https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/rossijskie/
И он выбирал самую скромную и незаметную, которая меньше всего надеялась, и танцевал с ней иногда целый вечер и на зависть полыновским красавицам.
А в последние дни он придумал новое: стал ухаживать за женой начальника вентиляции Рябинина. Звали ее Люба. Она первый год жила в поселке. Жила сама по себе, ни с кем не сдружилась. В балке гуляла одна и приносила оттуда охапки цветов. На цветы у нее была какая-то жадность. Конечно, в Москве у них за такой букет рублевке отвалишь, а то и все два. А тут рви сколько душе угодно. Все твое!
А может, и не от жадности обрывала она цветы в балке, а от скуки. Как-то Виктор встретил ее на дороге, поздоровался, попросил цветок. Она сказала: «Хоть все заберите. Мне их все равно ставить некуда!» И такое у нее было усталое, злое лицо, что Виктору стало ее жаль. Он подумал, что зла она на Рябинина, и это расположило к ней Виктора, вызвало сочувствие. Рябинин ему не нравился. Если бы у Басюка спросили, что ему не нравится в начальнике вентиляции, он бы затруднился ответить. Не нравились ему глаза Рябинина — голубые, молочные, как у теленка. И пухлые губы бантиком. Не нравилось, как он одевается,— ботинки, на каблуках. А главное, не нравилась ему профессия Рябинина, как будто нарочно придуманная для того, чтобы мешать людям работать.
Басюк не любил, когда ему мешали. Может быть, поэтому он всем сменам предпочитал ночную. Ночью никто не отвлекает. Ночью начальства меньше, а толку больше. Ночью Рябинин не рыщет по штрекам и подэтажам, а спит со своей молодой женой.
В эту ночь бригада работала как-то особенно слаженно. И наверху был порядок. Потому что дежурил по шахте Угаров. Когда он дежурил, всегда был порядок — воду забоям давали сразу, по требованию, и крепь доставляли вовремя. Потому что Угаров толковый мужик и не ему объяснять, что потерять в работе ритм еще хуже, чем потерять время.
Они работали впятером — Виктор, его подручный, бородач Стамескин по прозвищу Фидель, и проходчики Чуб, Воедило и Бабун. Ребята подобрались рослые, видные, один к одному. Когда шагали в ряд по дороге на шахту или, нарядные, в ярких ковбойках, спешили на танцы, казалось, идут родные братья, сыновья одной счастливой матери.
Они решили, что сделают в смену полтора цикла. Они бы и сделали полтора. Забой был отбурен. Валька Чуб заложил в шпуры патроны скального аммонита. Глухо грохнул подземный взрыв. Пока Басюк и Фидель смывали уголь, Воедило и Бабун приготовили крепь. Они кончали крепить, когда в забой пришел Рябинин. Свет надзорки, перекинутой через плечо на гибком шланге, метнулся, скользнул по рамам.
— Почему не ставите охранную ножку? — спросил он.— Я тебя спрашиваю, Басюк.
— Не положено,— сказал Басюк.
— Что значит не «положено»?
— Отмыли меньше трех метров.
Ребята молчали. Рябинин был прав технически. Но неприятно признавать правоту человека, который тебе не нравится. К тому же его приход сбил бригаду с налаженного темпа, нарушил ритм работы. На черта нужна эта охранная ножка? Как будто в ней спасение. Если кровля упадет, не поможет ни ножка, ни ручка. Ребята об этом не думают, а Рябинин думает. Заботится. По ночам не спит. Только еще неизвестно, о них ли Рябинин печется. Об их драгоценной жизни или о себе волнуется. О своей особе. О том, что, если придавит их из-за этой треклятой ножки, не миновать ему тюрьмы. А в тюрьму Рябинину неохота. Ох как неохота! Жена молодая, интересная. Люба, Любушка...
— В общем, так,— сказал Рябинин.— Давайте ставьте. Живо. А то рапорт Угарову подам, чтобы перевел вас в пункт на пять дней за нарушение техбезопасности. Вот так...
Он сразу не ушел,— ждал, пока начали готовить ножку. Стоял над душой. Что за человек? Уже и ночью от него житья не стало. Басюка так и подмывало спросить: «Чи вам с молодой женой скучно? Чи она вас из дому выгнала? Она такая. Может». Но ничего не сказал Басюк. Промолчал до поры. Зато в выходной, когда возле клуба собрался народ и под звуки духового оркестра поплыли по вытертой поляне первые пары, Виктор отыскал глазами Рябинина. Он стоял с Любой у края поляны и разглядывал танцующих.
