Все для ванной, в восторге 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С дочкой у нас о другом разговор... Эх и шикарно погуляли вчера... Глазищи у нее как фары, а сама тоненькая. Все меня на «вы» называет, не могу отучить. Прокатились с ветерком, потом шампанское пили... Почему не погулять? Я это люблю, понимаешь? Я же человек, а не муравей. Я на Серегу иной раз удивляюсь. Для чего он живет? Взвалил на плечи соломину и тянет. Соломина-то ему не по силам. По сторонам оглядеться некогда...
Рослый, косая сажень в плечах, он стоял расставив ноги и чуть покачиваясь по привычке.
«Красивый, черт,— подумал Стах.— Нахальный. Женщинам такие нравятся. Конечно, не всяким. Дурехам. К Томке ты здорово подкатывался когда-то. Подкатился и откатился. А меня она любила. Любила, как только можно любить в жизни. И, может быть, любит сейчас, десять лет спустя... И потому я смотрю на тебя сверху вниз, хотя ты на голову длиннее меня, и начальник шахты, и ездишь на голубой машине с дурехами...»
— Ладно, бывай,— сказал Павлик и подмигнул.— Чего так смотришь? Я пошел в шахту...
Он зашагал к нарядной, а Стах по степной тропке, к белым домикам поселка.
Он шел, и его пьянил запах нагретой солнцем травы. В траве что-то звенело, трещало, цвинькало. Цвела ромашка и голубой цикорий. И голубое, цвета цикория, летнее небо без единого облачка сияло над головой, пронизанное солнцем.
Она спросила: «Ты был счастлив?» Я сказал: «Был».
Я сказал правду. Тогда это было правдой. Теперь я думаю, что это было скорей несчастьем. Эта встреча. Для нас обоих. Во всяком случае, для меня...
И я не хотел бы увидеть ее опять. Даже здесь, в этой степи. Потому что теперь я бы не дал обмануть себя. Я бы всегда помнил о том часе, когда снова останусь один. Я испытал этот час. Эту пустоту. Когда остаются одни воспоминания. И кажется, что и они уходят, как время. Как вода. Нет, я не хочу опять пережить тот час. Когда остаешься один.
Высоко в небе парил ястреб. Он висел почти неподвижно, опершись на голубизну распластанными крыльями. Токи воздуха сносили его слегка, и он повиновался им, продолжая висеть над степью.
Стах поднялся на бугор. Отсюда тропка сбегала вниз, в ложбину. Он всегда останавливался здесь и оглядывал степь. Терриконы соседних шахт. Красные шиферные крыши шахтерских поселков. Пыльную ленту дороги, по которой катил сейчас одинокий «газик».
Он расстегнул ворот рубашки. Той рубашки, в клеточку, которую она в Москве выбрала ему. Он почувствовал усталость. И дурман. И отчаяние оттого, что его тянет к женщине, которая никогда не увидит эти места.
И никакие предчувствия не посетили его.
— О чем ты думаешь?
— Так. Ни о чем. О разговоре с Павликом.
— Ну и как?
— В чем-то он прав. Хочется силы проверить. Узнать, на что мы способны. Он прав. Четыреста шестьдесят тонн на участок — для нас не предел. Мы могли бы утроить цифру.
— За чем же дело стало?
— Рано. Понимаешь? Рано... Можно выжать тысячу двести тонн в сутки. Дать рекорд. Прогреметь на весь Донбасс. А что потом? Потом вернуться к старому и давать в сутки четыреста шестьдесят? Смешно. Кому нужен такой рекорд?
— Нервный ты стал. После Москвы...
— При чем тут Москва?
Он лежал на ее кровати поверх одеяла и курил. Смутно белели ромашки в стеклянной вазе на столе. Был еще не поздний вечер, с улицы доносились смех и голоса расходящихся по домам компаний. В комнате было темно. Они никогда не зажигали света, когда были вдвоем. Так вышло. Они никогда не договаривались об этом. В темноте им было спокойней. Свет предъявлял свои права. Прежде всего право на гласность. Их свидания наедине были тайными. Так, по крайней мере, казалось им.
