https://wodolei.ru/catalog/vanni/na-lapah/
«Заведите получше законы себе». Потому что закон, который ставит менее обеспеченных людей перед дилеммой, чего больше бояться: повышения уровня воды или повышения налога на наводнение...
Господин Виндсхуль весело рассмеялся.
— Прекрасно сказано — наводнение или налог на наводнение! Перед чем маленький человек будет дрожать сильнее? Пока что из-за налога на наводнение никто еще не помер от жажды.
Роберт покачал головой.
— Снова недоразумение. Начитанный коммерсант, знаток Бёлля и Грасса, должен воспринимать метафору как метафору.
— Вы, кажется, начинаете подтрунивать надо мной? — спросил Виндсхуль.— Нет, серьезно, не станете же вы утверждать, что людям здесь плохо живется. Никогда еще, ручаюсь честью моей фирмы, никогда еще тут так хорошо не жилось, как теперь.
— В этом есть зерно истины, господин Виндсхуль, тут и Гансик откормлен как на убой, и ведьме остается только включить электрическую жаровню. Или, если разрешите, я снова обращусь к Гейне:
Кто был теленком, тот теперь Гуляет быком здоровенным. Гусенок гордые перья надел И сделался гусем отменным.
— Вот это как раз мне и не нравится у вас, коммунистов: вы всегда предполагаете у других злые намерения. Когда бедняки едят вместо масла маргарин, да и то не каждый день, вы зовете свою Кете Кольвиц, и велите ей поскорее зарисовать эту картину, и вопите, что мы заставляем бедного пролетария помирать с голоду. Когда же мы честно с ним делимся и у него круглеет мордашка, вы тут же кричите: «Обратите внимание на дьявольские хитрости буржуазии, она откармливает его, чтобы посадить в печь, а потом, конечно, съесть». Но это же попросту не корректно.
Роберт протянул ему свою пустую рюмку.
— Разрешите мне еще немного. Нет, вы в самом деле сказали честно делимся»? Нет, в самом деле? Тогда, пожалуйста,
наливайте полнее. Уважаемый господин Виндсхуль, вы, право же, приятный человек, вы читаете поэтов и писателей, вы уделяете мне свое драгоценное время, нет, я не иронизирую, я ведь знаю, что вам приходится много работать, но, когда вы касаетесь отношений работодателей и рабочих, вы начинаете говорить, ну, как... тот рыбак, который заявил, кладя рыбешку на горячую сковородку: «Я друг животных, наконец-то бедняжка спасена — вода-то в речке холодная...»
— А вы догматик,— сказал Виндсхуль.
— Ваше здоровье!—сказал Роберт. И господин Виндсхуль тоже сказал:
— Ваше здоровье!
Это было в последние дни октября. Они только начали привыкать к удивительному ритму своего нового существования: к шести часам занятий во второй половине дня, к собраниям до поздней ночи, к приготовлению уроков с утра до обеда, к перенесению нагрузки с рук и ног на голову, к тому, чтобы слушать, вникать, записывать, думать вместе с тем, кто говорит, к ошарашивающей радости познания, весомости авторучки, никогда до сих пор не испытанному ощущению тяжести век и к неожиданной головной боли.
Это было только самое начало, но для одного из них, казалось, уже наступил конец. Накануне вечером их предупредили, что, согласно общему порядку, все должны пройти просвечивание, и они собрались в путь.
Квази Рику выражение «согласно общему порядку» дало толчок к оживленной деятельности. Потратив всего лишь час времени, отведенного по расписанию на ночной отдых, он выработал точный график для этого мероприятия: время выхода из общежития, прибытие в поликлинику, процесс просвечивания, отбытие из поликлиники — все было рассчитано с точностью до минуты; если все пойдет по графику, нигде не будет ни толкотни, ни бессмысленного ожидания. Он пожертвовал еще час своего сна, чтобы разнести «график» по комнатам общежития. Не осведомившись, спят ли уже или еще не спят хозяева комнаты, он входил и громко объявлял: «Предпосылка выполнения графика— строжайшее соблюдение порядка!» А перед комнатами, где жили девочки, он выкрикивал свой девиз у закрытой двери.
Обитатели «Красного Октября» должны были выступить первыми. Трулезанд сформулировал лозунг дня: «Сапоги надели— вперед к цели!» Этот девиз они пронесли по всем коридорам общежития и с ним вступили в вестибюль поликлиники.
