Покупал не раз - https://Wodolei.ru
Мой командир тоже по вечерам туда хаживал. С дочкой придет, с женой. Сядут они на почетные места и смотрят. Сам он никогда не плясал, только на круг всегда первый выходил, чтоб молодежь за ним пошла. Сидит, на молодых любуется. Чуть кто с круга сойдет, пригорюнится в уголке, он его расшевелить старается, со своей дочкой танцевать велит.
А больше всего ценил он песни и пляски, что у нас в народе любят. Каждый раз меня петь заставлял. Затяну я, бывало, нашу протяжную, а он, сердечный, плачет. Клянусь, не вру! Вот диво-то какое! Командир полка, а плачет, как ребенок малый!
По праздникам балы устраивали. Жены офицеров приходили на балы расфуфыренные. В такие дни офицеры на выпивку, на закуску не скупились. И городские частенько с ними пировали. Одного я в толк никак не возьму: жены у них одна другой краше, а мужьям это словно бы и невдомек. У него жена в обнимку с другим скачет, а он и бровью не поведет. Совсем никакой ревности у них нет, подумать только!
Среди женщин выделялась на тех балах одна краля писаная, Мюневвер-ханым. Муж у нее судьей был. После его смерти она к отцу переехала.
На каждый бал являлась Мюневвер-ханым в новом бархатном кафтане. Волосы черной гривой пышной набок зачешет, на грудь розу приколет, глаза сурьмой подведет — у всех офицеров в башке мутится. На круг выйдет — все глаза к ней прикованы. Сигарету в руку возьмет — офицеры наперегонки со спичками к ней бегут. У меня самого при ней руки-ноги отымались. Я пою, а у ней грудь так и ходит ходуном. А в глазах тоска стоит. Такие глаза у тех бывают, кто любовь познал. Плачут глаза, только слезы не по лицу, а прямо в сердце текут, не видать их. Пою я, и вот лицо Мюневвер-ханым передо мной расплывается. Чудится мне — сидит передо мной Сенем — волосы в сорок косичек заплетены, на лбу монетки блестят, и песня моя к ней рвется... Больше всех Мюневвер-ханым мне хлопала.
В обычные дни офицеры любили порой за рюмкой посидеть, посудачить. За долгий вечер никого не пропустят, всем косточки перемоют. Кто любовницу завел, кто взятки берет — все им ведомо. Чаще всего разговор на Мюневвер-ханым сворачивал. Белье у нее из бархата... В низу живота родинка... Я только рот разевал от удивления. И откуда они все знают?
Проходит время. До конца моей службы оставалось месяца два. Вот зовет меня как-то раз мой командир и говорит:
— Мемо, беру тебя завтра с собой в деревню. Приготовь для коня праздничное седло и оголовье, что ты привез.
— Слушаюсь, командир.
— И для себя конька подбери.
— Благодарствую, командир.
— Отправимся с тобой к одному моему приятелю, шейху. Его сыновьям обрезание будут делать. Сам понимаешь, праздник, саз, зурну с собой взять надо.
— Есть, командир.
Снарядились мы в дорогу. Путь нам предстоял неблизкий, по бездорожью, и решил командир добираться до деревни с попутными купцами вниз по Тигру на плоту из надутых бурдюков. Наложили на бурдюки толстых досок, скрепили их, плот спустили на воду, на одну сторону скот, мешки с товарами погрузили, на другую — людей. Так шесть часов и плыли. Погонщики мулов командиру уважение оказали: встали, руки на животах сложили, да так за всю дорогу ни разу и не присели.
Сошли мы с плота, кругом, куда ни глянь,— один желтый песок, только Тигр по нему серебряной лентой вьется.
Встречают нас четыре всадника. Один из них, смуглый парень, спешился, руку у командира поцеловал, от шейха поклон передал.
— Шейх-бабо не может на коня сесть, у него чирей на заду вскочил. Он извинения просит, что сам вас не встретил. Я его сын.