Свет требовал ясности. В их отношениях было много неясного для них самих. Темнота охраняла от вторжений. От внезапного стука в дверь. От прямого взгляда в глаза. В темноте было легче солгать и легче сказать правду.
— Ты все время думаешь о ней. Я знаю. О чем бы ты ни думал, ты все равно думаешь о ней.
— Тебе кажется. Зачем мне думать о ней? Какой в этом толк?
— Почему она не пишет тебе?
— О чем? Какая погода в Москве? Я знаю это по сводкам. Вчера там шел дождь.
— Сводки тоже годятся, Стах. Когда нет писем. Сводки и немного фантазии. Представляю, как она проснулась, выглянула в окно и сказала мужу: «Смотри, какой дождь!..»
(Баба ты, Майка!)
— ...Потом она надела плащ и вышла на улицу. Наверно, у нее красивый плащ. Цветной. Голубой или красный. Не знаешь?
— Не знаю. Тогда не было дождя.
— ...И пошла по улице. Улица была мокрая, вдоль тротуаров ручьи. Лужи пузырились. В водосточных трубах гремело... Когда-то я любила дождь. Лежать в темноте и слушать, как он стучит по стеклам.
— Надо двинуть запад,— сказал Стах.— Бросить туда скоростную бригаду проходчиков. Виктора Басюка, Стамескина Федю...
— Бородача?
— Ну да. Фиделя. Развернуть подготовительные работы по всему фронту. Ребята золотые. Вот и поручить им вытянуть запад из прорыва. Конечно, условия там трудные. Гидромониторы с места на место перетаскиваем. Начинаем брать заходку — порода сыплется...
— Давно ты брился?
— Вчера. Или позавчера. А что?
— Колючий.— Она помолчала.— В Москве небось брился. Каждый день.
— Далась тебе Москва.
— Расскажи о ней.
— О Москве?
— Нет. О ней.
— Зачем тебе это надо?
— Ты ей сказал обо мне?
— Нет.
— Конечно. Об этом не говорят. Говорят о невестах, о женах... О том, что я для тебя, не говорят, а только догадываются. Наверно, она догадалась.
— Может быть. Не все ли равно?
— Для нее это было не все равно. Для женщины это не может быть все равно. Для женщины все это очень важно...
Она сидела на краю кровати, простоволосая, в кофточке, наброшенной на плечи. Он видел ее четкий профиль, короткий вздернутый нос, широкие скулы. Не жена, не невеста. Любовница? Нет, это слово не подходило к ней. Оно было слишком нечисто, и за ним крылся обман. Здесь было все не так. Они были нужны друг другу. Их свела не скука, не прихоть. Их свело одиночество. И они никого не обманывали. Разве только себя самих.
Она достала папиросу из пачки и наклонилась к нему, чтобы прикурить. Спички лежали рядом. Но ей хотелось наклониться к нему, увидеть близко от своих его глаза в свете папиросной вспышки. И она увидела его глаза. Серые, опушенные темными ресницами. Его пальцы, державшие папиросу, чуть дрожали.
«Все равно, я счастливее тебя,— думала Мая.— Ты где-то, в Москве. А я здесь, возле него. Я могу протянуть руку и коснуться его небритой щеки. И так будет завтра. И так будет всегда. И может быть, наступит день, когда мы зажжем свет и позовем гостей...»
— Жалко ребят,— сказал Стах.— Геологические условия там очень трудные. Запад ударит их по карману. Темпы проходки упадут. Как думаешь, согласятся они? В целом-то дело выиграет!..
— Мои согласились бы,— сказала Мая.— Мои, если надо, две смены работают. С центрифугой вчера возились. Исчумазились, как будто из шахты вылезли. А вы нас за людей не считаете. Шахтеры для вас люди, а все остальные — не люди... Сергей набрал новой техники, она не работает. Но мы - то работаем, возимся с ней. А он только и знает: «Сколько вы отгрузили?..» А Павлик свое: «Простись с премией!»