Врач вышел из кабинета и спросил:
— Только четверо? Я ожидаю вашу школу в полном составе и, судя по шуму, был уверен, что она уже здесь.
Квази вручил ему «график».
— Все будет в ажуре, господин доктор. Начинайте борьбу за народное здоровье, вам остается только командовать «вдох — выдох»! Все остальное организовано.
Врач не без удовольствия рассмотрел бумажку с «графиком» и крикнул:
— Фрейлейн Хелла, будьте добры, подите-ка сюда на минутку! Сегодня у нас тут все по-военному. Запишите, пожалуйста, адрес этого молодого человека и пошлите ему, если все пойдет, как он запланировал, талончик на масло, ну, скажем, на двести граммов. Как видите, он даже о нас подумал. Вот тут написано: «10.00—10.15 — перерыв для медицинского персонала». Вам, молодой человек, прямая дорога в генеральный штаб.
Квази собирался было что-то возразить против «генерального штаба», но ассистентка не дала ему и рта раскрыть.
— Раздевайтесь,— сказала она,— снимите рубашки и входите в кабинет по одному.
Однако Трулезанда это не устраивало. Он обратился к врачу:
— А не могли бы мы все вчетвером? Мне хотелось бы посмотреть, как они изнутри выглядят. Любопытно знать, с кем имеешь дело. А кроме того, у меня научный интерес.
— Ладно,— решил врач,— научный интерес допустим, только ни гу-гу, а не то выставлю за дверь.
Ассистентка выключила свет и включила аппаратуру. Роберту вдруг стало страшно. Он проходил осмотр незадолго до возвращения из плена и вовсе не чувствовал себя больным, но знал, с какой скоростью распространяется эта болезнь за последние годы.
Туберкулез легких — этого призрака он боялся по-настоящему. У туберкулеза были в его воображении нечеткие, нереальные контуры настоящего призрака, но Роберт хорошо знал, что он вполне реален. В лагере он то и дело выбирал себе жертвы, а вернувшись домой, Роберт узнал, что двое из его соседей, которых он помнил здоровыми, умерли от ТБЦ; еще в детстве он понял, какой ужас заключен в том, другом слове — «чахотка». Рентгеновский аппарат жужжал, сердце Роберта билось от волнения, и он замешкался, услыхав приказ ассистентки:
— Первый, пожалуйста! Первым вошел Якоб. Ассистентка сказала:
— Громко и отчетливо назовите ваше имя, фамилию, профессию и дату рождения, остальное вам скажет господин доктор!
Якоб пробрался ощупью за экран и произнес громко, непривычно громко для его соседей по комнате:
— Якоб Фильтер, лесоруб, родился четвертого июля тысяча девятьсот двадцать восьмого года.
— День независимости,— сказал доктор,— четвертое июля — день провозглашения независимости Америки. Так нас учили еще в школе. Правый бок ближе ко мне — не знаю, будут ли учить этому вас. Вы лесоруб? Это заметно. С вашими легкими вы можете всю декларацию о независимости прочесть единым духом. Норма, фрейлейн Хелла, даже более чем норма. Следующий, пожалуйста!
— Я уже здесь,— сказал Трулезанд.— Герд Трулезанд, плотник, четырнадцатого июня тысяча девятьсот тридцатого года — тоже знаменательная дата.
— Вдохните глубже, не дышите,— попросил доктор.— Какая же?
— Не независимость, а, наоборот, четырнадцатого июня тысяча девятьсот сорокового года фашисты вошли в Париж.
— Так-так, фашисты. В день вашего десятилетия, так-так. Ну, хорошо. Норма, фрейлейн Хелла.
Роберт старался не касаться металла аппаратуры, и, когда почувствовал, что врач взял его за плечо, ему показалось, что его поймали. Он услышал, как хрипло прозвучал его голос, когда он сказал:
— Роберт Исваль, восьмого января тысяча девятьсот двадцать шестого года, профессия — электромонтер.
— Что с вами? — спросил голос по другую сторону экрана.— Вы дрожите! А я-то хотел изумиться, как вы отважились в двадцать три года сесть за парту, а вы дрожите. Глубокий вдох, не дышать, еще раз! У вас когда-нибудь было что-нибудь? Нет? И сейчас ничего не видно. Запишите, фрейлейн Хелла, дрожит, однако норма. Следующий!
