https://wodolei.ru/catalog/mebel/Dreja/retro/
Этот край, в отличие от прочих уголков Алтая, не был достаточно населен и освоен — оттого и сохранился в девственной мощи лесов и в зверином богатстве. Прелесть дикой природы здесь еще не была исковеркана нашествием техники, необычайно снежцые суровые зимы мешали ее продвижению в глухие края. И жил здешний редкий народ, даже в засуху не испытывая нужды в кормах для скота, потихоньку заготавливал в излюбленных местах сено и по зимнему пути подвозил к своим дворам. Захаживал
сюда и случайный народ, охотнички да туристы; бывало, неосторожно пользовался огнем — и тогда случались губительные пожары. Недавно горела северная часть этой округи, едва справились с огнем солдаты, брошенные на тушение пожара. И от всего этого потихоньку таяла заповедная мощь Глубинного края.
— Мы, местные люди, называем это урочище Бекал-кой,— рассказывал хозяин за дастарханом.— Наше зимовье — самое дальнее в районе Большого Нарына. За нами дичь, пустыня.
Старая хозяйка, угощавшая гостей, была, видимо, не очень расторопна и аккуратна — не скоро внесла она закоптелый медный самовар, из топки которого еще вымахивал угарный дым. Дастархан, собранный ею, не отличался изобилием, но было подано достаточно масла, сливок, твердого сыра — иримшика — всего того, что делается из молока. Трое парней, изголодавшись на морозе, до седьмого пота пили сытный чай с молоком. Полуобмороженные руки и лица у них нестерпимо раззуделись, усталые головы так и клонились на грудь, и глаза закрывались сами собою.
— Чего только не испытаешь, прежде чем сойдешь в могилу,— вздохнув, молвил задумчиво хозяин.— И все-то делается ради жизни одной. Привыкаешь к своей скотине, ходишь за нею, пока ноги держат, не зная покоя. И сына-то аллах не дал мне, ради которого стоило бы холить добро. Правда, дочка имеется, и ее, конечно, жалко... Застряла здесь с нами, никуда не хочет уходить. Мол, не могу вас оставить одних. Ох, время какое! Живем, чтобы только живу быть, не помереть бы сегодня...
Старика слушал разве что один Нуржан: два приятеля его, разомлев в тепле, уже клевали носами. Железная печурка в углу раскалилась докрасна. Тусклая керосиновая лампа, словно печальная душа бедного жилья, едва преодолевала сумрак избы. У стены стояла единственная деревянная кровать. В изголовье ее, в углу, висела нарядная одежда молодой женщины. Над постелью к стенке прибит был вышитый коврик с голубями. Заметив, что Нуржан смотрит на коврик, хозяин сообщил с улыбкой:
— Это Алмашжан, дочка... Ее голуби. Она сама, бедная, как птичка в клетке... не может улететь куда ей хочется. Свет велик, а сидеть на одном месте надоедает ведь... Только одно утешение знает, бедная, что книги читает. Все читает и читает, с работой управившись.
С десяток коров у нас: зимою, как отелятся, молоко возим вниз, в Огневку. И вся эта работа на ней, на умнице... Нуржан посочувствовал:
— Трудно, наверное, ей, аксакал. Молодым ведь не нравится одиночество...
— Что поделаешь? Не хочет уходить... Мы бы денег собрали, чтобы она могла уехать и училась. Но твердит одно: «На кого вас брошу одних?..» А здесь и сам порою заскучаешь так, что и дурака рад бы повстречать, лишь бы человек рядом был... В тоске живем, без соседей. От такой жизни, боюсь, не стать бы самому, как этот Кон-кай...
— У него другое,— возразил Нуржан.— Конкай одиночество любит, одиночество считает свободой и никого к себе не подпускает. Готов кусаться и пинаться, чтобы только никто не беспокоил его. Сам об этом говорил.
— Брешет! Не свободу он любит, а людей боится. Ему среди них житья нет. Он душегуб... Девушку молоденькую загубил.
— Расскажите, аксакал! — попросил Нуржан.
