https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/160na70/
Квази не оставил своим слушателям времени для обмена мнениями. Подняв руку, он застыл в классической позе оратора, которую перенял у Ангельхофа и пародировал так же часто и точно, как речи эллинских риторов.
— Дадим мы возможность разуму одержать победу,— продолжал он,— надежда наша исполнится, и каждый из нас окажется на своем месте — там, где требует история. Только вам придется, друзья мои,— а все вы в эту минуту мои друзья, все, к кому я обращаюсь,— вам придется сохранять мужество и не поступать так, как обычно поступают лишь самые неопытные: случись им потерпеть неудачу в каком-либо деле, они уже заранее боятся, что все другие их попытки окажутся столь же тщетными. Наоборот, успокойтесь, друзья мои, и те из вас, кто участвовал сегодня в столь трудных битвах, и те, кто сопровождал выступления в этом собрании, как, надо думать, и во многих иных собраниях, негодованием и насмешкой,— все успокойтесь, и давайте задумаемся над тем, как неожиданно складываются подчас обстоятельства нашей жизни, и попытаемся начать все с самого начала в надежде, что счастье наконец нам улыбнется; а вы, сомневающиеся, предположите по крайней мере, что не навсегда все останется таким, каким было, и попытайтесь, о, столь разные, но все же объединенные присутствием в этом зале, попытайтесь и вы начать все сначала с твердым намерением действовать в духе тех общих изменений, которыми охвачена наша страна.
Если раньше, во время блицвыступлений, громкий счет шутников определял ритм речи оратора, то теперь периоды Квази регулировали дыхание всего зала. Когда после шестой запятой он набирал воздуху в легкие, вслед за ним вздыхала и вся завороженная аудитория, и одновременный вдох шестисот человек создавал своеобразный акустический эффект; а затем поднимался легкий гул, который смолкал лишь после того, как Квази снова начинал говорить.
— Да это же его коронный номер,— пробормотал Трулезанд, и в следующую передышку Роберт ответил:
— Ясно, речь Никиаса к отчаявшимся постигнуть алгебру. Речь Никиаса из раздела истории Пелопоннесской войны
были излюбленной речью Ангельхофа, он часто произносил ее, когда переходил с предписанной латыни на любимый греческий. И Квази очень скоро научился отлично ее копировать и пользоваться ею как заклинанием против отчаяния, которое почти всякий раз охватывало класс после урока математики доктора Шики. Правда, она мало кому помогла избежать провала по математике, но зато сам он находил в ней отдушину для негодования по отношению к Ангельхофу-Кинжалу и к аттическим трутням и дармоедам. Остальные же веселились от души. И главное, его никогда не приходилось упрашивать, надо было просто сказать:
— Ну-ка, Квази, выдай нам этого Ники!
Сейчас Квази «выдавал» самого блестящего «Ники» в своей жизни. Он стоял, подняв голову, с вытянутой вперед рукой и посылал в актовый зал фразу за фразой.
— Я хотел бы еще раз довести до вашего сознания, студенты, что у вас нет ни права, ни возможности противодействовать тому обстоятельству, что мы, другие, новые, тоже, как бы ни противоречило это вашему желанию, носим звание студентов и что мы намерены носить его с честью не только в этом университете, но и во всех других университетах страны. Мы чувствуем в себе достаточно сил и энергии, чтобы провести наше намерение в жизнь. И если вы не хотите, чтобы история, чей светлый лик один из вас только что старался превратить в искаженную
судорогами гримасу, если вы не хотите, чтобы история прошла мимо вас, словно вы камни немые, которых ни о чем не спрашивают, ибо они все равно не могут дать ответа, если вы Этого не хотите, то склонитесь перед тем, что неотвратимо несет с собой наше время, и согласитесь сидеть вместе с нами в совете. Вряд ли вам когда-либо представится более подходящий случай проявить свою порядочность и благородство, чем во время сегодняшней нашей встречи, которой надлежит решить нашу общую дальнейшую судьбу, а потому обдумайте все вместе и каждый в отдельности, когда будете отдавать свои голоса, тот факт, что вы представляете в совете не только факультеты и те или иные науки, но и весь город и славное имя нашего университета. Тот, кто хоть немного превосходит других по знаниям и умственному развитию, никогда не найдет более удачного случая проявить эти свои качества на пользу самому себе и на благо укрепления нового порядка.
Сначала весь зал вслед за оратором дружно вздохнул, и только потом разразилась буря. Что за буря, в первую минуту понять было довольно трудно, но в том, что она носит благоприятный характер и для самого Квази и для его факультета, ошибиться было уже невозможно. А Квази, сев на свое место, громко сказал психиатру, который обернулся к нему всем корпусом, но смотрел на него так, словно не замечал его присутствия:
— Это к вопросу об аграмматизме.
