жене, Элисабед. Потом он отряхнул от нафталина серый коверкотовый костюм, аккуратно сложил и вспомнил, что после свадьбы ни разу не надевал его. Нет, подсказала память, надевал, когда школьный хор под его руководством участвовал в олимпиаде. В хоре пел его сын Вахтанг
К вечеру у Вахтанга поднялась температура,
— Не буду петь, не буду! — повторял он, беспомощно размахивая руками,
Тогда-то и заплакал Иона, впервые за долгие годы заплакал, как плакал в далеком детстве, задыхаясь от сознания величайшей несправедливости,
В комнату вошла Элисабед:
— Ты что, спятил? У мальчика обыкновенная простуда. Пройдет.
— Да,— сказал Иона, вытирая слезы.— Да, конечно, пройдет.
Мысль о том, что школьники смеялись не только над его сыном, но и над ним — учителем пения,— пронзала сердце болью.
«Кому нужны уроки пения, да еще в школе? Даже учителя черчения — и того больше уважают».
Вахтанг только оттого и страдает, что отец его жалок и смешон.
«Сейчас он стыдится меня, а со временем может возненавидеть, и тогда будет поздно».
Он глядел на сына, такого худого, нескладного, беспомощного. На тонкой шее резко выступал кадык. Это тоже по его милости! У самого такое адамово яблоко, словно гиря поперек горла встала. Он взял очки Вахтанга стул и надел их на нос. Преодолевая внезапное головокружение, грустно подумал: «Господи, да ведь он пни ем слепой!» Иона долго сидел у постели сына, дернул. На его руку в своей и не сводил с него глаз.
Ты чего сидишь? — спрашивала жена.
— Ничего.
Ступай спать. Он завтра поправится.
Всю ночь Иона пролежал, не сомкнув глаз, курил папиросу папиросой. Назавтра Вахтангу и в самом деле с пик» лучше, но мать не хотела отпускать его в школу и смотрел, как сын пьет чай, как упорно отворачивал от отца, и думал: «Теперь все. Никого он теперь глушиться не будет».
Он сидел насупившись. В школу он все-таки пошел.
Худой какой,— думал Иона,— и одет плохо. Надо на парня — он ведь уже взрослый, совсем мужчин,» пылок вон как зарос, пора вести к пари.
В школу он завернул в закусочную и с ним прежде не случалось. С непривычки разобрало его очень быстро. Он шел, пошатываясь, и громко повторял: «В чем я виноват? Я вас спрашиваю, в чем я виноват?» Он никуда не спешил. Пение — всегда последний урок. Сегодня пение в классе Вахтанга. Он попробовал было запеть, но представил себе лицо сына и замолчал. «За что же, господи?» — вопрошал он и жалел, что Вахтанга нет рядом: сейчас он бы сумел поговорить с ним не так, как вчера.
Иона присел на паперти католической церкви рядом со стариком нищим и спросил:
— Разве люди еще верят в бога?
— Убирайся отсюда, пьянчуга! — прошипел нищий, небритый, в драной шинели. Он сидел, вытянув вперед ноги в белых шерстяных носках. Старые тусклые калоши стояли рядом, охраняемые суковатой палкой,
— У тебя есть сын? — не отставал Ионам
В школу идти не хотелось,
— Был.
— Ну и как?
— Что — как?
— Любил он тебя?
— Любил.
— За что?
— За что любил?
— Да. За что любил?
— А за то, что я его отец,
— Ну и что с того?
— Как это: что с того?
— Ты и тогда побирался?
— Я всю свою жизнь побираюсь;
— А где теперь твой сын?
— Помер.
— Отчего?
— Убирайся, пока я тебя палкой не огрел!
Иона встал:
— Что с тобой, человече?
— Отвяжись!
— Я только спросил: отчего умер твой сын?
— Упал в воду и простыл,
— А сколько лет ему было?