Оба его товарища уже спали. Старуха обиходила, ;егая с улицы в дом и обратно, хлопая дверью. Хозяин, арядившись насыбаем, принялся рассказывать:
— Страшная история, сынок. Девушка одна восемнадцатилетняя отвозили мать в больницу и на обратном пути попала на перевал Конкая. Спешила она — скотина у нее дома оставалась без присмотра. И тоже, как вы, у Конкая про дорогу короткую стала выспрашивать. А он, крови оленьей напившись, взыграл как зверь и набросился на бедную, обесчестил ее... В одной рубахе, босая, бежала она среди ночи и заблудилась в снегах. С тех пор ее никто не видел, сынок. То ли замерзла, то ли волки ее съели... Да... Не знаю, как узнали об этом, но люди говорят, что так и было. С тех пор и рассказывают про Снежную девушку. Мол, бродит по горам в белой одежде, босая, с серебряными волосами...
Старуха, вошедшая с охапкою дров, прислушалась к словам мужа, рассердилась на него и заворчала:
— Разболтался, старый... Не даешь отдохнуть ребятам!
— Ладно, байбише,— ответил старик и продолжал: — В прошлую зиму ставил я капканы, в один канкан косуля попалась, так ее кто-то выпустил, а кто — неизвестно. Никаких следов человеческих рядом не было, вот какая история...
— Все это похоже на сказку,— сказал Нуржан.— Признаться, отец, я эту Снежную девушку иногда вижу во сне...
— Так и Алмаш моя говорила, что видит! — воскликнул старик.— Подружками, говорит, уже стали во сне... Что-то она завозилась с коровами...
— Эй, старик! Ты кончишь сказки сказывать? Дай покой ребятам! — прикрикнула на хозяина жена, смерив его гневным взглядом, и загремела посудой.
— Ладно, байбише, ладно! Стели постель.— И, повернувшись к Нуржану, сказал: — Одно я все хочу спросить у тебя, сынок... Сколько лет вон тому жигиту?
— Какому?
— А вон тому, долговязому, здоровенному?
— Аманжану?.. Да ровесники мы с ним. Двадцать три года каждому.
— А мать у этого жигита жива, нет?
— Жива. Чудная только... Замкнутая. Ее прозвали Ундемес-шешей... А почему вы об этом спрашиваете?
— Знаешь, сынок, я, когда увидел этого парня, даже испугался, ей-богу. Подумать только — до чего похож на Конкая! Как будто это он сам, чудом помолодевший... Вот же бывает как, сынок.
— Ну что вы, отец! Мало ли кто на кого похож,— отвечал с улыбкой Нуржан.— Например, вот эти двое говорили мне давеча, что я похож на вас.
— Быть того не может!.. Хотя погоди... Бывал я в вашем ауле, два раза бывал. И один раз ездил я туда э-э... точно — в сорок пятом году! Да. После войны как раз, летом...
— Ох, чтоб тебя перекосило! Ложись же, старый! — уже совсем осатанев, завопила старуха.— Опять начнешь сыновей разыскивать, которых рассеял по свету, в чужие гнезда подкинул!
— Ладно, байбише, будет тебе! Уймись. Дай поговорить с человеком. Лошади, и те перефыркиваются, в табун бегут, чтобы, значит, боками друг о дружку потереться... Совсем мы здесь одичали, не знаем, как люди живут... Отшельниками стали, алла-тагала...
— Говорите, ата. Я спать еще не хочу,— сказал Нуржан.
— Спать... На том свете выспимся, а на этом лучше поговорить. Ну, так слушай. Двадцать четыре года назад пропала из кержацкого аула Огневка девушка-казашка. Мы ее разыскивали, не нашли. Тогда зима была тоже суровая, как сейчас... Прошло года два, и все ее забыли. Думали, что сгинула в горах. А потом поползли слухи, что ее видели у Канкая. Мол, прожила она все это время у него, а когда забеременела, он отвез ее в дальний аул и бросил на дороге. Говорили, что Конкай боялся, как бы люди, ненавидевшие его, не извели его самого и весь его корень, поэтому хотел, чтобы потомки его выросли в безвестности, в людской толчее. Да. Чтобы, значит, целее были... И между прочим, сынок, в те годы, когда исчезла огневская девушка, тоже стали поговаривать о Снежной девушке. Вот с каких пор ходит среди людей эта сказка. А может, и не сказка, кто его знает...
Нуржан посмотрел на спящего Аманжана; тот заворочался и скрипнул зубами, отвернулся лицом к стене.
— Да, интересно все это,— тихо произнес Нуржан.