По предложению историка Квази Рик был внесен в список кандидатов в студенческий совет «ввиду,— как выразился тот,— проявленного дара и говорить и мыслить, а также неоспоримого чувства студенческого юмора». Жужжание аттической пчелы дало и еще кое-какие результаты: на многих лицах в зале глубочайшее смятение сменилось полным восхищением; Трулезанд сформулировал свой безграничный восторг всего в трех словах: «Ну и парень!»; Роберт испытал столь же безграничную зависть; кто-то из девушек мягко коснулся рукой плеча оратора; профессор психиатрии предложил ему «заглянуть как-нибудь побеседовать», а доцент Ангельхоф сделал заявление, что, ни секунды не колеблясь, поставил бы сейчас студенту Рику пятерку honoris causa*; секретарь же райкома Хайдук, сидевший все это время в качестве незваного гостя на галерее, крикнул ему:
— Ну что, amigo, язык-то небось горит?
На самого Рика великая речь Квази-Никиаса почти не произвела впечатления.
* Здесь: до заслугам (лат.).
— Никак не возьму в толк,— не унимался он,— почему наши десять ведущих пунктов не оказали должного воздействия. Придется нам обсудить все это более серьезно. Кратчайшая линия между двумя точками, безусловно, прямая, так вот квази спрашивается: разве с людьми по-другому?
Обсуждение этого вопроса так и не состоялось, но весьма сомнительно, что его исход предотвратил бы нынешнее положение вещей: то, что Карл Гейнц Рик торгует пивом в «Бешеной скачке».
Зато несомненно другое: пивом он торгует, и несомненно, что это большая беда.
Герман Грипер, умудренный жизнью шурин, лежал на своем диване, пьяный в стельку и настроенный философически.
— Я все продумал,— сказал он,— и пришел к убеждению: ты шпион. Можешь не признаваться — ведь если бы ты признался, то только для того, чтобы я решил, что это не так, а значит, тем самым ты доказал бы, что это так. И можешь не отнекиваться, потому что если ты станешь отнекиваться, то только для того, чтобы я подумал, что на самом-то деле ты признаешься, и опять все получилось бы так, как я сейчас говорил, когда объяснял, что было бы, если бы ты признался. Значит, нам, людям понимающим, о таких вещах и говорить нечего. Да и вообще все, кто приезжает оттуда сюда, а потом уезжает обратно,— все шпионы. А кроме тех, что уезжают обратно, есть еще такие, которые остаются. И вообще все газетчики — шпионы, это мне один из вашей братии говорил, ему я дал как-то раз кое-какие практические советы. А еще тут заходил полицейский, очень тобой интересовался.
— Когда? — спросил Роберт.
— Ага,— сказал Герман Грипер,— теперь я точно знаю, что ты шпион. Почему? Могу дать объяснение. Потому что ты не выказываешь испуга. Так тебя вышколили — не выказывать испуга. А вообще-то ты ждал, что о тебе будут справляться. Так тебя, стало быть, вышколили, тебе известно, чта тебя может здесь ожидать. Полицейский явился сегодня после обеда. Лида ничего не знает.
«Хорошо,— подумал Роберт,— значит, это не Квази его послал. Да и как бы он мог, я ведь не сказал ему, где живу. А может, сказал?»
— Совсем молодой. Очень приветливый. Заявил, что это обычная формальность. Ну, я, конечно, про себя посмеялся! Думал меня успокоить — обычная формальность, говорит. Вот
когда ты напишешь мои мемуары, мы ему пошлем один экземпляр. Пусть-ка посмотрит, как часто мне приходилось слышать за тридцать лет — а ведь я все эти годы был преступником, только ни одного дня не сидел,— как часто мне приходилось слышать эти словечки: формальность, обычная формальность. Да я и сам как-то раз был шпионом. Или чем-то в этом роде. Борцом Сопротивления.
— Кем?
— Вот видишь, ты насторожился! Ясно, что ты шпион. Тебя вышколили присматриваться к тем, кто раньше был борцами Сопротивления. Вы их собираете для своей пятой колонны. Но я не гожусь в колонну. Я против колонн, я индивидуальный борец. Если бы я не был так антивоенно настроен, меня можно было бы использовать в качестве экипажа подводной лодки-малютки. Но это для меня слишком уж военизированно, да и потом, я не переношу моря... А вообще-то я был борцом Сопротивления.
— О господи,— сказала Лида, которая вошла в комнату с вечерней выручкой,— сейчас опять начнется про цыган. Да перестань ты, все равно Роберт не станет над этим смеяться.
— Ну и пусть не смеется,— сказал Герман Грипер,— главное, ч юбы он уже заранее знал, еще до написания моих мемуаров, как многогранна была моя жизнь.
— Он об этом и так догадывается.
— Одно дело догадываться, другое — знать наверняка. Как журналист, ты должен придерживаться фактов, и как тот, другой,— тоже. Ты понимаешь, Роберт, что я имею в виду. Начинается на ту же букву, что шпинат, шпоры, шпроты и так далее.