— Здесь! — крикнул Квази. Он щелкнул каблуками, очутившись за экраном, и произнес быстро и четко: — Рик, Карл Гейнц, жестянщик на сахарном заводе, родился второго второго тысяча девятьсот двадцать девятого года.
— Вольно,— сказал врач,— правое плечо поднимите, теперь левое, вдохните как можно глубже,— и затем, помолчав, добавил:— Фрейлейн Хелла, пожалуйста, запишите точно: в верхней правой доле инфильтрат величиной с десятипфенниговую монету, слева — чисто, прошу повторить осмотр завтра. Как вы себя чувствуете? Вялость есть? Потеете ночью? Мокрота? Ну-ка, выходите, подойдите сюда, рассказывайте все по порядку.
Квази появился из-за экрана. Как раз в тот момент, когда
ассистентка включила свет. Четко повернувшись, вошел он в узкое пространство между экраном и задней стенкой аппарата, а теперь, с той же четкостью, выпал из этого узкого пространства— он лежал на полу, скорчившись, без движения. Доктор снял клеенчатый фартук слишком медленно, как показалось Роберту, потом наклонился к Квази, поднял его и положил на кожаный диван.
— Это, по-видимому, не запланировано,— пробормотал он.— Хелла, глюкозу, а вы, ребята, принесите-ка его вещи. Да не смотрите вы так, не бойтесь, не умрет, он только внесет беспорядок в свой прекрасный распорядок. Ну так, а теперь глюкозу в вену, и он тут же откроет глаза и скажет: «Ух, где я?» Но скорее всего он спросит, который час.
Но Квази не спросил ни о времени, ни о пространстве. Он сказал тихо и твердо:
— Ну и дерьмо!
— Он жив,— констатировал доктор,— вынесите его из кабинета и через некоторое время можете переправить домой. Завтра в восемь утра пусть придет снова. Скажите ему: «Ровно в восемь». Это его поддержит.
Они медленно пошли к факультету; они бы отнесли его на руках, но он с бешенством отказался. Он отчаянно сопротивлялся и когда они пытались уложить его в постель, но потом вдруг успокоился и лежал совсем тихо.
— Это что же, Гейнци,— сказал Трулезанд,— что же ты так? Может, лучше поревешь маленько? Ты скажи, мы тогда все выйдем.
Но Квази и так уже плакал.
Они беспомощно стояли вокруг его кровати, пока он наконец немного не успокоился.
— Надо бы вам устроить меня еще куда-нибудь,— сказал Квази,— в кладовую, что ли, ведь все тут занято. А то еще вас заражу. Если там убрать, кровать поместится.
— Нет,— сказал Якоб,— лучше уж нам отсюда съехать. Но я не думаю, что это заразно. Тогда бы доктор предупредил, а он только велел отвести тебя домой.
— У нас один раз был научный доклад про... про эту штуку,— сказал Трулезанд,— он назывался: «Легкие...» Да нет, забыл уже. Во всяком случае, теперь считают...
— Теперь это не считается слишком опасной болезнью,— поддержал его Роберт,— это, так сказать, скорее призрак. Раньше-то, конечно, этого здорово боялись и придумывали всякие жуткие названия, я сейчас уже не помню какие, но теперь это вообще ничто. Тебе лучше всего полежать, просто чтобы страх прошел, а завтра сходишь к врачу, и он пропишет тебе какие-нибудь таблетки, а через неделю будешь сам над собой смеяться. Хотя смеяться ты можешь уже сегодня — ведь сегодня латынь.
С латынью Квази был явно не в ладах.
— Друзья,— говорил он,— этот так называемый язык просто кто-то выдумал, и причем тот — я лично убежден,— кто был очень далек от народа. Тому типу просто надо было кое-что скрыть. В жилах его текла не кровь, а вода. Сказать вам, что, на мой взгляд, квази представляет собой латынь? Сооружение из детского конструктора.
Разгорелся спор о том, следует отказаться от латыни или нет. Так они обсуждали все предметы, всякий раз вырабатывая общую точку зрения.
— Не понимаю! — удивился Якоб.— Просто не понимаю, как ты мог такое сказать! Если латынь словно из конструктора смастерили, она должна тебе нравиться. Я в сравнениях не силен, но твое до меня дошло. Оно ведь значит, что латынь — хорошо организованный язык, а можно так сказать: организованный язык? Я был бы рад, если бы и немецкий был таким же.