— Ты не отстанешь? — нищий угрожающе потянулся за палкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Повесть
(груз)
После войны в Батуми в приморском парке можно было встретить мужчину средних лет, который почти ежедневно прогуливался по аллее, затененной раскидистыми ветвями магнолий. Здесь было прохладно даже в августе. Шум моря, доносившийся издалека, делал прохладу уютной, как дом.
Вид у мужчины был болезненный. Голубые глаза его смотрели из глубины, словно звезды со дна колодца. Худые щеки окрашивал легкий румянец — милость щедрого летнего солнца. Жил он здесь же, неподалеку. Осторожно и неторопливо переходил улицу, прихрамывая и волоча ногу, словно отлетевшая подметка мешала ему идти. В руке он всегда держал газету, хотя в парке почти никогда ее не читал. Расположившись на скамейке под деревом, он отдавался во власть дремы. Или воспоминаний? Этого он сам не знал, потому что воспоминания его походили на сон.
Солнце, как вино, медленно, но упорно пьянило его, да он и не думал сопротивляться. В густой тени жаркие лучи не настигали его, только знойным дыханием обдавало руки и ноги. На коленях он расстилал газету, прикрывая ее длинными худыми пальцами, словно пряча от любопытных прохожих. По руке полз муравей, но мужчина ничего не чувствовал. Лицо у него было такое, словно он прислушивался к чему-то отдаленному и невнятному.
О чем он думал? Силился вспомнить неоконченную мысль или прерванный сон.
Вечерний вокзал кишел беженцами,
Нет!
Был солнечный, мартовский день,
Был солнечный мартовский день. Иона сидел на берегу. Море, едва затихшее после сильного волнения, было вялое, грязновато-серое. Пронизывающий ветер, не решаясь войти в воду, неистовствовал на берегу.
Справа, вдали виднелись горы, подножиями уходящие в море. К основанию горы приткнулся желтый пароход. Из трубы его валил дым и распускался в небе черным зонтом. На мысу, глубоко врезающемся в море, высилась белая башня маяка. Еще дальше, в открытом море, покачивался на волнах танкер. Выглядел он почему-то одиноким и покинутым. За танкером тянулась цепочка военных кораблей.
Высокий, сутулый старик брел вдоль берега, пустой мешок тащился за ним по земле. Он остановился в нескольких шагах от Ионы. Иона поднял голову и узнал своего соседа Силована, актера местного театра.
— Здравствуй,— сказал Силован.
— Здравствуйте,— ответил Иона, продолжая разглядывать соседа.
Силован похудел, на осунувшемся лице нехорошим, лихорадочным блеском горели глаза. Если бы Иона не знал твердо, что актер не пьет, мог бы подумать, что он просто пьян. Уж не заболел ли?
— Всю жизнь свою,— заговорил сосед,— прожил я у моря, и все никак к нему не привыкну: нет-нет, да и кажется, что все это во сне, а не наяву. Да что там говорить — вся жизнь прошла, как во сне. Облетел, как одуванчик...
Последовала пауза, тем самым Силован позволял собеседнику возразить. Иона не преминул этим воспользоваться:
— Что вы, что вы, дорогой Силован! Такой заслугженный и уважаемый человек — и вдруг — одуванчик!..
— Ха-ха-ха! — рассмеялся Силован.— Одуванчик олетает, только дунь, мой Иона!
«У него определенно жар»,— подумал Иона, а вслух сказал:
— Да, дунешь — и нету.
— Так ведь и я так же: дунули — и нету,— обрадовано подхватил Силован.
Оба помолчали. Иона вынул из кармана пачку папирос:
— Угощайтесь!
Силован посмотрел на раскрытую пачку, словно впервые в жизни увидел папиросы, и сказал:
— «Темпы»... «Темпы» — прекрасные папиросы! — Он взял одну штуку, понюхал ее, потом отвел руку в сторону и поглядел на папиросу издали, небрежно зажав ее двумя пальцами.