А командир наш, добрая душа, на такое и не думает обижаться. Похлопал чернявого по спине.
— Пошли ему аллах здоровья! Я и тебе рад, как ему.
Пустили мы коней вскачь. За три часа доскакали до дома шейха.
Смотрим — крыша дома куполом, как у гробницы святого, двор усажен гранатовыми деревьями, розами, яркими цветами, вымощен большими камнями, как я в Диярбекире видел. Между камней трава пробивается. По обе стороны от двора тянутся маленькие домики. Посреди двора — бассейн. Вокруг него ковры, циновки постелены.
Сам шейх у дверей стоит. Борода до пояса, хной покрашена. На голове — чалма, одет в дамасский кафтан, опоясанный кушаком, в белых шароварах. Подошел он к гостю, поцеловали они друг дружку в плечо, в дом прошли.
Ко мне шейховы слуги подбежали, лопочут не по-нашему. Не стал я слугам коней доверять. Сам их выводил, после пошел на конюшню, пот с них отер, напоил, накормил. А когда во двор вышел, там уже негде яблоку упасть — столько гостей подвалило.
Командир мой и шейх сидят рядом на ковре, поджав под себя ноги. Перед ними — серебряный поднос. На нем серебряные вилки, ложки, разноцветные рюмки, кувшины с вином, закуски. По бокам от них — именитые гости, и перед ними тоже — подносы, уставленные едой-питьем. Вкруг музыкантов, давула и зурны простой народ толпится. Посреди двора молодые парни, обнявшись, круговой танец танцуют.
Командир увидел меня, встрепенулся.
— Мемо, бери свой саз, иди к нам!
Подошел я к ним с сазом. Усадили меня на тюфяк. Тут вышли во двор два мальчика, на головах шелковые шапочки, расшитые золотом. Гостей обходят, руки им целуют, а те их деньгами одаривают. Командир подарил обоим по кинжалу с рукоятками из слоновой кости.
Вышли слуги, вынесли сверкающие бритвы на маленьких подносах, тазики, кувшины. Мальчиков подвели к сюннетчи. Давул загрохотал вовсю. Благо-
слови, аллах! Сюннетчи взмахнул в воздухе бритвой...
Ранки мальчиков присыпали золой. Оба держались джигитами, не охнули ни разу. Свежей кровью помазали им лбы, уложили их на тюфяки.
Меж тем гостям все подливали в ракы гранатовый сок, подносили все новые блюда с жареной бараниной и курятиной. Обглоданные кости прямо в толпу летели. Рабы жадно хватали их на лету, обгрызали, обсасывали остатки мяса и швыряли псам, что стаей рядом крутились.
К ночи веселье пуще разгорелось. По углам двора разложили четыре костра. В пламя то и дело керосин подливали, чтоб оно все выше вздымалось.
Вышли во двор хоккабазы, Уж чего они только не вытворяли, даже огонь изо рта пускали. Гости только диву давались.
Когда ракы хорошенько по жилам гостей разлилась, на круг мосульские танцовщицы вышли. Совсем голые, только срамные места прикрыты, в руках бубенчики. В конце своего танца встали перед гостями на колени, запрокинули головы назад, всем телом задрожали. Тут гости им на животы стали деньги
кидать.
— А наши танцы они знают? — спрашивает командир у шейха.
— Хе-хе! Как не знать! Командир мне и говорит:
— Ну-ка, Мемо, заиграй им нашу повеселей! Настроил я свой саз, ударил по струнам, заиграл — танцовщицы не шелохнутся. Один подошел к ним, залопотал по-арабски. Они только головами качают. Подошел человек к шейху:
— Не знают они этого танца, господин!
Шейха это, знать,- за живое задело. Мыслимое ли делю! Желание важного гостя не выполнить! Кличет сына.
— Поди спроси в моем гареме, кто этот танец знает, и веди сюда!