Иногда он склонял голову и что-то говорил Любе, с чем она не соглашалась,— качая головой. Возможно, он убеждал ее уйти. А может быть, напротив,— звал танцевать. Виктор направился к ним. Он боялся, что Люба откажется, но она пошла с ним, и они танцевали долго, пока не кончился танец.
— Вы хорошо танцуете,— сказала она.— Но я больше люблю вальс.
— Сделаем,— сказал он.
Когда музыка смолкла, он отвел ее к Рябинину. Но тут заиграли вальс. И Басюк опять пригласил Любу. И опять они танцевали долго, молча. Но их связывала общая цель — Рябинин. И Басюк, и Люба танцевали назло Рябинину. Они, не договариваясь, уловили, почувствовали эту общую цель и теперь молчали, как заговорщики.
Басюк пригласил Любу в третий раз. Люба пошла в третий. Она разрумянилась, глаза блестели. А Рябинин все стоял у края поляны, закусив пухлые губы. Уже многие наблюдали за этой комедией,— ждали драки.
Но драки не получилось. Рябинин ушел. Басюк заметил это среди танца и сказал Любе.
— Ну и пусть,— сказала Люба и сбилась. Потом еще раз сбилась. Они еще кружились, словно по инерции,— танцевать им расхотелось.
— Боитесь, что попадет? — спросил Виктор.
— Мне?! — Люба усмехнулась.— Вы не знаете Валерку. Он очень добрый. Очень. Это ему от меня попадает. Каждый день.
Она все вертела головой,— искала своего Валерку. Вся веселость ее прошла, и глаза больше не блестели. Значит, она все же любила его и сейчас жалела о сделанном.
— Я пойду,— сказала она.— Догоню его.
И она убежала. А Виктор весь вечер размышлял: за что можно любить Рябинина? Чем он ей приглянулся? «Добрый»! Глаза как у теленка, губы бантиком... А она, может, полюбила его за эти глаза и за эти губы. Как это понять? Почему к одному человеку душа лежит, а от другого — воротит? Разве только он, Басюк? Терпеть не могут Рябинина все ребята. А начальник шахты прозвал его «Утконос». Вот человек — Забазлаев. Это горняк! Вот с кого брать пример!..
В Москве было жарко. Ртуть термометра,— их окна смотрели на юго-восток,— уже с утра начинала неуклонно ползти вверх, к отметке «сорок».
На прилавках магазинов и в учреждениях дребезжали на вращающемся стержне бесшумные вентиляторы. Они перемешивали нагретый воздух, их дуновение было теплым, как живое дыхание.
В кинотеатрах вечерние сеансы шли при распахнутых дверях, и можно было слышать доносившийся с улицы шелест машин, а иногда звук грома и шум короткого буйного дождя.
Улицы высыхали мгновенно,— ртуть и ночью не опускалась ниже тридцати. Ночи были душные. Ночи большого города, охваченного стойким антициклоном. В такие ночи плохо спится. Полуодетые, босиком, люди слоняются по комнатам, обливаются под душем или просто из кружек, мечтают о сквозняках, об Антарктиде, где сейчас минус семьдесят четыре.
Москвичи изнывали. Год назад лето выдалось прохладное, шли дожди. Тогда москвичи говорили, что не видели лета. Теперь они увидели его. Они разбегались из города кто куда. Было время каникул и отпусков. Время опустевших квартир и немых телефонов. Время, когда в Художественном театре идут спектакли артистов Тамбова, а в Большом поют солисты из Саратова.
Тамара не любила это время всеобщего бегства и опустошения, когда Москва делалась суетливой, не похожей на себя. Правда, она не становилась менее людной. Город захватывали приезжие. Их «ставкой» были магазины. Неопытные устремлялись в ГУМ и Центральный универмаг. Опытные атаковали окраины. Вечерами они развлекались. Все места в ресторанах были заняты. Тянулись очереди к парикмахерским,— «быть в Москве и не подстричься?!».
Они метались по городу, нагруженные свертками и пакетами, подкреплялись на ходу мороженым и пирожками, купленными у лоточниц. Потом, вернувшись к себе, они говорили, что за миллион рублей не согласились бы жить в Москве, в городе, где все «куда-то бегут».