Иона чиркнул спичкой, но сосед остановил его.
— Я сам, я сам... Тем более, сейчас ветер.— И затем, выпуская дым с глубоким вздохом: — Прекрасный табак. Сейчас это такая редкость.
Иона смутился:
— Постоялец угостил.
— И постоялец прекрасный,— великодушно похвалил Силован. Ионе стало холодно, и он поднялся, вскидывая на плечо мешок с хворостом.
— Много набрал,— Силован кивнул на мешок.— А я, пожалуй, останусь, подышу.— Изящным жестом он протянул к морю пальцы с зажатой в них папиросой.— Какого оно сегодня цвета, заметил? И чего разволновалось? Нет, в моей гибели прошу никого не винить... Только море! Море меня погубило. Не смог оторвать от него глаз, не смог с ним расстаться. А ведь мог в люди выбиться, человеком стать! Но, как известно, под лежачий камень...— голос у Силована так изменился, как будто он стихи декламировал.— Разве перелететь одуванчику море? Страх! Страх губит человека, хотя он и сам не знает, чего боится.
«Подышу! Как же — чистый воздух ему понадобился! За щепками пришел, да гордый, не признается. А мешок зачем? Чистый воздух в него собирать?!» — думал Иона, прощаясь. Он не сделал и двух шагов, как сосед окликнул его:
— Иона! Сын все не пишет?
Иона оглянулся и долго не отвечал, захлестнутый волной жгучей жалости: бедный Силован, такой одинокий и такой гордый, не может никому признаться, что ходит с мешком на берег за хворостом, как простой смертный.
— Нет. Не пишет,— хрипло ответил, наконец, Иона.
— Не бойся!—успокоил его Силован.— Все будет хорошо.
Иона вернулся и сбросил мешок на землю. Силован стоял худой и сутулый. Давно не стриженные седые волосы падали на воротник старенького пальто. У Ионы горестно сжалось сердце. Только он хотел сказать соседу что-нибудь хорошее, как тот заговорил сам:
— Вот и еще одну зиму я с грехом пополам пережил. Дотянул до весны.
— Я вас подожду,— сказал Иона.— Нам ведь по дороге.
— Ступай, я хочу побыть у моря, спешить мне некуда,— он щелчком отбросил окурок и засмеялся невесело:— Можно подумать, что меня кто-нибудь ждет!
— Я вам помогу...
— ?
— ...наполнить этот мешок.
— Зачем? — Силован с таким удивлением поглядел на свой мешок, словно только сейчас его заметил.
— Хворост всегда пригодится...
— Ступай, мой Иона, не жди меня.
Вдвоем они быстро наполнили мешок, и, когда Иона хотел взвалить на спину мешок соседа, тот запротестовал:
— Я еще не умер, друг мой,— он картинно развел руками,— и не так уж дряхл.
— Я вам помогу.
— Ни в коем случае. Я только с тобой за компанию, мне вовсе не нужны щепки, и вообще...
— Вот и хорошо,— спокойно прервал соседа Иона,— и погуляли, и топливом запаслись.
Парк был весь изрыт. Высохшие эвкалипты, казалось, свисали с неба на невидимых ниточках. Пустая танцплощадка была засыпана жесткими листьями магнолий, и на ней странно было видеть два распластанных аэростата. Возле деревянного летнего ресторанчика стояли палатки, на поваленном заборе белело задубевшее на ветру солдатское белье. У походной кухни солдат в белом фартуке колол дрова.
Навстречу Ионе и Силовану шла женщина в черном пальто с оттопыренными карманами, с папиросой в руке.
Старики невольно остановились и поглядели ей вслед. Она резко обернулась:
— Чего таращитесь! — закричала она.— Я вас спрашиваю — чего уставились? Людей не видели? Силован с Ионой растерянно переглянулись, «Пьяная»,— подумал Иона.