— Немецкий получился скорее из химического набора,— вмешался Трулезанд.— Чуть-чуть одного порошка насыплешь, чуть-чуть другого, польешь кислотой, помешаешь, смесь посинеет, еще раз помешаешь, пожелтеет, и вонь подымется. А вот с латынью все ясно. Кто хочет заниматься наукой, должен знать латынь. Потому Трулезанд и долбит эту самую латынь.
Спор о предмете вскоре перешел в спор о преподавателе.
Ангельхофа недолюбливали, во всяком случае вне класса. Он был не только хвастун, но и наушник. Почти каждое собрание вел он и встречал в штыки половину выступлений. При этом обычно выяснялось, что он всегда в курсе всех событий на факультете, особенно неприятных. Он мастерски создавал впечатление, что лишь против воли взял на себя роль общественной совести. Запинаясь, перечислял чужие грехи, вдруг обрывал свою речь, усаживался с видом мученика, вертелся на стуле, но затем, преодолев, как он говорил, мелкобуржуазную щепетильность, давал каждому событию соответствующую политическую оценку. Ангельхоф хорошо знал первоисточники и всегда находил цитату, с помощью которой не без смущения, но верный своим принципам, возводил упущение в колебания, а ошибку в уклон. После собрания или в перерыве он подходил к очередной жертве и, глядя ей прямо в глаза, протягивал руку. Он надеется,
говорил он, что его правильно поняли, что всем ясно, о чем он печется — о деле, только о деле, об их общем деле...
Многие попадались на эту удочку: они чувствовали себя еще неуверенно, хотели учиться и все понять, и одно уже поняли — ошибка становится злостной, когда ее не называют настоящим именем.
Трулезанд, однако, и слышать не хотел об Ангельхофе.
— Раз как-то был я в театре,— рассказывал он,— еще в Штеттине, ныне Щецине. Там на сцене рыцарь решил с собой покончить. Всадил себе в бок кинжал. Послушали бы вы, что он нес! Чертовски, говорит, тяжко, но отечество — и он еще протянул: оте-е-е-чество — требует, и это его, мол, крова-а-а-вый долг. А сам на вид невзрачный коротышка и вообще ничуть не похож на Ангельхофа, зато Ангельхоф похож на этого рыцаря — смешно, да?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Господин Виндсхуль весело рассмеялся.
— Прекрасно сказано — наводнение или налог на наводнение! Перед чем маленький человек будет дрожать сильнее? Пока что из-за налога на наводнение никто еще не помер от жажды.
Роберт покачал головой.
— Снова недоразумение. Начитанный коммерсант, знаток Бёлля и Грасса, должен воспринимать метафору как метафору.
— Вы, кажется, начинаете подтрунивать надо мной? — спросил Виндсхуль.— Нет, серьезно, не станете же вы утверждать, что людям здесь плохо живется. Никогда еще, ручаюсь честью моей фирмы, никогда еще тут так хорошо не жилось, как теперь.
— В этом есть зерно истины, господин Виндсхуль, тут и Гансик откормлен как на убой, и ведьме остается только включить электрическую жаровню. Или, если разрешите, я снова обращусь к Гейне:
Кто был теленком, тот теперь Гуляет быком здоровенным. Гусенок гордые перья надел И сделался гусем отменным.
— Вот это как раз мне и не нравится у вас, коммунистов: вы всегда предполагаете у других злые намерения. Когда бедняки едят вместо масла маргарин, да и то не каждый день, вы зовете свою Кете Кольвиц, и велите ей поскорее зарисовать эту картину, и вопите, что мы заставляем бедного пролетария помирать с голоду. Когда же мы честно с ним делимся и у него круглеет мордашка, вы тут же кричите: «Обратите внимание на дьявольские хитрости буржуазии, она откармливает его, чтобы посадить в печь, а потом, конечно, съесть». Но это же попросту не корректно.
Роберт протянул ему свою пустую рюмку.
— Разрешите мне еще немного. Нет, вы в самом деле сказали честно делимся»? Нет, в самом деле? Тогда, пожалуйста,
наливайте полнее. Уважаемый господин Виндсхуль, вы, право же, приятный человек, вы читаете поэтов и писателей, вы уделяете мне свое драгоценное время, нет, я не иронизирую, я ведь знаю, что вам приходится много работать, но, когда вы касаетесь отношений работодателей и рабочих, вы начинаете говорить, ну, как... тот рыбак, который заявил, кладя рыбешку на горячую сковородку: «Я друг животных, наконец-то бедняжка спасена — вода-то в речке холодная...»