— Шпагоглотатель,— подсказала Аида.
— Кто шпагоглотатель — он, что ли?
— Да нет, я не говорю, что он шпагоглотатель, я говорю только, что шпагоглотатель начинается на ту же букву, что и шпинат, шпоры, шпроты.
— Ладно,— согласился Герман Грипер,— шпагоглотатель сгодится. Это похвально, что ты следишь за ходом мысли своего мужа. Это хорошо, когда жена старается думать так, как думает ее муж. Жена ведь — это человек не думающий, так пусть хоть будет другом думающего человека...
Роберт попытался вернуть его к прежней теме.
— Так ты, значит, был борцом Сопротивления,— сказал он.
— Правильно, был. Заметна твоя выучка, ты не упускаешь из виду существенного. Сразу можно отличить журналиста и так далее. Я вел ожесточенную борьбу против фашистского режима. Разумеется, не огнем и мечом, потому как это не соответствует моему темпераменту, но боролся упорно, ожесточенно.
— Он нелегально переправил цыган,— сказала Лида. Герман Грипер запротестовал против такого определения:
— «Нелегально» — неподходящее слово, криминальное. А на самом деле это был акт сопротивления — я дал цыганам возможность эвакуироваться из страны.
— Дал возможность! — сказала Лида.— Цыган было двенадцать человек, и четверо из них погибли от жажды в трубе парохода, зато вот лошади, которых они у тебя оставили, те не погибли от жажды.
— Не болтай о том, в чем ничего не смыслишь, не бабьего ума это дело. Я не виноват, что этот паршивый стюард не принес им воды. И я сто раз тебе говорил, что они не просто сидели в трубе, а так замаскировались. Да и вообще, должен же был кто-нибудь позаботиться об их лошадях, а то бы они издохли или достались фашистским властям. А я это предотвратил, продав лошадей. Я часто спрашиваю себя, Роберт, почему я не заявил потом официально о своей борьбе, но всегда решаю — да что я, хвастун какой, что ли? Да и вообще мне бы тогда пришлось заявлять о многом таком, о чем уже сейчас и не вспомнишь. Например, как я оказывал сопротивление с помощью талонов на табак — тут, знаешь, риск был немалый.
— Сопротивление с помощью талонов на табак,— усмехнулась Лида.
— Да, сопротивление с помощью талонов на табак, смейся, смейся, им-то, фашистским властям, не пришлось смеяться. Они бы знаешь как дрожали, если бы про меня пронюхали. Но я этого не допустил, работал конспиративно. Роберт, как журналист и так далее, понимает, о чем я говорю.
— Все понятно,— сказал Роберт,— кроме одного: как ты это делал при помощи талонов на табак.
— А я подрывал им их экономическую политику. Талоны эти были просто блеф, как ты сам понимаешь. Подделка, да еще плохая, настоящая халтура. Изготовлял их, видно, какой-то заправский халтурщик, а мне один тип продал целый чемодан по дешевке. Он-то, осел, думал, что я сам пойду табак по ним покупать. Тебе, Роберт, с твоей выучкой не приходится объяснять, что этого я делать не стал. Да и вряд ли бы что-нибудь вышло. Я придумал кое-что получше. Я разыскал человека в ведомстве экономики, который гасил талоны, поступавшие от различных торговцев. Настоящие талоны, понимаешь? Сперва я продаю ему первоклассный габардин, конечно, с черного рынка, вернее, не сам материал, а ордер. Так вот, он, как этот материал купил, стал с большим сочувствием относиться к моей борьбе, к Сопротивлению. Дал мне за чемодан, полный фальшивок, столько же настоящих талонов на табак. А фальшивки погасил — большим круглым штемпелем поставил штамп «недействительно». И они стали тогда дважды недействительны — из-за штампа и как фальшивки. Но это уже нельзя было разглядеть — под штампом, да и кто станет присматриваться к талонам, на которых стоит жирная несмываемая печать «недействительно». Ну а с настоящими талонами я уж знал, что делать — стал подрывать их экономику.
— Неизвестно, сколько бы еще продлилась война, если б не ты,— сказал Роберт.
Герман Грипер, как видно, еще никогда не задумывался над этим вопросом: он откинулся назад, на подушки дивана и, судя по всему, решил обдумать его досконально. Но вскоре задремал. Лида с трудом растолкала его, когда собралась домой.
— Я уезжаю завтра,— сказал Роберт.
— Так скоро? — спросила Лида, а ее муж пробормотал:
— Конечно, так скоро, задание выполнено, все бомбы подложены, послезавтра ратуша взлетит на воздух. Прекрасная ратуша! Вы что, не слышите, как тикает бомба? Тик-так...
— Да,— сказала Лида,— мы слышим. Твои часы тикают так i ромко, что в голове отдает.
— Значит, я мультимиллионер,— пробормотал Герман Грипер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56