— Мне плевать! — кричала женщина.— И на вас плевать, и вообще на всех плевать!
— Бедняжка,— проговорил Силован, когда они вышли из развороченного парка.
— Отчего никогда ко мне не зайдете? Посидели бы, поговорили,— сказал Иона.— Я и то удивляюсь, как вы один живете.
— Друг мой, Иона,— торжественно поднял указательный палец Силован.— Каждый должен нести свой крест до конца. Мой крест — одиночество.
— Но за что? Разве вы причинили кому-нибудь зло? — робко возразил Иона.
— Никогда! — гордо ответил Силован и, помолчав, добавил:— Но и добра я тоже никому не сделал.
Иона свалил мешок наземь и опять достал папиросы.
— Спасибо, Не хочется,— отказался Силован.
Иона про себя, возмутился: «Не хочется! Небось дыханье сперло, так хочется». Но вслух он вежливо повторил:
— Угощайся, сосед, не обижай.
— Разве только, чтоб не обидеть, возьму одну штуку...
Иона жил на улице Джапаридзе в маленьком домике, крытом черепицей. Перед домом росло дерево хурмы с обвисшими ветвями. Ветки лежали на крыше, словно руки усталого человека. Правда, после дождя дерево оживало и влажные листья свежо блестели.
У Ионы был постоялец, морской офицер, Дмитрий. Целыми неделями его не бывало дома. Возвратившись, он не раздеваясь валился на кровать и засыпал мертвым сном.
В комнате постояльца был камин. Во всех старых домах Батуми сохранились камины. За топливом ходили па берег, собирали в мешки тощие щепочки, обглоданные морем, невесомые, как стружка. Какое тепло могли дать эти жалкие объедки? Огонь с трудом загорался в сыром хворосте и больше чадил, чем горел. И все-таки Vго было лучше, чем ничего.
Постоялец Ионы всегда оставлял на столе непочатые коробки папирос, сахар, колбасу. Сначала Иона стеснял- с я принимать эти знаки благодарности, боялся выглядеть попрошайкой. Но потом так получилось, что он брал, понемногу, правда. Чтобы оправдать свой «паек», Иона
стал регулярно растапливать камин в комнате постояльца, что, в общем, не входило в его обязанности. Каждый день, а иногда и два раза в день, он шел к морю за топливом. Большой трудности это не составляло — какие дела могут быть у учителя пения во время войны? Он бросал щепки в камин, прыскал на них разбавленным керосином, но керосин раздобыть было куда труднее, чем дрова, поэтому чаще он комкал бумагу, запихивал ее между щепками и поджигал.
Постоялец занимал самую большую комнату с никелированной кроватью, книжным шкафом и столом.
На одной стене висел портрет Руставели, выполненный художником-самоучкой. Портрет Иона купил как то давно на базаре — понравился голубь, который нахохлившись сидел на плече у поэта. На другой стене Иона приспособил карту и сам аккуратно переставлял маленькие флажки. Рядом с картой висела фотография Наты Вачнадзе.
Сам Иона жил в маленькой боковушке, возле кухни. Стена в комнате отсырела, и постель была холодная и влажная. Иона страдал ревматизмом. Особенно мучили его боли зимой, когда сыростью, казалось, пропитывалось все вокруг. От сырости не было спасения.
Иона заглянул в комнату постояльца. Дмитрий навзничь лежал поверх одеяла одетый и во сне стонал. На полу стояла пепельница с окурками. Иона оставил дверь открытой, чтобы впустить свежий воздух в прокуренную насквозь комнату, и пошел к себе. В боковушке с трудом умещались кровать, дряхлый комод и старинный громоздкий сундук.