— А вы догматик,— сказал Виндсхуль.
— Ваше здоровье!—сказал Роберт. И господин Виндсхуль тоже сказал:
— Ваше здоровье!
Это было в последние дни октября. Они только начали привыкать к удивительному ритму своего нового существования: к шести часам занятий во второй половине дня, к собраниям до поздней ночи, к приготовлению уроков с утра до обеда, к перенесению нагрузки с рук и ног на голову, к тому, чтобы слушать, вникать, записывать, думать вместе с тем, кто говорит, к ошарашивающей радости познания, весомости авторучки, никогда до сих пор не испытанному ощущению тяжести век и к неожиданной головной боли.
Это было только самое начало, но для одного из них, казалось, уже наступил конец. Накануне вечером их предупредили, что, согласно общему порядку, все должны пройти просвечивание, и они собрались в путь.
Квази Рику выражение «согласно общему порядку» дало толчок к оживленной деятельности. Потратив всего лишь час времени, отведенного по расписанию на ночной отдых, он выработал точный график для этого мероприятия: время выхода из общежития, прибытие в поликлинику, процесс просвечивания, отбытие из поликлиники — все было рассчитано с точностью до минуты; если все пойдет по графику, нигде не будет ни толкотни, ни бессмысленного ожидания. Он пожертвовал еще час своего сна, чтобы разнести «график» по комнатам общежития. Не осведомившись, спят ли уже или еще не спят хозяева комнаты, он входил и громко объявлял: «Предпосылка выполнения графика— строжайшее соблюдение порядка!» А перед комнатами, где жили девочки, он выкрикивал свой девиз у закрытой двери.
Обитатели «Красного Октября» должны были выступить первыми. Трулезанд сформулировал лозунг дня: «Сапоги надели— вперед к цели!» Этот девиз они пронесли по всем коридорам общежития и с ним вступили в вестибюль поликлиники.
Врач вышел из кабинета и спросил:
— Только четверо? Я ожидаю вашу школу в полном составе и, судя по шуму, был уверен, что она уже здесь.
Квази вручил ему «график».
— Все будет в ажуре, господин доктор. Начинайте борьбу за народное здоровье, вам остается только командовать «вдох — выдох»! Все остальное организовано.
Врач не без удовольствия рассмотрел бумажку с «графиком» и крикнул:
— Фрейлейн Хелла, будьте добры, подите-ка сюда на минутку! Сегодня у нас тут все по-военному. Запишите, пожалуйста, адрес этого молодого человека и пошлите ему, если все пойдет, как он запланировал, талончик на масло, ну, скажем, на двести граммов. Как видите, он даже о нас подумал. Вот тут написано: «10.00—10.15 — перерыв для медицинского персонала». Вам, молодой человек, прямая дорога в генеральный штаб.
Квази собирался было что-то возразить против «генерального штаба», но ассистентка не дала ему и рта раскрыть.
— Раздевайтесь,— сказала она,— снимите рубашки и входите в кабинет по одному.
Однако Трулезанда это не устраивало. Он обратился к врачу:
— А не могли бы мы все вчетвером? Мне хотелось бы посмотреть, как они изнутри выглядят. Любопытно знать, с кем имеешь дело. А кроме того, у меня научный интерес.
— Ладно,— решил врач,— научный интерес допустим, только ни гу-гу, а не то выставлю за дверь.
Ассистентка выключила свет и включила аппаратуру. Роберту вдруг стало страшно. Он проходил осмотр незадолго до возвращения из плена и вовсе не чувствовал себя больным, но знал, с какой скоростью распространяется эта болезнь за последние годы.
Туберкулез легких — этого призрака он боялся по-настоящему. У туберкулеза были в его воображении нечеткие, нереальные контуры настоящего призрака, но Роберт хорошо знал, что он вполне реален. В лагере он то и дело выбирал себе жертвы, а вернувшись домой, Роберт узнал, что двое из его соседей, которых он помнил здоровыми, умерли от ТБЦ; еще в детстве он понял, какой ужас заключен в том, другом слове — «чахотка». Рентгеновский аппарат жужжал, сердце Роберта билось от волнения, и он замешкался, услыхав приказ ассистентки:
— Первый, пожалуйста! Первым вошел Якоб. Ассистентка сказала:
— Громко и отчетливо назовите ваше имя, фамилию, профессию и дату рождения, остальное вам скажет господин доктор!
