(495)988-00-92 магазин Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мы там организовали антифашистскую группу, тогда нас было еще немного, но пели мы здорово и приветствовали друг друга поднятым кулаком, по-ротфронговски. Это ввел один портной, правда, сам-то он оказался не из тех. Ну, создали мы свою антифашисгскую группу, а тут и католики зашевелились. Конечно, у них совсем другое дело: поют себе «Аве Мария» да четки перебирают, вот чем они брали — народу у них собиралось побольше, чем у нас. Как-то в воскресенье утром устраивают они богослужение прямо у нас под окном. У HPIX был польский священник. И их пение врывалось прямо в наш семинар на тему «Цена, прибыль и заработная плата». Тогда мы открыли окна и давай петь «Интернационал», допоем до конца и снова начинаем, пока они не сдались. А все остальные, не антифашисты и не католики, стоят вокруг и животы надрывают от смеха. Вот в этом-то и была наша ошибка.
— Ну ладно,— пробормотал Квази Рик,— раз петь «Интернационал» и рисовать на дверях красные звезды — перегиб, так надо нам это квази учесть и придумать что-нибудь более подходящее. Вот хоть стихи:
Мы, немецкие демократы,
За республику умрем.
И не посадит врат нас в печку на лопате,
Мы верную, примерную политику ведем.
— Отлично,— сказал Трулезанд,— только «за республику ум-
рем» звучит слишком уж жертвенно, давайте заменим на «для республики живем» — это будет получше, помирать никому неохота, каждому хочется жить.
Квази встал с постели и зажег свет. Взяв карандаш и листок бумаги, скомандовал:
— А ну-ка, сочиняем «Октябрьский марш», каждый по одной строчке. Лесник, просыпайся, тебе начинать!
— Да я и не сплю вовсе,— сказал Якоб,— только я не умею сочинять в рифму. Я простой лесоруб, а не поэт. А вы начинайте с того, что сказал Трулезанд, здорово звучит: «Помирать никому неохота, каждому хочется жить».
Квази, покачав головой, заявил, что с трудом представляет себе, как можно такое петь; он попробовал на один мотив, потом на другой, но его пение настроило и остальных весьма скептически. Тогда они решили предоставить заботу о мелодии специалисту, а самим заняться текстом.
Следующую строчку опять пришлось предложить Трулезанду. Он бегал босиком взад и вперед по комнате, а потом, заметив, что подметает пол своей длинной ночной рубашкой, подхватил ее, словно балерина юбочку, и прошелся в ритме марша на цыпочках. При этом без остановки повторял первую строчку, стараясь подогнать ее под марш.
— Еще подумают, что это балет, а не демонстрация,— пробормотал он,— зато содержание что надо! Итак, продолжаем. Записывай, Квази:
Помирать никому неохота,
Каждому хочется жить.
А значит — к черту все войны!
Следующий, пожалуйста!
— Ничего, хитер,— буркнул Роберт,— рифму мне подсунул. А ну-ка падай от изумления, я придумал:
Молот в руки! Колеса крутить...
— Минутку, минутку! — крикнул Трулезанд.— «Молот в руки, колеса крутить» — здесь неясность. Так можно нечаянно и по колесу трахнуть. Как бы не вышло недоразумения. А потом, мне кажется, тут опять вкрался перегиб: молот, колеса — все это прекрасно, но где же идейное начало, где работники пера, кисти, слова?
Работников слова из песни не выкинешь, пришлось их вставить — утром на митинге ораторы то и дело возвращались к идеям и духу,— и Якоб оказался на высоте, посоветовав заменить «колеса крутить» на «и перья вострить». Наконец-то текст
получился и в рифму и политически выдержанный.
— Все,— сказал Якоб,— теперь можно спать спокойно.
На другой день «Октябрьский марш» звучал уже не так победно, как ночью. Все были очень удивлены этим обстоятельством и задумались, у кого бы получить консультацию о тайнах стихосложения. Никто не мог предложить дельной кандидатуры, но все сошлись на том, что доктор Фукс, преподаватель немецкого языка, подходит тут меньше всего. С доктором Фуксом у них уже был печальный опыт, так же как и у доктора Фукса с ними. Страдания Фукса начались с первого же урока. Он надеялся найти здесь более понятливую аудиторию. Конечно, он понимал, что придется пахать залежь, но думал, что это будет по крайней мере добрый чернозем, а не бесплодная глина.
Излагая свое учение о знаках препинания, он так и сыпал афоризмами вроде «Двоеточие и точку надо ставить точка в точку», но — увы! — когда стал пожинать плоды своего посева, то увидел, что и запятые, и точки, и многоточия проросли во всех сочинениях где попало. Поблекший, он стоял возле кафедры и защищался против упрека, которого никто ему, собственно, не делал:
— Вы что же думаете, это я придумал знаки препинания? Ведь это не я!