У Тамары всегда спрашивали дорогу. В ней угадывали москвичку. А может быть, ее лицо вызывало симпатию. Она объясняла вежливо, терпеливо. Ей хотелось, чтобы о москвичах увезли хорошее воспоминание.
Она всегда помнила о том, как приехала в Москву девчонкой из Сибири. Какой маленькой и растерянной чувствовала себя в первые дни. Она не знала Москвы. Как-то она сказала друзьям, что хочет в момент салюта быть на Кузнецком мосту. Была годовщина Дня Победы. Друзья привели ее на Кузнецкий мост. Это была узкая улица, загороженная домами. Ударил салют. Над крышами кое-где взлетали зеленые звездочки ракет. Она созналась друзьям, что ошиблась. Они еле успели добежать до площади перед Большим театром, откуда салют был виден во всей красе.
Потом выяснилось, что она спутала Кузнецкий мост с Большим Каменным. Теперь она хорошо знала Москву. Она любила щеголять старыми названиями. Говорила в троллейбусе, что сойдет «у Камерного», а не у театра имени Пушкина. Улицу Богдана Хмельницкого называла по-прежнему Маросейкой, а Кутузовский проспект — Можайкой.
Приезжие сразу принимали на веру новые названия. Самые пытливые из них колесили в автобусах с надписью «Экскурсионный». Осматривали памятник Юрию Долгорукому, основателю Москвы. Долгорукий показывал вправо. Конь, поднятым передним копытом,— чуть левей. Казалось, он уточняет место, где был основан город.
Летняя Москва походила на большую ярмарку. Иностранные флаги над павильонами международных выставок. Всемирный кинофестиваль, и толпы любопытных бездельников возле подъезда гостиницы «Москва», где разместились кинозвезды. Одни спешили на ярмарку, другие — с ярмарки.
Москвичи разъезжались. Луховицкие собирались в Болгарию, на курорт журналистов, в город Варну. Накануне отъезда они напросились в гости к Авдаковым,— Луховицкий хотел показать Олегу свою статью по кибернетике, перед тем как нести ее в журнал.
Тамара запустила квартиру за дни экзаменов, когда приходилось пропадать в институте с утра до вечера. Теперь ей пришлось немало потрудиться, чтобы придать комнатам «жилой» вид.
На Луховицкого было наплевать. Но Люка ничего не упустит. Тамара ползала по полу на коленях, натирая дощечку паркета скипидарной мастикой. Жара делала эту работу просто невыносимой.
— Да здравствуют гости,— сказал Олег.— Гости в наш век — носители цивилизации и санитарии.
Он обошел пол-Москвы, пока достал то, что Тамара наказала ему достать,— пиво и раков, и был горд собой. Серые с прозеленью раки копошились в сетке, таращили глаза от страха и удивления. Пивные бутылки, как кегли, выстроились в холодильнике.
К восьми часам — время, назначенное Луховицким,— квартира блестела. Нарциссы в вазе из толстого чешского стекла зеркально отражались полированной поверхностью стола.
Тамара приняла душ и прилегла отдохнуть,— она надеялась, что Луховицкие задержатся. Но ровно в восемь раздался уверенный звонок в дверь.
— Точность — вежливость королей,— сказал Луховицкий, церемонно целуя ей руку, и она подумала, что рука ее не по-королевски пахнет скипидарной мастикой. Этот чертов запах держится дня два, не меньше.
Люка давно не была у них и ходила по квартире с таким видом, будто пришла составить опись имущества.
— А этого кувшина я не помню,— говорила она.— И этой вазы тоже... Очень миленький получился интерьер! Только я не люблю нарциссы. Они чересчур торжественны. Надо сюда что-нибудь простенькое, интимное. Например, незабудки...
Люка была законодательницей в своем кругу. Не просто художницей-декоратором, ведь это была всего лишь ее профессия. Амплуа «женщины со вкусом» выходило за рамки профессии и было уже как бы натурой, талантом, тем, что возвышает человека над другими людьми.
— А я люблю нарциссы,— сказала Тамара.— Ну и пусть торжественны. Или это сейчас не модно? Модно все простенькое? Интимное? Вроде печеной картошки...
— При чем тут картошка? — Люка чуть заметно повела плечом.— Вы просто не в духе, детка...