В доме стоял полумрак, керосиновая лампа то вспыхивала ярче, то едва мерцала. Что-то особенное чувствовал Нуржан в этом уютном бревенчатом домике — в духе его, располагающем к мирной беседе, к туманной невесомости души, к раскрытию сердечных тайн. Заброшенная на самый край света, словно заблудившаяся овечка, маленькая хижина сберегла в своем тепле покой, мир и тишину.
Смуглая старуха приготовила наконец всем постели, и Нуржан стал расталкивать храпевших друзей, поднял их и вытащил за собою на улицу. Луна, выглядывая из-за плеча Айыртау, лукаво и ласково улыбалась им. Но стужа была свирепой, как и прошлой ночью. Передернувшись от холода, все трое невольно воскликнули: «Ищча-ай!» Двое кинулись обратно в избу, словно гнались за ними собаки, а Нуржан остался постоять во дворе.
Странное, беспокойное волнение испытывал он. Спать уже не хотелось, усталости как не бывало. Решил пройтись до скотного двора. И вдруг буйно заколотилось в груди сердце, он нерешительно приостановился. Обошел трактор, покрытый мохнатым инеем, осмотрел его, прислушиваясь к реву телят, раздававшемуся из сарая. Даль снежной ночи была безжизненна; неподвижно, загадочно темнела тайга на северном склоне горы... Погас тусклый свет в подслеповатом оконце избы — старуха, видимо, задула лампу или кончился керосин...
Нуржан стал думать о завтрашней поездке... Старик говорил, что сено находится недалеко: по ущелью вверх, с обратной стороны горы. Осенью, когда он был в этих местах, ничего не слышал об урочище Бекалка. Тогда по другим дорогам ехали. Наконец Нуржан замерз на ледяном ветру и решил вернуться в дом. Теперь ему казалось невероятным, что они смогли провести ночь в безлюдных горах и не полегли там... Он подошел к избушке и только взялся за дверную скобу, как вновь раздалась эта песня...
Она была такой же протяжной, хватающей за душу, но звучала не вдали, как обычно, а совсем рядом. Печальный девичий голос, вылетев из черных ущелий, наполненных страхом и тоскою, затрепетал звонким жаворонком над снегами, озаренными серебряным светом луны, над вечными вершинами гор. В песне слились надежда и темный страх, это была жалоба человека, познавшего всю печаль жизни, тоскующего по любимой душе, которой можно раскрыть свою. И в тоске своей душа пыталась найти утешение и тихое забвение. Так плач ребенка, начавшийся от горя и страха, постепенно устает в безутешности своей и становится убаюкивающей песней. Охваченный чужой печалью, Нуржан испытал неведомое до этой минуты счастье и волнение. Он замер на месте, не смея шелохнуться; ему казалось, что, сделай он хоть шаг,— вмиг исчезнет неземная сила этой песни, растекавшаяся, словно волшебное вино, по всему его телу. И он вспомнил образ своих снов — Снежную девушку, приходившую к нему в прошлую гибельную ночь. Это был ее голос, ее кесня...
* * *
Вернувшись в домик, он тихо лег в постель, рядом с друзьями на полу, и не мог уснуть, взволнованный и ждущий чего-то. Все давно уже спали, сопенье и храп наполняли весь дом. Печь гудела, разбрызгивая искры; сквозь неплотно прикрытую дверку вырывалась полоса света, и в зыбком отблеске пламени то появлялась, то исчезала деревянная кровать, возле которой лежал на полу Нуржан, и вышитые голуби на стене казались живыми. Нуржан думал, где может быть сейчас девушка, Алмашжан, чья кровать пустует, и кто все же пел — она или. . та, запредельная... Снежная девушка? Ведь голос, который он слышал во сне, и этот, прозвучавший совсем рядом в темноте ночи, был один и тот же. Возможно ли гакое? И он почувствовал, как размывается граница между сном и явью .. Алмаш .. Снежная девушка, настойчиво толкавшая его в плечо, чтобы он встал, пробу-
дился от смертного сна... Трещат дрова в печи, старик, проснувшись, бормочет: «Чего-то Алмашжан нынче задержалась...» Алмашжан. Белый снег. Песня доносится из-за ледяных холмов... Старик Конкай — сверкают его глаза, как у волка... Наехать бы трактором на его звериное логово. Только ехать обратно придется кружной дорогой, дом Конкая останется в стороне. Посмотреть бы, какая она, Алмаш, Алмашжан... Завтра встать пораньше и посмотреть.