Скоро шейхов сын вернулся. Ведет за собой женщину с закрытым лицом. Бархатный кафтан на ней
серебром расшит. Тонкий стан золотым поясом схвачен.
Идет, бедрами покачивает, ножными браслетами позвякивает.
Пошла танцевать — мимо меня словно ветер пронесся. Я пальцами по струнам бью, она — каблуками по камням. Шейх указал на нее и говорит командиру:
— Я ее в прошлом году за две тысячи золотых купил. Редкостной красоты. И чего только она не знает! Право, не жалко такого калыма.
Подает он тут своему сыну знак рукой, чтоб он командиру лицо танцовщицы показал, тот покрывало с нее — дерг!.. Застыли пальцы мои на сазе...
Стоит передо мной Сенем. Лицо осунулось, а глаза из-под сурьмы огнем полыхают. Черные, как смоль, волосы жиром смазаны, в сорок косичек заплетены. На лоб украшение из драгоценных камней свешивается. В одной ноздре жемчужина блестит.
— Что остановился? — кричит мне командир.— Играй!
Тут я очнулся. Запел-заплакал мой саз, закружилась в танце Сенем, защелкала каблуками, а сама на меня и не смотрит, словно не замечает. Танцевала, пока пот на лице не заблестел, после убежала в дом.
Заныла моя старая сердечная рана. Чую — худо мне стало. К горлу дурнота подступает. Командир глянул на меня и говорит:
— Что с тобой, Мемо? Уж не заболел ли?
— Еда здесь непривычная, командир,— говорю.— Все нутро выворачивает. Коли разрешишь, пойду прилягу.
— Иди, сынок,— говорит командир.
Шейховы слуги увели меня в дом. Комнату мне определили рядом с комнатой командира, на случай, если я ему ночью прислуживать понадоблюсь.
Кинулся я в чем есть на постель, из горла стон вырвался. Потом остыл малость, стал планы строить. Украсть Сенем? Не выйдет! Шейховы слуги нас найдут, на куски разорвут. Да не смерть страшна — ради Сенем я бы сто раз смерть принял,— а то худо, что из.
за меня на командира моего пятно ляжет. Опозорить его в доме, где он был гостем! Да каким подлецом надо быть!
До часу ночи во дворе шум стоял. Потом все стихло. Слышу — командира в его комнату повели. Кинулся я к нему, подсобить предлагаю. Две рабыни принесли в кувшине воды, таз, ноги ему помыли. Командир, видать, крепко набрался. Глаз продрать не может. Наконец узнал меня.
— Ну, как дела, Мемо?
— Благодарствуй, командир, я поправился. Что прикажешь?
— Какие там приказы, Мемо! Эти красавицы сделают что надо.— Командир потрепал рабынь по щекам.— Иди ложись. Пошли тебе аллах спокойного сна!
Щелкнул я каблуками, повернулся, вышел.
Вот лежу я на своей постели, мысли о Сенем мне сердце гложут. В доме тишина. Все спят. Уставил я глаза в узор на потолке, сна — ни в одном глазу. Вдруг вижу: дверь тихонько приотворилась, в комнату какая-то тень проскользнула. При свете лампы я ее узнал: одна из рабынь, что командиру прислуживала. Подошла ко мне, палец к губам приложила: молчи, мол. Протягивает мне большую накидку. Знаками показывает, чтоб я надел. По-нашему, видать, не понимает.
Недолго думая, набросил я на себя накидку. Голову она сама мне хорошенько укрыла. Сапожищи с ног моих стащила. Потом из двери выглянула, прислушалась и знаком мне за ней идти велит.
Побрел я за ней, как лунатик, дыхание у меня сперло. Провела она меня по темным сенцам и впихнула в какую-то дверь. Не успел я очухаться, как в нос мне знакомый нежный запах ударил. В комнате полумрак, в углу один сальник мерцает. Тут я Сенем разглядел. Бросилась она ко мне, словно жена после долгой разлуки, прижалась всем телом, оторваться не может. Вся трепещет — как листок на ветру. И я замер, слова в глотке застряли. Только слышу горячий шепоток у себя под ухом:
— Спасибо всевышнему! Услышал он мою молитву! Уж как я молилась, чтоб еще раз увидеть тебя,
как я ждала этой минуты! Какие только жертвы святым не приносила!