Якоб пробрался ощупью за экран и произнес громко, непривычно громко для его соседей по комнате:
— Якоб Фильтер, лесоруб, родился четвертого июля тысяча девятьсот двадцать восьмого года.
— День независимости,— сказал доктор,— четвертое июля — день провозглашения независимости Америки. Так нас учили еще в школе. Правый бок ближе ко мне — не знаю, будут ли учить этому вас. Вы лесоруб? Это заметно. С вашими легкими вы можете всю декларацию о независимости прочесть единым духом. Норма, фрейлейн Хелла, даже более чем норма. Следующий, пожалуйста!
— Я уже здесь,— сказал Трулезанд.— Герд Трулезанд, плотник, четырнадцатого июня тысяча девятьсот тридцатого года — тоже знаменательная дата.
— Вдохните глубже, не дышите,— попросил доктор.— Какая же?
— Не независимость, а, наоборот, четырнадцатого июня тысяча девятьсот сорокового года фашисты вошли в Париж.
— Так-так, фашисты. В день вашего десятилетия, так-так. Ну, хорошо. Норма, фрейлейн Хелла.
Роберт старался не касаться металла аппаратуры, и, когда почувствовал, что врач взял его за плечо, ему показалось, что его поймали. Он услышал, как хрипло прозвучал его голос, когда он сказал:
— Роберт Исваль, восьмого января тысяча девятьсот двадцать шестого года, профессия — электромонтер.
— Что с вами? — спросил голос по другую сторону экрана.— Вы дрожите! А я-то хотел изумиться, как вы отважились в двадцать три года сесть за парту, а вы дрожите. Глубокий вдох, не дышать, еще раз! У вас когда-нибудь было что-нибудь? Нет? И сейчас ничего не видно. Запишите, фрейлейн Хелла, дрожит, однако норма. Следующий!
— Здесь! — крикнул Квази. Он щелкнул каблуками, очутившись за экраном, и произнес быстро и четко: — Рик, Карл Гейнц, жестянщик на сахарном заводе, родился второго второго тысяча девятьсот двадцать девятого года.
— Вольно,— сказал врач,— правое плечо поднимите, теперь левое, вдохните как можно глубже,— и затем, помолчав, добавил:— Фрейлейн Хелла, пожалуйста, запишите точно: в верхней правой доле инфильтрат величиной с десятипфенниговую монету, слева — чисто, прошу повторить осмотр завтра. Как вы себя чувствуете? Вялость есть? Потеете ночью? Мокрота? Ну-ка, выходите, подойдите сюда, рассказывайте все по порядку.
Квази появился из-за экрана. Как раз в тот момент, когда
ассистентка включила свет. Четко повернувшись, вошел он в узкое пространство между экраном и задней стенкой аппарата, а теперь, с той же четкостью, выпал из этого узкого пространства— он лежал на полу, скорчившись, без движения. Доктор снял клеенчатый фартук слишком медленно, как показалось Роберту, потом наклонился к Квази, поднял его и положил на кожаный диван.
— Это, по-видимому, не запланировано,— пробормотал он.— Хелла, глюкозу, а вы, ребята, принесите-ка его вещи. Да не смотрите вы так, не бойтесь, не умрет, он только внесет беспорядок в свой прекрасный распорядок. Ну так, а теперь глюкозу в вену, и он тут же откроет глаза и скажет: «Ух, где я?» Но скорее всего он спросит, который час.
Но Квази не спросил ни о времени, ни о пространстве. Он сказал тихо и твердо:
— Ну и дерьмо!
— Он жив,— констатировал доктор,— вынесите его из кабинета и через некоторое время можете переправить домой. Завтра в восемь утра пусть придет снова. Скажите ему: «Ровно в восемь». Это его поддержит.
Они медленно пошли к факультету; они бы отнесли его на руках, но он с бешенством отказался. Он отчаянно сопротивлялся и когда они пытались уложить его в постель, но потом вдруг успокоился и лежал совсем тихо.
— Это что же, Гейнци,— сказал Трулезанд,— что же ты так? Может, лучше поревешь маленько? Ты скажи, мы тогда все выйдем.