Тихо стукнула дверь, обитая войлоком; кто-то вошел; шуршит одежда; откуда-то тянет керосиновым чадом; кто-то ест в темноте, тихонько причмокивая губами... Нуржан осторожно выглянул из-под одеяла и в полумгле комнаты, озаренной слабыми отблесками печи, увидел неясную тень человека, снимающего через голову одежду. Тень направилась к кровати, легко и неслышно перешагивая через лежащих на полу; мелькнули белеющие в полумраке полные ноги. Они едва не наступили на голову Нуржану и, отодвинувшись, замерли у кровати. Затем сверкнули серебристыми икрами и исчезли. Скрипнула кровать. Горячее, частое дыхание опалило лицо Нуржана. Он кашлянул, давая знагь, что он не спит. Тот, кто лежал совсем рядом, на кровати, тоже не спал и дышал все так же бурно, стараясь сдерживаться, словно борясь с самим собою... И оба долго пролежали так, затаясь, охваченные глубоким волнением... Уже догорели дрова в печи и смолкло гудение пламени. Стало совершенно темно... Вдруг что-то легкое защекотало лицо жигита. Он протянул руку и прикоснулся к длинным густым волосам. Они упали с кровати и рассыпались по горячему лицу Нуржана. Закрыв глаза, он самозабвенно ласкал, перебирал эти девичьи волосы, и девушка, которую он еще и не видел, не противилась этим робким ласкам. Словно знала, что если скажет хоть слово, то навечно спугнет то чудо необыкновенной чистой радости, возникшей между ними в темноте, в молчании. И сама бережно, ощупью, возложила свою руку на лицо жигита. Это была горячая, жесткая, натруженная рука. Нуржан тронул ее — и по ее шелковистым изгибам дотянулся своей рукою до плеча девушки, до ее мягкой шеи. А теплые пальцы вспорхнули по его лбу к жестким волосам жигита, стали нежно перебирать его заскорузлые, пропахшие соляркой и морозом кудри, словно это было нечто самое драгоценное на свете. Жигит, распаленный могучей страстью, готов был устремиться к ней; она тоже
была охвачена тем же пламенем! Загрубевшие пальцы его легко коснулись бровей, ресниц девушки,— о боже, почему они залиты слезами, эти невидимые очи, почему она беззвучно плачет, Алмашжан... или — Снежная девушка? Кто из них?.. Полноокруглая девичья грудь... Жигит впервые касается такого чуда, он в огне, он в слезах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
сюда и случайный народ, охотнички да туристы; бывало, неосторожно пользовался огнем — и тогда случались губительные пожары. Недавно горела северная часть этой округи, едва справились с огнем солдаты, брошенные на тушение пожара. И от всего этого потихоньку таяла заповедная мощь Глубинного края.
— Мы, местные люди, называем это урочище Бекал-кой,— рассказывал хозяин за дастарханом.— Наше зимовье — самое дальнее в районе Большого Нарына. За нами дичь, пустыня.
Старая хозяйка, угощавшая гостей, была, видимо, не очень расторопна и аккуратна — не скоро внесла она закоптелый медный самовар, из топки которого еще вымахивал угарный дым. Дастархан, собранный ею, не отличался изобилием, но было подано достаточно масла, сливок, твердого сыра — иримшика — всего того, что делается из молока. Трое парней, изголодавшись на морозе, до седьмого пота пили сытный чай с молоком. Полуобмороженные руки и лица у них нестерпимо раззуделись, усталые головы так и клонились на грудь, и глаза закрывались сами собою.
— Чего только не испытаешь, прежде чем сойдешь в могилу,— вздохнув, молвил задумчиво хозяин.— И все-то делается ради жизни одной. Привыкаешь к своей скотине, ходишь за нею, пока ноги держат, не зная покоя. И сына-то аллах не дал мне, ради которого стоило бы холить добро. Правда, дочка имеется, и ее, конечно, жалко... Застряла здесь с нами, никуда не хочет уходить. Мол, не могу вас оставить одних. Ох, время какое! Живем, чтобы только живу быть, не помереть бы сегодня...