— Терпи,— сказал Стах.— Разве это работа была? Так, игрушки. Наладим на западе скоростную проходку, тогда не пищите. Как начнем потом погашать очистные,— только поспевайте отгружать...
Он поднялся.
— Может, побудешь еще?
Ее голос прозвучал в темноте слишком жалобно. Он обнял ее за плечи. Сказал решительно:
— Пойду.
Пока он надевал сапоги и застегивал свой полувоенный китель, она в темноте, наугад, нащупала крышку проигрывателя и опустила на пластинку иглу. Это была кубинская песня. Они слушали ее часто.
Эта песня нравилась им обоим. Каждый вкладывал в нее свой смысл. Сейчас им не удалось дослушать до конца. Раздался телефонный звонок. Это был Сергей.
— Я тебя не разбудил? Как с центрифугой? Наладили? Ну, молодцы.
На этот раз слово «молодцы» звучало без подначки. Сергей был доволен.
— Если мы не молодцы, так и свинья не красавица,— сказала Мая.
— Прости, что поздно звоню. Приехал только. Не утерпел.
— Я вас прощаю, товарищ начальник.
Халатик, который она набросила, чтобы проводить до дверей Стаха, сполз с одного плеча, но обе руки ее были заняты. В одной она держала трубку, в другой — руку Стаха.
— Новую технику привез?
— Привез.— Он помолчал.— Приходи завтра знакомиться.
— Где она?
— Сидит у нас на диване и пьет чай,— говоря это, он понизил голос.
— Нет, кроме шуток.
— Я не шучу.
Ее рука, державшая руку Стаха," вдруг ослабела. Она еще не верила самой себе, отгоняла страшную догадку, когда Сергей спросил:
— Кстати, ты не знаешь, где Стах?
— Нет,—- сказала она,— Не знаю.
Она не слышала, что еще он говорил ей. Кажется, желал спокойной ночи.
Она положила трубку, поправила сползающий с плеча халатик и вышла вслед за Стахом в коридор.
— Что он говорит? — спросил Стах.
— Так. Ничего.
Он хотел идти, но она позвала его:
— Стах!
И вдруг бросилась к нему, обняла за шею, нашла в темноте его губы, прижалась долгим поцелуем.
Это было так непохоже на их обычные прощанья, что он смутился.
— Ладно,— сказал он,— До завтра. —- Прощай, горе мое.
Он уже не слышал этих слов. Дверь за ним захлопнулась, и на тихой лестнице отзвучали его легкие шаги.
Она вернулась в комнату и, подойдя к окну, выглянула на улицу. Он шел, шагая широко, размахивая руками. Она смотрела ему вслед, пока он не скрылся из глаз. Потом она взяла пепельницу с окурками — один еще дымился — и отнесла на кухню, чтобы в комнате ночью не пахло табаком. Проверила, хорошо ли заперта дверь. Положила часы на тумбочку, у изголовья,— как делала всегда, чтобы не проспать. Отбросила одеяло и легла. Постель была еще теплая. Она лежала, глядя в темноту широко открытыми глазами. Не было ни слез, ни мыслей. Только бешено колотилось сердце. Оно колотилось как бы само по себе, без ее участия, даже ей вопреки.
Орали петухи. Далеко, в старой Полыновке. И совсем рядом, в сарае у горного мастера Голобородько, что живет через дорогу. Стало светать.
Пройдет час, другой — и поселок проснется. А пока он еще спит. Спят шахтерские домики, спят ограды и палисадники, спят в палисадниках мальвы. Только четыре отдельно растущих тополя, как стражи, стоят на холме, за балкой, четкие в лучах утренней зари.
И две женщины на одной улице не спят и смотрят на эти деревья, каждая из своего окна. И ждут нового дня.