Потянула меня на диван. Под тонкой шелковой сорочкой я весь жар ее тела чувствую. Чисто сон какой-то, поверить невозможно! Так и пролетела вся ночь, как один миг...
Рассказала мне все Сенем про свою горькую судьбу. Была она четвертой женой шейха. После нее он себе пятую из Алеппо привез, тринадцати лет. Пока пятой не было, он с Сенем пылинки сдувал, на руках ее носил. А потом и она всласть плетки отведала, как другие жены. Послала Сенем отцу весточку, забери, мол, меня отсюда, сил моих нет больше. Отец отвечает ей: «Шейх именитей меня. Не могу обычай нарушить, богатого не уважить. Терпи, знать, судьба твоя такая. Не смей на судьбу свою роптать».
Шепчет Сенем мне это на ухо и все жарче всем телом ко мне прижимается, у самой из глаз слезы горячие так градом и катятся, за ворот мне капают, шею. жгут. Заколотилось у меня сердце в груди, как молот по наковальне ухает.
— Не плачь, газель моя,— говорю,— не плачь, кур-бан! Жизни своей для тебя не пожалею. Через два месяца кончится срок моей службы. Теперь только и буду помышлять, как украсть тебя отсюда.
— Что ты, что ты, душа моя! Заклинаю тебя, глаз сюда не кажи! Слуги шейха с тобой расправятся! Я сама сбегу отсюда! Одной бежать легче. Прибуду в Ди-ярбекир, там тебя обожду. А как свидимся, уедем в такие края, где один ветер про нас будет знать.
Так мы с ней и порешили: в начале ноября она убежит, обождет меня в отеле «Джумхуриет», а там и я прибуду.
Рабыня пришла за мной затемно. Остался я один в своей комнате — радость меня распирает. Ложиться не стал. А то, думаю, встану утром, а все, что было, сном окажется. Стою у окна, смотрю, как солнце на востоке багрянцем занимается, и в душе моей пламя бушует, не унять...
На другое утро отправились мы восвояси. Шейх командиру надарил шелковых тканей рулонами, рубах, кафтанов да в придачу жеребенка арабских кровей.
Вернулись мы в Диярбекир. Принялся я опять за свою службу, только она мне теперь камнем на шее показалась. Всего и радости было, что к отъезду собираться. Деньжат решил поднакопить: чаевые стал откладывать, по ночам скорпионов взялся ловить — их государство по курушу за штуку скупало. Под конец так наловчился, что к утру по двести скорпионов приносил. Серебро так в мой кожаный пояс и текло.
Днем по службе мотаюсь, а как ночь — опять в свои думы окунаюсь. Все мне представляется, что мы с Сенем уехали в далекие края, вдвоем жизнь ведем. Всю свою ласку изливал я на жеребенка, что шейх командиру подарил: глажу его, холю, милую. За день-то раз пять на конюшню к нему забегу. Обниму его за шею и причитаю: «Красавец ты мой, красавец!» А то возьмусь ему про Сенем рассказывать, про ее красоту колдовскую. Послушает он меня и ржет в ответ, будто что смыслит.
Так и тянулись мои дни, каждый казался в год длиною. До конца срока оставалось двадцать дней, как вдруг вызывает меня к себе поутру командир. Явился я к нему, каблуками щелкнул. Гляжу — командир сидит темнее тучи, в руках какую-то бумажку вертит.
— Мемо,— говорит,— мужайся! Мы в своей судьбе не властны! Наша жизнь и смерть в руках аллаха.
С этими словами подает мне письмо с вестью о дядиной смерти.
Не выдержал я,-застонал, как раненый зверь.