Старика слушал разве что один Нуржан: два приятеля его, разомлев в тепле, уже клевали носами. Железная печурка в углу раскалилась докрасна. Тусклая керосиновая лампа, словно печальная душа бедного жилья, едва преодолевала сумрак избы. У стены стояла единственная деревянная кровать. В изголовье ее, в углу, висела нарядная одежда молодой женщины. Над постелью к стенке прибит был вышитый коврик с голубями. Заметив, что Нуржан смотрит на коврик, хозяин сообщил с улыбкой:
— Это Алмашжан, дочка... Ее голуби. Она сама, бедная, как птичка в клетке... не может улететь куда ей хочется. Свет велик, а сидеть на одном месте надоедает ведь... Только одно утешение знает, бедная, что книги читает. Все читает и читает, с работой управившись.
С десяток коров у нас: зимою, как отелятся, молоко возим вниз, в Огневку. И вся эта работа на ней, на умнице... Нуржан посочувствовал:
— Трудно, наверное, ей, аксакал. Молодым ведь не нравится одиночество...
— Что поделаешь? Не хочет уходить... Мы бы денег собрали, чтобы она могла уехать и училась. Но твердит одно: «На кого вас брошу одних?..» А здесь и сам порою заскучаешь так, что и дурака рад бы повстречать, лишь бы человек рядом был... В тоске живем, без соседей. От такой жизни, боюсь, не стать бы самому, как этот Кон-кай...
— У него другое,— возразил Нуржан.— Конкай одиночество любит, одиночество считает свободой и никого к себе не подпускает. Готов кусаться и пинаться, чтобы только никто не беспокоил его. Сам об этом говорил.
— Брешет! Не свободу он любит, а людей боится. Ему среди них житья нет. Он душегуб... Девушку молоденькую загубил.
— Расскажите, аксакал! — попросил Нуржан.
Оба его товарища уже спали. Старуха обиходила, ;егая с улицы в дом и обратно, хлопая дверью. Хозяин, арядившись насыбаем, принялся рассказывать:
— Страшная история, сынок. Девушка одна восемнадцатилетняя отвозили мать в больницу и на обратном пути попала на перевал Конкая. Спешила она — скотина у нее дома оставалась без присмотра. И тоже, как вы, у Конкая про дорогу короткую стала выспрашивать. А он, крови оленьей напившись, взыграл как зверь и набросился на бедную, обесчестил ее... В одной рубахе, босая, бежала она среди ночи и заблудилась в снегах. С тех пор ее никто не видел, сынок. То ли замерзла, то ли волки ее съели... Да... Не знаю, как узнали об этом, но люди говорят, что так и было. С тех пор и рассказывают про Снежную девушку. Мол, бродит по горам в белой одежде, босая, с серебряными волосами...
Старуха, вошедшая с охапкою дров, прислушалась к словам мужа, рассердилась на него и заворчала:
— Разболтался, старый... Не даешь отдохнуть ребятам!
— Ладно, байбише,— ответил старик и продолжал: — В прошлую зиму ставил я капканы, в один канкан косуля попалась, так ее кто-то выпустил, а кто — неизвестно. Никаких следов человеческих рядом не было, вот какая история...
— Все это похоже на сказку,— сказал Нуржан.— Признаться, отец, я эту Снежную девушку иногда вижу во сне...
— Так и Алмаш моя говорила, что видит! — воскликнул старик.— Подружками, говорит, уже стали во сне... Что-то она завозилась с коровами...
— Эй, старик! Ты кончишь сказки сказывать? Дай покой ребятам! — прикрикнула на хозяина жена, смерив его гневным взглядом, и загремела посудой.
— Ладно, байбише, ладно! Стели постель.— И, повернувшись к Нуржану, сказал: — Одно я все хочу спросить у тебя, сынок... Сколько лет вон тому жигиту?
— Какому?
— А вон тому, долговязому, здоровенному?
— Аманжану?.. Да ровесники мы с ним. Двадцать три года каждому.
— А мать у этого жигита жива, нет?
— Жива. Чудная только... Замкнутая. Ее прозвали Ундемес-шешей... А почему вы об этом спрашиваете?
— Знаешь, сынок, я, когда увидел этого парня, даже испугался, ей-богу. Подумать только — до чего похож на Конкая! Как будто это он сам, чудом помолодевший... Вот же бывает как, сынок.
— Ну что вы, отец! Мало ли кто на кого похож,— отвечал с улыбкой Нуржан.— Например, вот эти двое говорили мне давеча, что я похож на вас.
— Быть того не может!.. Хотя погоди... Бывал я в вашем ауле, два раза бывал. И один раз ездил я туда э-э... точно — в сорок пятом году! Да. После войны как раз, летом...