Она не привыкла, чтобы ей возражали.
— А вы куда собираетесь летом? — спросила Люка, чтобы переменить тему.
— В Донбасс.
— Нет, серьезно.
Эшелоны с углем, дымящие трубы, раскаленный воздух. Когда поезд шел мимо, курортники закрывали плотней и завешивали шторками окна, чтобы не налетел уголь. Казалось, и поезд ускорял ход, спеша миновать этот промышленный район.
— Хочу в Донбасс,— сказала Тамара.— Что вы знаете о Донбассе? Там есть поселок Полыновка. Весь розовый. Три улицы. А вокруг степь. И суслики. У сусликов норки. Как будто в землю был забит колышек и его вынули.
— Не отказаться ли нам от Варны? — сказала Люка.— Боюсь, что там нет сусликов.
Она шутила. И Тамара шутила. Но у Тамары от этой шутки сжималось горло. Она каждый день перечитывала письмо Ольги Бородиной. Про Стаха в нем не было ни слова. Но все письмо было о нем. О поселке, где он жил. О людях, с которыми вместе работал. И на штампе было четко: «Полыновка». Значит, это было не только в мечтах, но и на карте. Туда ходили поезда, и в кассе можно было купить билет.
Луховицкий наседал на Олега:
— Я так и напишу: «Кибернетика — это приговор -посредственности». Но не будет ли это чересчур категорично?
Олег раскачивался на стуле. Это была одна из привычек, от которых Тамара никак не могла его отучить.
— Зачем вы пишете, что возможности кибернетической машины ограничены? — говорил он, глядя в рукопись Луховицкого через плечо и продолжая раскачиваться.— Это верно лишь в том случае, если считать ограниченными возможности человека, его мозга. Ведь кибернетическая машина создана человеческим умом. И если границы его возможностей неопределимы,— а я думаю, что это так,— то неопределимы и возможности его созданий...
Луховицкий был слишком неравноценным противником, чтобы спор с ним мог стать интересным. В теннис такие, как он, никогда не играют у сетки. Они «качают», выматывая партнера вялой игрой.
— Когда-нибудь я напишу рассказ,— сказал Олег,— когда мне надоест наука и теннис. Рассказ о космическом корабле, посланном в сторону планеты Венера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
А в последние дни он придумал новое: стал ухаживать за женой начальника вентиляции Рябинина. Звали ее Люба. Она первый год жила в поселке. Жила сама по себе, ни с кем не сдружилась. В балке гуляла одна и приносила оттуда охапки цветов. На цветы у нее была какая-то жадность. Конечно, в Москве у них за такой букет рублевке отвалишь, а то и все два. А тут рви сколько душе угодно. Все твое!
А может, и не от жадности обрывала она цветы в балке, а от скуки. Как-то Виктор встретил ее на дороге, поздоровался, попросил цветок. Она сказала: «Хоть все заберите. Мне их все равно ставить некуда!» И такое у нее было усталое, злое лицо, что Виктору стало ее жаль. Он подумал, что зла она на Рябинина, и это расположило к ней Виктора, вызвало сочувствие. Рябинин ему не нравился. Если бы у Басюка спросили, что ему не нравится в начальнике вентиляции, он бы затруднился ответить. Не нравились ему глаза Рябинина — голубые, молочные, как у теленка. И пухлые губы бантиком. Не нравилось, как он одевается,— ботинки, на каблуках. А главное, не нравилась ему профессия Рябинина, как будто нарочно придуманная для того, чтобы мешать людям работать.
Басюк не любил, когда ему мешали. Может быть, поэтому он всем сменам предпочитал ночную. Ночью никто не отвлекает. Ночью начальства меньше, а толку больше. Ночью Рябинин не рыщет по штрекам и подэтажам, а спит со своей молодой женой.
В эту ночь бригада работала как-то особенно слаженно. И наверху был порядок. Потому что дежурил по шахте Угаров. Когда он дежурил, всегда был порядок — воду забоям давали сразу, по требованию, и крепь доставляли вовремя. Потому что Угаров толковый мужик и не ему объяснять, что потерять в работе ритм еще хуже, чем потерять время.
Они работали впятером — Виктор, его подручный, бородач Стамескин по прозвищу Фидель, и проходчики Чуб, Воедило и Бабун. Ребята подобрались рослые, видные, один к одному. Когда шагали в ряд по дороге на шахту или, нарядные, в ярких ковбойках, спешили на танцы, казалось, идут родные братья, сыновья одной счастливой матери.