— Вах, дядя-курбан! Вах, дядя-арслан!' Командир подошел ко мне, по спине погладил, стал тихонько утешать.
— У дяди,— говорит,— жена теперь одна без средств осталась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
А больше всего ценил он песни и пляски, что у нас в народе любят. Каждый раз меня петь заставлял. Затяну я, бывало, нашу протяжную, а он, сердечный, плачет. Клянусь, не вру! Вот диво-то какое! Командир полка, а плачет, как ребенок малый!
По праздникам балы устраивали. Жены офицеров приходили на балы расфуфыренные. В такие дни офицеры на выпивку, на закуску не скупились. И городские частенько с ними пировали. Одного я в толк никак не возьму: жены у них одна другой краше, а мужьям это словно бы и невдомек. У него жена в обнимку с другим скачет, а он и бровью не поведет. Совсем никакой ревности у них нет, подумать только!
Среди женщин выделялась на тех балах одна краля писаная, Мюневвер-ханым. Муж у нее судьей был. После его смерти она к отцу переехала.
На каждый бал являлась Мюневвер-ханым в новом бархатном кафтане. Волосы черной гривой пышной набок зачешет, на грудь розу приколет, глаза сурьмой подведет — у всех офицеров в башке мутится. На круг выйдет — все глаза к ней прикованы. Сигарету в руку возьмет — офицеры наперегонки со спичками к ней бегут. У меня самого при ней руки-ноги отымались. Я пою, а у ней грудь так и ходит ходуном. А в глазах тоска стоит. Такие глаза у тех бывают, кто любовь познал. Плачут глаза, только слезы не по лицу, а прямо в сердце текут, не видать их. Пою я, и вот лицо Мюневвер-ханым передо мной расплывается. Чудится мне — сидит передо мной Сенем — волосы в сорок косичек заплетены, на лбу монетки блестят, и песня моя к ней рвется... Больше всех Мюневвер-ханым мне хлопала.
В обычные дни офицеры любили порой за рюмкой посидеть, посудачить. За долгий вечер никого не пропустят, всем косточки перемоют. Кто любовницу завел, кто взятки берет — все им ведомо. Чаще всего разговор на Мюневвер-ханым сворачивал. Белье у нее из бархата... В низу живота родинка... Я только рот разевал от удивления. И откуда они все знают?
Проходит время. До конца моей службы оставалось месяца два. Вот зовет меня как-то раз мой командир и говорит:
— Мемо, беру тебя завтра с собой в деревню. Приготовь для коня праздничное седло и оголовье, что ты привез.
— Слушаюсь, командир.
— И для себя конька подбери.
— Благодарствую, командир.
— Отправимся с тобой к одному моему приятелю, шейху. Его сыновьям обрезание будут делать. Сам понимаешь, праздник, саз, зурну с собой взять надо.
— Есть, командир.
Снарядились мы в дорогу. Путь нам предстоял неблизкий, по бездорожью, и решил командир добираться до деревни с попутными купцами вниз по Тигру на плоту из надутых бурдюков. Наложили на бурдюки толстых досок, скрепили их, плот спустили на воду, на одну сторону скот, мешки с товарами погрузили, на другую — людей. Так шесть часов и плыли. Погонщики мулов командиру уважение оказали: встали, руки на животах сложили, да так за всю дорогу ни разу и не присели.
Сошли мы с плота, кругом, куда ни глянь,— один желтый песок, только Тигр по нему серебряной лентой вьется.
Встречают нас четыре всадника. Один из них, смуглый парень, спешился, руку у командира поцеловал, от шейха поклон передал.
— Шейх-бабо не может на коня сесть, у него чирей на заду вскочил. Он извинения просит, что сам вас не встретил. Я его сын.
А командир наш, добрая душа, на такое и не думает обижаться. Похлопал чернявого по спине.
— Пошли ему аллах здоровья! Я и тебе рад, как ему.