— Ох, чтоб тебя перекосило! Ложись же, старый! — уже совсем осатанев, завопила старуха.— Опять начнешь сыновей разыскивать, которых рассеял по свету, в чужие гнезда подкинул!
— Ладно, байбише, будет тебе! Уймись. Дай поговорить с человеком. Лошади, и те перефыркиваются, в табун бегут, чтобы, значит, боками друг о дружку потереться... Совсем мы здесь одичали, не знаем, как люди живут... Отшельниками стали, алла-тагала...
— Говорите, ата. Я спать еще не хочу,— сказал Нуржан.
— Спать... На том свете выспимся, а на этом лучше поговорить. Ну, так слушай. Двадцать четыре года назад пропала из кержацкого аула Огневка девушка-казашка. Мы ее разыскивали, не нашли. Тогда зима была тоже суровая, как сейчас... Прошло года два, и все ее забыли. Думали, что сгинула в горах. А потом поползли слухи, что ее видели у Канкая. Мол, прожила она все это время у него, а когда забеременела, он отвез ее в дальний аул и бросил на дороге. Говорили, что Конкай боялся, как бы люди, ненавидевшие его, не извели его самого и весь его корень, поэтому хотел, чтобы потомки его выросли в безвестности, в людской толчее. Да. Чтобы, значит, целее были... И между прочим, сынок, в те годы, когда исчезла огневская девушка, тоже стали поговаривать о Снежной девушке. Вот с каких пор ходит среди людей эта сказка. А может, и не сказка, кто его знает...
Нуржан посмотрел на спящего Аманжана; тот заворочался и скрипнул зубами, отвернулся лицом к стене.
— Да, интересно все это,— тихо произнес Нуржан.
В доме стоял полумрак, керосиновая лампа то вспыхивала ярче, то едва мерцала. Что-то особенное чувствовал Нуржан в этом уютном бревенчатом домике — в духе его, располагающем к мирной беседе, к туманной невесомости души, к раскрытию сердечных тайн. Заброшенная на самый край света, словно заблудившаяся овечка, маленькая хижина сберегла в своем тепле покой, мир и тишину.
Смуглая старуха приготовила наконец всем постели, и Нуржан стал расталкивать храпевших друзей, поднял их и вытащил за собою на улицу. Луна, выглядывая из-за плеча Айыртау, лукаво и ласково улыбалась им. Но стужа была свирепой, как и прошлой ночью. Передернувшись от холода, все трое невольно воскликнули: «Ищча-ай!» Двое кинулись обратно в избу, словно гнались за ними собаки, а Нуржан остался постоять во дворе.
Странное, беспокойное волнение испытывал он. Спать уже не хотелось, усталости как не бывало. Решил пройтись до скотного двора. И вдруг буйно заколотилось в груди сердце, он нерешительно приостановился. Обошел трактор, покрытый мохнатым инеем, осмотрел его, прислушиваясь к реву телят, раздававшемуся из сарая. Даль снежной ночи была безжизненна; неподвижно, загадочно темнела тайга на северном склоне горы... Погас тусклый свет в подслеповатом оконце избы — старуха, видимо, задула лампу или кончился керосин...
Нуржан стал думать о завтрашней поездке... Старик говорил, что сено находится недалеко: по ущелью вверх, с обратной стороны горы. Осенью, когда он был в этих местах, ничего не слышал об урочище Бекалка. Тогда по другим дорогам ехали. Наконец Нуржан замерз на ледяном ветру и решил вернуться в дом. Теперь ему казалось невероятным, что они смогли провести ночь в безлюдных горах и не полегли там... Он подошел к избушке и только взялся за дверную скобу, как вновь раздалась эта песня...
Она была такой же протяжной, хватающей за душу, но звучала не вдали, как обычно, а совсем рядом. Печальный девичий голос, вылетев из черных ущелий, наполненных страхом и тоскою, затрепетал звонким жаворонком над снегами, озаренными серебряным светом луны, над вечными вершинами гор. В песне слились надежда и темный страх, это была жалоба человека, познавшего всю печаль жизни, тоскующего по любимой душе, которой можно раскрыть свою. И в тоске своей душа пыталась найти утешение и тихое забвение. Так плач ребенка, начавшийся от горя и страха, постепенно устает в безутешности своей и становится убаюкивающей песней. Охваченный чужой печалью, Нуржан испытал неведомое до этой минуты счастье и волнение. Он замер на месте, не смея шелохнуться; ему казалось, что, сделай он хоть шаг,— вмиг исчезнет неземная сила этой песни, растекавшаяся, словно волшебное вино, по всему его телу. И он вспомнил образ своих снов — Снежную девушку, приходившую к нему в прошлую гибельную ночь. Это был ее голос, ее кесня...