Они решили, что сделают в смену полтора цикла. Они бы и сделали полтора. Забой был отбурен. Валька Чуб заложил в шпуры патроны скального аммонита. Глухо грохнул подземный взрыв. Пока Басюк и Фидель смывали уголь, Воедило и Бабун приготовили крепь. Они кончали крепить, когда в забой пришел Рябинин. Свет надзорки, перекинутой через плечо на гибком шланге, метнулся, скользнул по рамам.
— Почему не ставите охранную ножку? — спросил он.— Я тебя спрашиваю, Басюк.
— Не положено,— сказал Басюк.
— Что значит не «положено»?
— Отмыли меньше трех метров.
Ребята молчали. Рябинин был прав технически. Но неприятно признавать правоту человека, который тебе не нравится. К тому же его приход сбил бригаду с налаженного темпа, нарушил ритм работы. На черта нужна эта охранная ножка? Как будто в ней спасение. Если кровля упадет, не поможет ни ножка, ни ручка. Ребята об этом не думают, а Рябинин думает. Заботится. По ночам не спит. Только еще неизвестно, о них ли Рябинин печется. Об их драгоценной жизни или о себе волнуется. О своей особе. О том, что, если придавит их из-за этой треклятой ножки, не миновать ему тюрьмы. А в тюрьму Рябинину неохота. Ох как неохота! Жена молодая, интересная. Люба, Любушка...
— В общем, так,— сказал Рябинин.— Давайте ставьте. Живо. А то рапорт Угарову подам, чтобы перевел вас в пункт на пять дней за нарушение техбезопасности. Вот так...
Он сразу не ушел,— ждал, пока начали готовить ножку. Стоял над душой. Что за человек? Уже и ночью от него житья не стало. Басюка так и подмывало спросить: «Чи вам с молодой женой скучно? Чи она вас из дому выгнала? Она такая. Может». Но ничего не сказал Басюк. Промолчал до поры. Зато в выходной, когда возле клуба собрался народ и под звуки духового оркестра поплыли по вытертой поляне первые пары, Виктор отыскал глазами Рябинина. Он стоял с Любой у края поляны и разглядывал танцующих.
Иногда он склонял голову и что-то говорил Любе, с чем она не соглашалась,— качая головой. Возможно, он убеждал ее уйти. А может быть, напротив,— звал танцевать. Виктор направился к ним. Он боялся, что Люба откажется, но она пошла с ним, и они танцевали долго, пока не кончился танец.
— Вы хорошо танцуете,— сказала она.— Но я больше люблю вальс.
— Сделаем,— сказал он.
Когда музыка смолкла, он отвел ее к Рябинину. Но тут заиграли вальс. И Басюк опять пригласил Любу. И опять они танцевали долго, молча. Но их связывала общая цель — Рябинин. И Басюк, и Люба танцевали назло Рябинину. Они, не договариваясь, уловили, почувствовали эту общую цель и теперь молчали, как заговорщики.
Басюк пригласил Любу в третий раз. Люба пошла в третий. Она разрумянилась, глаза блестели. А Рябинин все стоял у края поляны, закусив пухлые губы. Уже многие наблюдали за этой комедией,— ждали драки.
Но драки не получилось. Рябинин ушел. Басюк заметил это среди танца и сказал Любе.
— Ну и пусть,— сказала Люба и сбилась. Потом еще раз сбилась. Они еще кружились, словно по инерции,— танцевать им расхотелось.
— Боитесь, что попадет? — спросил Виктор.
— Мне?! — Люба усмехнулась.— Вы не знаете Валерку. Он очень добрый. Очень. Это ему от меня попадает. Каждый день.
Она все вертела головой,— искала своего Валерку. Вся веселость ее прошла, и глаза больше не блестели. Значит, она все же любила его и сейчас жалела о сделанном.
— Я пойду,— сказала она.— Догоню его.
И она убежала. А Виктор весь вечер размышлял: за что можно любить Рябинина? Чем он ей приглянулся? «Добрый»! Глаза как у теленка, губы бантиком... А она, может, полюбила его за эти глаза и за эти губы. Как это понять? Почему к одному человеку душа лежит, а от другого — воротит? Разве только он, Басюк? Терпеть не могут Рябинина все ребята. А начальник шахты прозвал его «Утконос». Вот человек — Забазлаев. Это горняк! Вот с кого брать пример!..