Пустили мы коней вскачь. За три часа доскакали до дома шейха.
Смотрим — крыша дома куполом, как у гробницы святого, двор усажен гранатовыми деревьями, розами, яркими цветами, вымощен большими камнями, как я в Диярбекире видел. Между камней трава пробивается. По обе стороны от двора тянутся маленькие домики. Посреди двора — бассейн. Вокруг него ковры, циновки постелены.
Сам шейх у дверей стоит. Борода до пояса, хной покрашена. На голове — чалма, одет в дамасский кафтан, опоясанный кушаком, в белых шароварах. Подошел он к гостю, поцеловали они друг дружку в плечо, в дом прошли.
Ко мне шейховы слуги подбежали, лопочут не по-нашему. Не стал я слугам коней доверять. Сам их выводил, после пошел на конюшню, пот с них отер, напоил, накормил. А когда во двор вышел, там уже негде яблоку упасть — столько гостей подвалило.
Командир мой и шейх сидят рядом на ковре, поджав под себя ноги. Перед ними — серебряный поднос. На нем серебряные вилки, ложки, разноцветные рюмки, кувшины с вином, закуски. По бокам от них — именитые гости, и перед ними тоже — подносы, уставленные едой-питьем. Вкруг музыкантов, давула и зурны простой народ толпится. Посреди двора молодые парни, обнявшись, круговой танец танцуют.
Командир увидел меня, встрепенулся.
— Мемо, бери свой саз, иди к нам!
Подошел я к ним с сазом. Усадили меня на тюфяк. Тут вышли во двор два мальчика, на головах шелковые шапочки, расшитые золотом. Гостей обходят, руки им целуют, а те их деньгами одаривают. Командир подарил обоим по кинжалу с рукоятками из слоновой кости.
Вышли слуги, вынесли сверкающие бритвы на маленьких подносах, тазики, кувшины. Мальчиков подвели к сюннетчи. Давул загрохотал вовсю. Благо-
слови, аллах! Сюннетчи взмахнул в воздухе бритвой...
Ранки мальчиков присыпали золой. Оба держались джигитами, не охнули ни разу. Свежей кровью помазали им лбы, уложили их на тюфяки.
Меж тем гостям все подливали в ракы гранатовый сок, подносили все новые блюда с жареной бараниной и курятиной. Обглоданные кости прямо в толпу летели. Рабы жадно хватали их на лету, обгрызали, обсасывали остатки мяса и швыряли псам, что стаей рядом крутились.
К ночи веселье пуще разгорелось. По углам двора разложили четыре костра. В пламя то и дело керосин подливали, чтоб оно все выше вздымалось.
Вышли во двор хоккабазы, Уж чего они только не вытворяли, даже огонь изо рта пускали. Гости только диву давались.
Когда ракы хорошенько по жилам гостей разлилась, на круг мосульские танцовщицы вышли. Совсем голые, только срамные места прикрыты, в руках бубенчики. В конце своего танца встали перед гостями на колени, запрокинули головы назад, всем телом задрожали. Тут гости им на животы стали деньги
кидать.
— А наши танцы они знают? — спрашивает командир у шейха.
— Хе-хе! Как не знать! Командир мне и говорит:
— Ну-ка, Мемо, заиграй им нашу повеселей! Настроил я свой саз, ударил по струнам, заиграл — танцовщицы не шелохнутся. Один подошел к ним, залопотал по-арабски. Они только головами качают. Подошел человек к шейху:
— Не знают они этого танца, господин!
Шейха это, знать,- за живое задело. Мыслимое ли делю! Желание важного гостя не выполнить! Кличет сына.
— Поди спроси в моем гареме, кто этот танец знает, и веди сюда!
Скоро шейхов сын вернулся. Ведет за собой женщину с закрытым лицом. Бархатный кафтан на ней
серебром расшит. Тонкий стан золотым поясом схвачен.
Идет, бедрами покачивает, ножными браслетами позвякивает.