Но Квази и так уже плакал.
Они беспомощно стояли вокруг его кровати, пока он наконец немного не успокоился.
— Надо бы вам устроить меня еще куда-нибудь,— сказал Квази,— в кладовую, что ли, ведь все тут занято. А то еще вас заражу. Если там убрать, кровать поместится.
— Нет,— сказал Якоб,— лучше уж нам отсюда съехать. Но я не думаю, что это заразно. Тогда бы доктор предупредил, а он только велел отвести тебя домой.
— У нас один раз был научный доклад про... про эту штуку,— сказал Трулезанд,— он назывался: «Легкие...» Да нет, забыл уже. Во всяком случае, теперь считают...
— Теперь это не считается слишком опасной болезнью,— поддержал его Роберт,— это, так сказать, скорее призрак. Раньше-то, конечно, этого здорово боялись и придумывали всякие жуткие названия, я сейчас уже не помню какие, но теперь это вообще ничто. Тебе лучше всего полежать, просто чтобы страх прошел, а завтра сходишь к врачу, и он пропишет тебе какие-нибудь таблетки, а через неделю будешь сам над собой смеяться. Хотя смеяться ты можешь уже сегодня — ведь сегодня латынь.
С латынью Квази был явно не в ладах.
— Друзья,— говорил он,— этот так называемый язык просто кто-то выдумал, и причем тот — я лично убежден,— кто был очень далек от народа. Тому типу просто надо было кое-что скрыть. В жилах его текла не кровь, а вода. Сказать вам, что, на мой взгляд, квази представляет собой латынь? Сооружение из детского конструктора.
Разгорелся спор о том, следует отказаться от латыни или нет. Так они обсуждали все предметы, всякий раз вырабатывая общую точку зрения.
— Не понимаю! — удивился Якоб.— Просто не понимаю, как ты мог такое сказать! Если латынь словно из конструктора смастерили, она должна тебе нравиться. Я в сравнениях не силен, но твое до меня дошло. Оно ведь значит, что латынь — хорошо организованный язык, а можно так сказать: организованный язык? Я был бы рад, если бы и немецкий был таким же.
— Немецкий получился скорее из химического набора,— вмешался Трулезанд.— Чуть-чуть одного порошка насыплешь, чуть-чуть другого, польешь кислотой, помешаешь, смесь посинеет, еще раз помешаешь, пожелтеет, и вонь подымется. А вот с латынью все ясно. Кто хочет заниматься наукой, должен знать латынь. Потому Трулезанд и долбит эту самую латынь.
Спор о предмете вскоре перешел в спор о преподавателе.
Ангельхофа недолюбливали, во всяком случае вне класса. Он был не только хвастун, но и наушник. Почти каждое собрание вел он и встречал в штыки половину выступлений. При этом обычно выяснялось, что он всегда в курсе всех событий на факультете, особенно неприятных. Он мастерски создавал впечатление, что лишь против воли взял на себя роль общественной совести. Запинаясь, перечислял чужие грехи, вдруг обрывал свою речь, усаживался с видом мученика, вертелся на стуле, но затем, преодолев, как он говорил, мелкобуржуазную щепетильность, давал каждому событию соответствующую политическую оценку. Ангельхоф хорошо знал первоисточники и всегда находил цитату, с помощью которой не без смущения, но верный своим принципам, возводил упущение в колебания, а ошибку в уклон. После собрания или в перерыве он подходил к очередной жертве и, глядя ей прямо в глаза, протягивал руку. Он надеется,
говорил он, что его правильно поняли, что всем ясно, о чем он печется — о деле, только о деле, об их общем деле...
Многие попадались на эту удочку: они чувствовали себя еще неуверенно, хотели учиться и все понять, и одно уже поняли — ошибка становится злостной, когда ее не называют настоящим именем.
Трулезанд, однако, и слышать не хотел об Ангельхофе.
— Раз как-то был я в театре,— рассказывал он,— еще в Штеттине, ныне Щецине. Там на сцене рыцарь решил с собой покончить. Всадил себе в бок кинжал. Послушали бы вы, что он нес! Чертовски, говорит, тяжко, но отечество — и он еще протянул: оте-е-е-чество — требует, и это его, мол, крова-а-а-вый долг. А сам на вид невзрачный коротышка и вообще ничуть не похож на Ангельхофа, зато Ангельхоф похож на этого рыцаря — смешно, да?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56