В Москве было жарко. Ртуть термометра,— их окна смотрели на юго-восток,— уже с утра начинала неуклонно ползти вверх, к отметке «сорок».
На прилавках магазинов и в учреждениях дребезжали на вращающемся стержне бесшумные вентиляторы. Они перемешивали нагретый воздух, их дуновение было теплым, как живое дыхание.
В кинотеатрах вечерние сеансы шли при распахнутых дверях, и можно было слышать доносившийся с улицы шелест машин, а иногда звук грома и шум короткого буйного дождя.
Улицы высыхали мгновенно,— ртуть и ночью не опускалась ниже тридцати. Ночи были душные. Ночи большого города, охваченного стойким антициклоном. В такие ночи плохо спится. Полуодетые, босиком, люди слоняются по комнатам, обливаются под душем или просто из кружек, мечтают о сквозняках, об Антарктиде, где сейчас минус семьдесят четыре.
Москвичи изнывали. Год назад лето выдалось прохладное, шли дожди. Тогда москвичи говорили, что не видели лета. Теперь они увидели его. Они разбегались из города кто куда. Было время каникул и отпусков. Время опустевших квартир и немых телефонов. Время, когда в Художественном театре идут спектакли артистов Тамбова, а в Большом поют солисты из Саратова.
Тамара не любила это время всеобщего бегства и опустошения, когда Москва делалась суетливой, не похожей на себя. Правда, она не становилась менее людной. Город захватывали приезжие. Их «ставкой» были магазины. Неопытные устремлялись в ГУМ и Центральный универмаг. Опытные атаковали окраины. Вечерами они развлекались. Все места в ресторанах были заняты. Тянулись очереди к парикмахерским,— «быть в Москве и не подстричься?!».
Они метались по городу, нагруженные свертками и пакетами, подкреплялись на ходу мороженым и пирожками, купленными у лоточниц. Потом, вернувшись к себе, они говорили, что за миллион рублей не согласились бы жить в Москве, в городе, где все «куда-то бегут».
У Тамары всегда спрашивали дорогу. В ней угадывали москвичку. А может быть, ее лицо вызывало симпатию. Она объясняла вежливо, терпеливо. Ей хотелось, чтобы о москвичах увезли хорошее воспоминание.
Она всегда помнила о том, как приехала в Москву девчонкой из Сибири. Какой маленькой и растерянной чувствовала себя в первые дни. Она не знала Москвы. Как-то она сказала друзьям, что хочет в момент салюта быть на Кузнецком мосту. Была годовщина Дня Победы. Друзья привели ее на Кузнецкий мост. Это была узкая улица, загороженная домами. Ударил салют. Над крышами кое-где взлетали зеленые звездочки ракет. Она созналась друзьям, что ошиблась. Они еле успели добежать до площади перед Большим театром, откуда салют был виден во всей красе.
Потом выяснилось, что она спутала Кузнецкий мост с Большим Каменным. Теперь она хорошо знала Москву. Она любила щеголять старыми названиями. Говорила в троллейбусе, что сойдет «у Камерного», а не у театра имени Пушкина. Улицу Богдана Хмельницкого называла по-прежнему Маросейкой, а Кутузовский проспект — Можайкой.
Приезжие сразу принимали на веру новые названия. Самые пытливые из них колесили в автобусах с надписью «Экскурсионный». Осматривали памятник Юрию Долгорукому, основателю Москвы. Долгорукий показывал вправо. Конь, поднятым передним копытом,— чуть левей. Казалось, он уточняет место, где был основан город.
Летняя Москва походила на большую ярмарку. Иностранные флаги над павильонами международных выставок. Всемирный кинофестиваль, и толпы любопытных бездельников возле подъезда гостиницы «Москва», где разместились кинозвезды. Одни спешили на ярмарку, другие — с ярмарки.
Москвичи разъезжались. Луховицкие собирались в Болгарию, на курорт журналистов, в город Варну. Накануне отъезда они напросились в гости к Авдаковым,— Луховицкий хотел показать Олегу свою статью по кибернетике, перед тем как нести ее в журнал.