Иона осторожно поднял тяжелую крышку и достал из сундука растрепанный том «Тамариани». Эту книгу он берег как память о жене, Элисабед. Потом он отряхнул от нафталина серый коверкотовый костюм, аккуратно сложил и вспомнил, что после свадьбы ни разу не надевал его. Нет, подсказала память, надевал, когда школьный хор под его руководством участвовал в олимпиаде. В хоре пел его сын Вахтанг
К вечеру у Вахтанга поднялась температура,
— Не буду петь, не буду! — повторял он, беспомощно размахивая руками,
Тогда-то и заплакал Иона, впервые за долгие годы заплакал, как плакал в далеком детстве, задыхаясь от сознания величайшей несправедливости,
В комнату вошла Элисабед:
— Ты что, спятил? У мальчика обыкновенная простуда. Пройдет.
— Да,— сказал Иона, вытирая слезы.— Да, конечно, пройдет.
Мысль о том, что школьники смеялись не только над его сыном, но и над ним — учителем пения,— пронзала сердце болью.
«Кому нужны уроки пения, да еще в школе? Даже учителя черчения — и того больше уважают».
Вахтанг только оттого и страдает, что отец его жалок и смешон.
«Сейчас он стыдится меня, а со временем может возненавидеть, и тогда будет поздно».
Он глядел на сына, такого худого, нескладного, беспомощного. На тонкой шее резко выступал кадык. Это тоже по его милости! У самого такое адамово яблоко, словно гиря поперек горла встала. Он взял очки Вахтанга стул и надел их на нос. Преодолевая внезапное головокружение, грустно подумал: «Господи, да ведь он пни ем слепой!» Иона долго сидел у постели сына, дернул. На его руку в своей и не сводил с него глаз.
Ты чего сидишь? — спрашивала жена.
— Ничего.
Ступай спать. Он завтра поправится.
Всю ночь Иона пролежал, не сомкнув глаз, курил папиросу папиросой. Назавтра Вахтангу и в самом деле с пик» лучше, но мать не хотела отпускать его в школу и смотрел, как сын пьет чай, как упорно отворачивал от отца, и думал: «Теперь все. Никого он теперь глушиться не будет».
Он сидел насупившись. В школу он все-таки пошел.
Худой какой,— думал Иона,— и одет плохо. Надо на парня — он ведь уже взрослый, совсем мужчин,» пылок вон как зарос, пора вести к пари.
В школу он завернул в закусочную и с ним прежде не случалось. С непривычки разобрало его очень быстро. Он шел, пошатываясь, и громко повторял: «В чем я виноват? Я вас спрашиваю, в чем я виноват?» Он никуда не спешил. Пение — всегда последний урок. Сегодня пение в классе Вахтанга. Он попробовал было запеть, но представил себе лицо сына и замолчал. «За что же, господи?» — вопрошал он и жалел, что Вахтанга нет рядом: сейчас он бы сумел поговорить с ним не так, как вчера.
Иона присел на паперти католической церкви рядом со стариком нищим и спросил:
— Разве люди еще верят в бога?
— Убирайся отсюда, пьянчуга! — прошипел нищий, небритый, в драной шинели. Он сидел, вытянув вперед ноги в белых шерстяных носках. Старые тусклые калоши стояли рядом, охраняемые суковатой палкой,
— У тебя есть сын? — не отставал Ионам
В школу идти не хотелось,
— Был.
— Ну и как?
— Что — как?
— Любил он тебя?
— Любил.
— За что?
— За что любил?
— Да. За что любил?
— А за то, что я его отец,
— Ну и что с того?
— Как это: что с того?
— Ты и тогда побирался?
— Я всю свою жизнь побираюсь;
— А где теперь твой сын?
— Помер.
— Отчего?
— Убирайся, пока я тебя палкой не огрел!
Иона встал:
— Что с тобой, человече?
— Отвяжись!
— Я только спросил: отчего умер твой сын?
— Упал в воду и простыл,
— А сколько лет ему было?
— Ты не отстанешь? — нищий угрожающе потянулся за палкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9