Он попал в самое худшее положение, в какое только может попасть учитель: его не принимали всерьез. Одного-единственного урока, самого первого, оказалось достаточно. Быть может, этого не случилось бы так быстро, если бы в классе тогда горел свет, но рано или поздно это все равно должно было произойти, потому что для доктора Фукса важнейшей жизненной необходимостью была правильная пунктуация — остальное приложится. Для него было внутренним компромиссом уже то обстоятельство, что ему пришлось на первом уроке, вместо того чтобы воспевать чудо тире и двоеточий, прочесть стихотворение и заняться его интерпретацией.
Начинать надо всегда с осторожностью — такой лозунг выбросил Вёльшов на педсовете, и Фукс был в достаточной мере педагогом, чтобы признать правильность его девиза. Осторожнее, чем начал он, вряд ли можно было начать. Он выбрал «Вечернюю песнь» Келлера, прекрасную, прозрачную вещь. Она подходила к моменту — был вечер, когда он вошел в класс. Электричество давали только в семь, но сейчас, в шесть, было уже темно. Фукс ощупью пробрался в темноте к своей кафедре, сопровождаемый тишиной, полной ожидания, и, устремив взгляд вперед,
туда, где затаили дыхание тридцать с лишним человек, произнес ту самую фразу, которую, несомненно, сам черт его дернул произнести:
— Я вижу все!
В следующую секунду педагог Фукс погиб, вернее, он был уже на краю гибели, когда в темноте раздался голос какой-то девочки. Голос этот, тихий и все-таки внятный, ясный и мягкий, и все же не без перчинки, спросил:
— Как это вам удается?
Послышался приглушенный смех, только Квази рассмеялся немного громче, но, когда Трулезанд крикнул: «Эй, вы, хватит!»— смех тут же смолк и перешел в ожидание. Доктор Фукс сказал:
— Я буду преподавать вам немецкий язык. Это язык благозвучный, богатый интонациями и обладающий огромным запасом слов. Богатство и изобилие всегда нуждаются в мере и дисциплине. Это можно сказать обо всех сферах жизни, в том числе и о языке. Порядок в нем устанавливается благодаря грамматике. Грамматика есть абсолютное выражение разума. Тот, кто претендует на звание разумного человека, должен как минимум овладеть грамматикой родного языка. Нашему с вами вступлению на путь обучения и усвоения должно предшествовать стихотворение. Таково пожелание дирекции. Я выбрал стихотворение Готфрида Келлера. Итак, слушайте:
О глаза мои, окошки в белый свет. Столько лет в меня вы льете ясный свет...
Трулезанд во второй раз проявил сознательность, прервав нарастающий шум почти отеческим упреком:
— Ребята!
Доктор Фукс прочитал все четыре строфы, потом повторил первую еще раз и наконец спросил:
— Ну, что скажете?
— Тут все время одна рифма,— крикнул кто-то,— «свет», «лет» и опять «свет» — ничего работка, порядочно повозился!
— Восприятие у вас правильное,— сказал доктор Фукс,— но словесное выражение, в котором вы его формулируете, изобилует вульгаризмами. «Повозился», «работка» — неужели вы не смогли бы подыскать более подходящие слова?
Молодой человек поразмышлял некоторое время при участливом молчании окружающих и затем с сомнением осведомился:
— Может быть, «работенка» звучало бы лучше?
Не нужно было света, чтобы заметить раздражение Фукса.
— Да оставьте же этот отвратительный жаргон! Почему вы
не можете просто сказать: тут было много работы? Может быть, ^\ля вас работа — недостаточно уважаемое занятие?
Тишина, царившая в классе, как-то изменилась, это была уже напряженная, сердитая тишина; и прервана она была чуть слышным постукиванием пальцев и голосом девочки — голосом, который запомнился всем с самого начала урока. Она снова сказала тихо и все-таки внятно и ясно, но уже гораздо менее мягко, а перчинка была куда крупнее, чем в первый раз:
— Это Гюнтер Бланк сейчас говорил, он передовик труда. Послышался скрип половиц, легкое шарканье ног, причмокивание, потом доктор Фукс произнес:
— Вношу следующую поправку: достигнутый вами уровень овладения языком, господин Бланк, очевидно, значительно ниже того уровня, на который, как я слышу, и слышу с радостью, поднялись вы в своей профессии. Мне приходится остаться при своем мнении, что выражения «работка» и «работенка» не являются подходящими для обозначения творческой деятельности поэта такого масштаба, как Готфрид Келлер. Но поскольку мы уже начали этот разговор, пусть и не совсем в приятной форме, скажите мне, господин Бланк, передовик производства, какого вы мнения о содержании этого стихотворения — что касается формы, так о ней мы поговорим потом. Что он за человек, поэт Готфрид Келлер?
Прошло много времени, прежде чем огорченный передовик кое-как оправился от обрушившегося на него раздражения, и неизвестно по какой причине, то ли из осторожности, то ли из-за недоверия к собственным языковым возможностям, недоверия, появившегося впервые в жизни, студент Бланк сформулировал свой ответ одним-единственным словом:
— Атеист.