Одна с отчаянием, другая с надеждой.
Ее поселили в одной из трех комнат. В той, где жили дети. Сейчас младший был в лагере, и Маринка перешла на кушетку, уступив свою кровать гостье. Кровать была большая. «На выданье»,— смеялась Ольга. Другой достать не удалось.
Маринка спала на боку, высунув из-под простыни загорелую, тонкую в щиколотке ногу. Наверно, ей снилось что-то смешное,— уголки ее губ слегка дергались. Тонкая светлая косичка свисала с низкой кушетки почти до пола.
В рассветной полутьме все ярче проступали черты лица — странная смесь двух знакомых лиц и что-то свое, совсем новое, что породила эта смесь и что существовало уже само по себе и называлось по-своему — Маринка Бородина.
Тамара смотрела на спящую девочку с нежностью, какую испытываешь, пожалуй, только к детям друзей молодости. Ей было приятно, что в эту томительную бессонную ночь она в комнате не одна.
Спящий рядом ребенок, дитя ее друзей, странно соединивший в себе их черты, был таким же чудом, как и всё, что творилось вокруг...
Чистый, прохладный воздух лился в окно, шевелил тонкую полотняную занавеску. Кричали петухи, то где-то далеко, то совсем рядом, под самыми окнами. От этой прохлады и петушиного крика, оттого что день разгорался неотвратимо, ее охватило счастье. Острое, похожее на то, какое она ощутила впервые в вагоне поезда, когда вдруг поняла по-настоящему, что увидит его.
Она поднялась с постели и подошла к окну. Поселок спал. Окно выходило на улицу. Вчера, в темноте, она ничего не смогла разобрать. Мелькали огни, белые стены. Поселок показался большим. Сейчас, в лучах восходящего солнца, он был таким, как есть, со своими тремя улицами, за которыми тянулись огороды. С четкой линией холмов на горизонте. На одном из холмов росли в ряд четыре больших дерева. Наверно, в действительности они были меньше,— когда-то Олег объяснял ей закон, по которому происходит оптический обман и фигуры людей и предметы, поднятые на высоту и окруженные воздухом, кажутся снизу гораздо больше.
Поселок спал. На улице не было ни души. И пусты были дворики возле шахтерских домов, густо обсаженных подсолнухами и яркими базарной дешевой красотой мальвами. Во дворах росли тонкие вишенки, они еще не давали ягод. Через дорогу, на веревке, протянутой от сарая к столбику, вбитому у крыльца, во дворике сушилось красное детское платье и две мужские рубахи. Вчера, когда они въехали в поселок и свернули в одну из улиц, Ольга сказала: «Вот его дом». Промелькнул выхваченный фарами кусок беленой стены. Ольга сказала: «Его нет дома. В окнах темно».
Где он мог быть?.. Мало ли где может быть человек.
Поселок просыпался. Во дворике, что против окна, появилась женщина в сарафане, заспанная. Она расчесывала густые темные волосы и закалывала их на затылке шпильками, которые держала в зубах. Потом она сняла с веревки красное платье и унесла его в дом. Потом появилась снова и, подойдя к сараю в углу двора, выпустила кур.
Проснулись Бородины. За дверью, в коридоре, скрипели половицы. Звякала в кухне посуда. Боясь разбудить гостью, они разговаривали шепотом.
Во дворик вышел мужчина в голубой майке. Постоял посреди дворика, скрестив на груди руки и глядя, как куры клюют просо, и вошел в дом. Он был высокий и, входя, пригнулся, чтобы не стукнуться головой о притолоку.
На улице показались люди, большей частью мужчины, одетые по-рабочему. С каждой минутой их становилось больше. Они шли окликая и догоняя друг друга. Шли все в одном направлении — по дороге на рудник. Мужчина из дома напротив тоже вышел на улицу, выкатил велосипед. Жена проводила его до калитки. На руках она держала белокурую девочку лет двух в красном платье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я