Пошла танцевать — мимо меня словно ветер пронесся. Я пальцами по струнам бью, она — каблуками по камням. Шейх указал на нее и говорит командиру:
— Я ее в прошлом году за две тысячи золотых купил. Редкостной красоты. И чего только она не знает! Право, не жалко такого калыма.
Подает он тут своему сыну знак рукой, чтоб он командиру лицо танцовщицы показал, тот покрывало с нее — дерг!.. Застыли пальцы мои на сазе...
Стоит передо мной Сенем. Лицо осунулось, а глаза из-под сурьмы огнем полыхают. Черные, как смоль, волосы жиром смазаны, в сорок косичек заплетены. На лоб украшение из драгоценных камней свешивается. В одной ноздре жемчужина блестит.
— Что остановился? — кричит мне командир.— Играй!
Тут я очнулся. Запел-заплакал мой саз, закружилась в танце Сенем, защелкала каблуками, а сама на меня и не смотрит, словно не замечает. Танцевала, пока пот на лице не заблестел, после убежала в дом.
Заныла моя старая сердечная рана. Чую — худо мне стало. К горлу дурнота подступает. Командир глянул на меня и говорит:
— Что с тобой, Мемо? Уж не заболел ли?
— Еда здесь непривычная, командир,— говорю.— Все нутро выворачивает. Коли разрешишь, пойду прилягу.
— Иди, сынок,— говорит командир.
Шейховы слуги увели меня в дом. Комнату мне определили рядом с комнатой командира, на случай, если я ему ночью прислуживать понадоблюсь.
Кинулся я в чем есть на постель, из горла стон вырвался. Потом остыл малость, стал планы строить. Украсть Сенем? Не выйдет! Шейховы слуги нас найдут, на куски разорвут. Да не смерть страшна — ради Сенем я бы сто раз смерть принял,— а то худо, что из.
за меня на командира моего пятно ляжет. Опозорить его в доме, где он был гостем! Да каким подлецом надо быть!
До часу ночи во дворе шум стоял. Потом все стихло. Слышу — командира в его комнату повели. Кинулся я к нему, подсобить предлагаю. Две рабыни принесли в кувшине воды, таз, ноги ему помыли. Командир, видать, крепко набрался. Глаз продрать не может. Наконец узнал меня.
— Ну, как дела, Мемо?
— Благодарствуй, командир, я поправился. Что прикажешь?
— Какие там приказы, Мемо! Эти красавицы сделают что надо.— Командир потрепал рабынь по щекам.— Иди ложись. Пошли тебе аллах спокойного сна!
Щелкнул я каблуками, повернулся, вышел.
Вот лежу я на своей постели, мысли о Сенем мне сердце гложут. В доме тишина. Все спят. Уставил я глаза в узор на потолке, сна — ни в одном глазу. Вдруг вижу: дверь тихонько приотворилась, в комнату какая-то тень проскользнула. При свете лампы я ее узнал: одна из рабынь, что командиру прислуживала. Подошла ко мне, палец к губам приложила: молчи, мол. Протягивает мне большую накидку. Знаками показывает, чтоб я надел. По-нашему, видать, не понимает.
Недолго думая, набросил я на себя накидку. Голову она сама мне хорошенько укрыла. Сапожищи с ног моих стащила. Потом из двери выглянула, прислушалась и знаком мне за ней идти велит.
Побрел я за ней, как лунатик, дыхание у меня сперло. Провела она меня по темным сенцам и впихнула в какую-то дверь. Не успел я очухаться, как в нос мне знакомый нежный запах ударил. В комнате полумрак, в углу один сальник мерцает. Тут я Сенем разглядел. Бросилась она ко мне, словно жена после долгой разлуки, прижалась всем телом, оторваться не может. Вся трепещет — как листок на ветру. И я замер, слова в глотке застряли. Только слышу горячий шепоток у себя под ухом:
— Спасибо всевышнему! Услышал он мою молитву! Уж как я молилась, чтоб еще раз увидеть тебя,
как я ждала этой минуты! Какие только жертвы святым не приносила!