.— Это почему же? — воскликнул доктор Фукс.— Это еще откуда? Но чтобы избежать опрометчивых суждений, я прежде всего хочу попросить вас сформулировать ваш ответ полным предложением. Вот тогда мы посмотрим, в чем тут дело.
На Бланка снова начало что-то обрушиваться, но он успел еще выговорить свое предположение:
— Поэт Готфрид Келлер — атеист.
Похоже было, что он собирается сесть, но учитель не отступал:
— Какие у вас основания для столь неожиданного предположения? Позвольте, ради всего святого, узнать ваши аргументы!
Поскольку последнее требование не заключало в себе никакой языковой ловушки, передовик Бланк не заставил себя долго ждать. Он заявил с упрямой убежденностью:
— Вы сказали, что поэт Готфрид Келлер думает, будто когда он закроет глаза, ну, окошки эти, тут и наступит шабаш, конец всему, и душа тогда тоже закроет свою лавочку и отправится на отдых: стянет с себя сапоги и уляжется в ящик. Вы не можете еще раз прочесть это место про сапоги?
Доктор Фукс прошелся взад и вперед по классу и только после этого прочел еще раз вторую строфу. Он придал своему голосу выражение неисчерпаемого терпения.
А когда вас скроет сень усталых век, А когда погаснет ясный свет, В темноте, разув сандальи, сняв доспех, В свой сундук душа уляжется навек.
— Я тоже вношу поправку,— сказал передовик,— не сапоги, а сандальи, и не ящик, а сундук. «Век», «доспех», «навек» — тут было много работы. А с атеизмом все ясно: у тех, кто верит в бога, душа улетает на небо, а у поэта Готфрида Келлера ее хоронят вместе с человеком.
И тут зажегся свет — словно у Гюнтера Бланка была тайная договоренность с электростанцией. Перед глазами клагса предстали довольный всевидящий передовик и изнуренный, выдохшийся учитель.
Доктор Фукс поднялся на кафедру и разъяснил, что эта дискуссия уводит слишком далеко от того учебного материала, с коим ему поручено ознакомить учащихся. Стихотворение должно было послужить всего лишь небольшим торжественным вступлением к их занятиям, а это, собственно говоря, достигнуто. Что же касается мнения господина Бланка, то он тщательно разберется в этом вопросе, а также и в вопросе о том, имеет ли он право связать этот вопрос с учебным планом, и в случае положительного решения он вернется еще раз к не лишенному интереса вопросу об атеизме Готфрида Келлера. Разумеется, несомненна духовная близость его с Фейербахом и так далее, однако это завело бы нас слишком далеко, а необходимо еще дать домашнее задание, сейчас самое время уделить ему внимание.
Прежде чем выйти из класса, он снова вернулся к стихотворению.
— Господин Бланк,— сказал он,— но ведь вы, я думаю, согласитесь с тем, что заключительные строки, эти слова: «Пейте, о глаза, в тени ресниц золотую прелесть мира без границ!» — прекрасны, не правда ли?
— Еще бы не прекрасны,— сказал передовик Гюнтер Бланк, и класс шумно выразил ему свое одобрение.
Роберт больше не мог уснуть. Диван, на котором он лежал, был ему слишком короток, в комнате стоял какой-то незнакомый запах, было душно, в окна светили фонари и врывался шум с Санкт-Паули.
Но не потому он не мог сомкнуть глаз. А из-за абсурдного ощущения отчужденности. Он чувствовал себя так, словно весь день ехал в сломанной машине времени по местности, которая была его прошлым и не была им, была чужой и в то же время его родиной. Он слушал рассказы и вспоминал истории, как будто бы не имевшие друг к другу никакого отношения и все же как-то связанные между собой. Еще утром он проснулся в кровати, отдаленной от этого дивана на несколько железнодорожных станций, а теперь ему казалось, что до нее дальше, чем до Луны.
Роберт Исваль, член партии, лежал на диване гангстера и думал об обитателях комнаты «Красный Октябрь» и о дочери проповедника, а под окном проститутка говорила озябшему человеку:
— Я еще получше Клеопатры.
— И чуть-чуть постарше,— ответил тот, и это помогло Роберту вернуться к действительности.
Он мысленно усмехнулся и представил себе этого человека — он мог бы его увидеть, если бы встал и подошел к окну,— но решил, что лучше себе его представить.
Человек этот был не слишком высокого роста, и не так уж широк в плечах, но сильный и крепкий. Он озяб, потому что возвращался с ночной смены из гавани в четыре часа утра, а стоял февраль, трамваи ходили не чаще чем через полчаса, и идти до предместья было еще далеко. Он вряд ли знал что-либо о Клеопатре, как, впрочем, и о Цезаре и Антонии, и, вероятно, ничего не знал о битве при Акциуме и об укусе змеи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я