* * *
Вернувшись в домик, он тихо лег в постель, рядом с друзьями на полу, и не мог уснуть, взволнованный и ждущий чего-то. Все давно уже спали, сопенье и храп наполняли весь дом. Печь гудела, разбрызгивая искры; сквозь неплотно прикрытую дверку вырывалась полоса света, и в зыбком отблеске пламени то появлялась, то исчезала деревянная кровать, возле которой лежал на полу Нуржан, и вышитые голуби на стене казались живыми. Нуржан думал, где может быть сейчас девушка, Алмашжан, чья кровать пустует, и кто все же пел — она или. . та, запредельная... Снежная девушка? Ведь голос, который он слышал во сне, и этот, прозвучавший совсем рядом в темноте ночи, был один и тот же. Возможно ли гакое? И он почувствовал, как размывается граница между сном и явью .. Алмаш .. Снежная девушка, настойчиво толкавшая его в плечо, чтобы он встал, пробу-
дился от смертного сна... Трещат дрова в печи, старик, проснувшись, бормочет: «Чего-то Алмашжан нынче задержалась...» Алмашжан. Белый снег. Песня доносится из-за ледяных холмов... Старик Конкай — сверкают его глаза, как у волка... Наехать бы трактором на его звериное логово. Только ехать обратно придется кружной дорогой, дом Конкая останется в стороне. Посмотреть бы, какая она, Алмаш, Алмашжан... Завтра встать пораньше и посмотреть.
Тихо стукнула дверь, обитая войлоком; кто-то вошел; шуршит одежда; откуда-то тянет керосиновым чадом; кто-то ест в темноте, тихонько причмокивая губами... Нуржан осторожно выглянул из-под одеяла и в полумгле комнаты, озаренной слабыми отблесками печи, увидел неясную тень человека, снимающего через голову одежду. Тень направилась к кровати, легко и неслышно перешагивая через лежащих на полу; мелькнули белеющие в полумраке полные ноги. Они едва не наступили на голову Нуржану и, отодвинувшись, замерли у кровати. Затем сверкнули серебристыми икрами и исчезли. Скрипнула кровать. Горячее, частое дыхание опалило лицо Нуржана. Он кашлянул, давая знагь, что он не спит. Тот, кто лежал совсем рядом, на кровати, тоже не спал и дышал все так же бурно, стараясь сдерживаться, словно борясь с самим собою... И оба долго пролежали так, затаясь, охваченные глубоким волнением... Уже догорели дрова в печи и смолкло гудение пламени. Стало совершенно темно... Вдруг что-то легкое защекотало лицо жигита. Он протянул руку и прикоснулся к длинным густым волосам. Они упали с кровати и рассыпались по горячему лицу Нуржана. Закрыв глаза, он самозабвенно ласкал, перебирал эти девичьи волосы, и девушка, которую он еще и не видел, не противилась этим робким ласкам. Словно знала, что если скажет хоть слово, то навечно спугнет то чудо необыкновенной чистой радости, возникшей между ними в темноте, в молчании. И сама бережно, ощупью, возложила свою руку на лицо жигита. Это была горячая, жесткая, натруженная рука. Нуржан тронул ее — и по ее шелковистым изгибам дотянулся своей рукою до плеча девушки, до ее мягкой шеи. А теплые пальцы вспорхнули по его лбу к жестким волосам жигита, стали нежно перебирать его заскорузлые, пропахшие соляркой и морозом кудри, словно это было нечто самое драгоценное на свете. Жигит, распаленный могучей страстью, готов был устремиться к ней; она тоже
была охвачена тем же пламенем! Загрубевшие пальцы его легко коснулись бровей, ресниц девушки,— о боже, почему они залиты слезами, эти невидимые очи, почему она беззвучно плачет, Алмашжан... или — Снежная девушка? Кто из них?.. Полноокруглая девичья грудь... Жигит впервые касается такого чуда, он в огне, он в слезах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15