Тамара запустила квартиру за дни экзаменов, когда приходилось пропадать в институте с утра до вечера. Теперь ей пришлось немало потрудиться, чтобы придать комнатам «жилой» вид.
На Луховицкого было наплевать. Но Люка ничего не упустит. Тамара ползала по полу на коленях, натирая дощечку паркета скипидарной мастикой. Жара делала эту работу просто невыносимой.
— Да здравствуют гости,— сказал Олег.— Гости в наш век — носители цивилизации и санитарии.
Он обошел пол-Москвы, пока достал то, что Тамара наказала ему достать,— пиво и раков, и был горд собой. Серые с прозеленью раки копошились в сетке, таращили глаза от страха и удивления. Пивные бутылки, как кегли, выстроились в холодильнике.
К восьми часам — время, назначенное Луховицким,— квартира блестела. Нарциссы в вазе из толстого чешского стекла зеркально отражались полированной поверхностью стола.
Тамара приняла душ и прилегла отдохнуть,— она надеялась, что Луховицкие задержатся. Но ровно в восемь раздался уверенный звонок в дверь.
— Точность — вежливость королей,— сказал Луховицкий, церемонно целуя ей руку, и она подумала, что рука ее не по-королевски пахнет скипидарной мастикой. Этот чертов запах держится дня два, не меньше.
Люка давно не была у них и ходила по квартире с таким видом, будто пришла составить опись имущества.
— А этого кувшина я не помню,— говорила она.— И этой вазы тоже... Очень миленький получился интерьер! Только я не люблю нарциссы. Они чересчур торжественны. Надо сюда что-нибудь простенькое, интимное. Например, незабудки...
Люка была законодательницей в своем кругу. Не просто художницей-декоратором, ведь это была всего лишь ее профессия. Амплуа «женщины со вкусом» выходило за рамки профессии и было уже как бы натурой, талантом, тем, что возвышает человека над другими людьми.
— А я люблю нарциссы,— сказала Тамара.— Ну и пусть торжественны. Или это сейчас не модно? Модно все простенькое? Интимное? Вроде печеной картошки...
— При чем тут картошка? — Люка чуть заметно повела плечом.— Вы просто не в духе, детка...
Она не привыкла, чтобы ей возражали.
— А вы куда собираетесь летом? — спросила Люка, чтобы переменить тему.
— В Донбасс.
— Нет, серьезно.
Эшелоны с углем, дымящие трубы, раскаленный воздух. Когда поезд шел мимо, курортники закрывали плотней и завешивали шторками окна, чтобы не налетел уголь. Казалось, и поезд ускорял ход, спеша миновать этот промышленный район.
— Хочу в Донбасс,— сказала Тамара.— Что вы знаете о Донбассе? Там есть поселок Полыновка. Весь розовый. Три улицы. А вокруг степь. И суслики. У сусликов норки. Как будто в землю был забит колышек и его вынули.
— Не отказаться ли нам от Варны? — сказала Люка.— Боюсь, что там нет сусликов.
Она шутила. И Тамара шутила. Но у Тамары от этой шутки сжималось горло. Она каждый день перечитывала письмо Ольги Бородиной. Про Стаха в нем не было ни слова. Но все письмо было о нем. О поселке, где он жил. О людях, с которыми вместе работал. И на штампе было четко: «Полыновка». Значит, это было не только в мечтах, но и на карте. Туда ходили поезда, и в кассе можно было купить билет.
Луховицкий наседал на Олега:
— Я так и напишу: «Кибернетика — это приговор -посредственности». Но не будет ли это чересчур категорично?
Олег раскачивался на стуле. Это была одна из привычек, от которых Тамара никак не могла его отучить.
— Зачем вы пишете, что возможности кибернетической машины ограничены? — говорил он, глядя в рукопись Луховицкого через плечо и продолжая раскачиваться.— Это верно лишь в том случае, если считать ограниченными возможности человека, его мозга. Ведь кибернетическая машина создана человеческим умом. И если границы его возможностей неопределимы,— а я думаю, что это так,— то неопределимы и возможности его созданий...
Луховицкий был слишком неравноценным противником, чтобы спор с ним мог стать интересным. В теннис такие, как он, никогда не играют у сетки. Они «качают», выматывая партнера вялой игрой.
— Когда-нибудь я напишу рассказ,— сказал Олег,— когда мне надоест наука и теннис. Рассказ о космическом корабле, посланном в сторону планеты Венера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23