Потянула меня на диван. Под тонкой шелковой сорочкой я весь жар ее тела чувствую. Чисто сон какой-то, поверить невозможно! Так и пролетела вся ночь, как один миг...
Рассказала мне все Сенем про свою горькую судьбу. Была она четвертой женой шейха. После нее он себе пятую из Алеппо привез, тринадцати лет. Пока пятой не было, он с Сенем пылинки сдувал, на руках ее носил. А потом и она всласть плетки отведала, как другие жены. Послала Сенем отцу весточку, забери, мол, меня отсюда, сил моих нет больше. Отец отвечает ей: «Шейх именитей меня. Не могу обычай нарушить, богатого не уважить. Терпи, знать, судьба твоя такая. Не смей на судьбу свою роптать».
Шепчет Сенем мне это на ухо и все жарче всем телом ко мне прижимается, у самой из глаз слезы горячие так градом и катятся, за ворот мне капают, шею. жгут. Заколотилось у меня сердце в груди, как молот по наковальне ухает.
— Не плачь, газель моя,— говорю,— не плачь, кур-бан! Жизни своей для тебя не пожалею. Через два месяца кончится срок моей службы. Теперь только и буду помышлять, как украсть тебя отсюда.
— Что ты, что ты, душа моя! Заклинаю тебя, глаз сюда не кажи! Слуги шейха с тобой расправятся! Я сама сбегу отсюда! Одной бежать легче. Прибуду в Ди-ярбекир, там тебя обожду. А как свидимся, уедем в такие края, где один ветер про нас будет знать.
Так мы с ней и порешили: в начале ноября она убежит, обождет меня в отеле «Джумхуриет», а там и я прибуду.
Рабыня пришла за мной затемно. Остался я один в своей комнате — радость меня распирает. Ложиться не стал. А то, думаю, встану утром, а все, что было, сном окажется. Стою у окна, смотрю, как солнце на востоке багрянцем занимается, и в душе моей пламя бушует, не унять...
На другое утро отправились мы восвояси. Шейх командиру надарил шелковых тканей рулонами, рубах, кафтанов да в придачу жеребенка арабских кровей.
Вернулись мы в Диярбекир. Принялся я опять за свою службу, только она мне теперь камнем на шее показалась. Всего и радости было, что к отъезду собираться. Деньжат решил поднакопить: чаевые стал откладывать, по ночам скорпионов взялся ловить — их государство по курушу за штуку скупало. Под конец так наловчился, что к утру по двести скорпионов приносил. Серебро так в мой кожаный пояс и текло.
Днем по службе мотаюсь, а как ночь — опять в свои думы окунаюсь. Все мне представляется, что мы с Сенем уехали в далекие края, вдвоем жизнь ведем. Всю свою ласку изливал я на жеребенка, что шейх командиру подарил: глажу его, холю, милую. За день-то раз пять на конюшню к нему забегу. Обниму его за шею и причитаю: «Красавец ты мой, красавец!» А то возьмусь ему про Сенем рассказывать, про ее красоту колдовскую. Послушает он меня и ржет в ответ, будто что смыслит.
Так и тянулись мои дни, каждый казался в год длиною. До конца срока оставалось двадцать дней, как вдруг вызывает меня к себе поутру командир. Явился я к нему, каблуками щелкнул. Гляжу — командир сидит темнее тучи, в руках какую-то бумажку вертит.
— Мемо,— говорит,— мужайся! Мы в своей судьбе не властны! Наша жизнь и смерть в руках аллаха.
С этими словами подает мне письмо с вестью о дядиной смерти.
Не выдержал я,-застонал, как раненый зверь.
— Вах, дядя-курбан! Вах, дядя-арслан!' Командир подошел ко мне, по спине погладил, стал тихонько утешать.
— У дяди,— говорит,— жена теперь одна без средств осталась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21