https://wodolei.ru/catalog/vanni/
— Да,— подтверждает Русакович,— в той ситуации, которая сложилась к середине января в районе заводов и Мамаева кургана, в окружении, у немцев все могло быть. И все же этот офицер, наверное, погиб...
Иван Порфчрьевич продолжает листать дневник и замечает:
— О, да он на Сталинградский фронт попал позже меня. Только 21 октября.
— А до этого,— говорю я,— прошел через Киев, Харьков, Оскол, Чир. Попав в Сталинград, он жалуется, что бои за город идут дольше, чем за всю Францию.
— Стреляная птица. Войну начал с осени 1939 года, прошел всю Европу...— Просматривая записи, Русако-вич замечает: — Убежденный фашист. Гляди, что он пишет: «Нам нельзя распускать нервы! Поражения Германии нельзя допустить... Нам нужно защищать нашу Германию от русских!» Это на Волге-то?
— Нет, он не фашист. Там, в дневнике, есть место, где он говорит, что не разделяет взглядов национал-социалистов... считает их «неправильными».
— А как же это понимать? Трехсоттысячная армия в окружении, гибнет, а ему нравится решение Гитлера не уходить из Сталинграда. Глядите, что он записывает: «В этом Адольф мне нравится. Зачем уступать столь важное место, когда мы его почти уже прочно взяли в свои руки».
— Да. Но он к этому времени еще не прозрел. Вы посмотрите его последние записи: «Когда поразмыслишь о войне, приходишь к печальному выводу: ведется она лишь для немногих. Как это всегда бывает, бедные должны проливать кровь за богачей».
И вот еще. 14 декабря он записывает: «Я слишком впал в унынье, снова очень печален... Мучает мысль, что я навсегда останусь в России...»
— В декабре и январе они поумнели все,— замечает Русакович.— Давайте посмотрим, где он пишет про белые дома, шоссейную и железную дороги. Ведь это было рядом с нами. Вот здесь,— листает он страницы,— записи идут у него каждый день. Девятого, десятого и так до пятнадцатого января...
Он читает:
«11 января. Русские вклинились в нашу оборону. Вче~ „ ра была тревога. Вечером ходил на кладбище. Ужасно! Многие мертвецы лежат непогребенные. Могилы не имеют крестов. Завтра в 6 утра идем на передовую. Тяжелый марш по снегу до белых домов. Беда с румынами. Одного пришлось 1,5 километра почти тащить на себе, так как он все время падал. Наконец достигли белых домов. Чертовские беспорядки и неорганизованность, ничего не приготовлено».
— Эти белые дома были последними очагами сопротивления немцев в районе заводов,— прекращая чтение, говорит Иван Порфирьевич.— Мы их буквально выковыривали из подвалов. «13 января. Когда я докладывал подполковнику Айхлеру, пришло сообщение, что наша 9-я рота окружена. Нужно было сейчас же отправиться в путь. Невероятно трудная работа — вести народ на передовую, а мы к тому же не знаем, перешли ли русские за железнодорожную линию...»
— Перешли, перешли,— замечает Русакович.— Мы уже к траншеям белых домов выходили. А вот он пишет: «Русские продвигаются дальше. Они сломя голову рвутся вперед. Артиллерия и минометы не дают нам покоя. Виноваты в этом проклятые румыны, которые без маскировки пробегают по дороге. Хочется этих идиотов расстрелять».
— Давай вали с больной головы на здоровую.— Вновь отрывается от дневника Русакович.— Нет, он, этот офицер, какой-то шалый, не как все. Вы видели, что они представляли собой в то время. Тут уже у них шла агония. Наматывали на себя всякое тряпье. Голодали, мерзли, экономили боеприпасы. Им было еще хуже, чем нам осенью. На войне всем плохо, но кому-то обязательно хуже... Обязательно. Ну, давайте посмотрим, что он записал в последний день.
«15 января. Как долго будет продолжаться наша ужасная жизнь здесь и будет ли вообще улучшение? Нас все время подкарауливает враг. Один другому желаем смерти. Мы в окружении. Нам не хватает боеприпасов. Мы вынуждены сидеть смирно. Место, которое мы хотели занять, все еще не отбито. В 12 часов ночи его должны очистить штурмовые орудия. То там, то тут, рядом с нами, бьют минометы...»
— Думаю, что в эту ночь, а может, и на следующий день,— продолжает Иван Порфирьевич,— он погиб. После того как немцы отказались принять ультиматум, им приходилось туго. Наши войска, участвующие в окружении, теснили их с северо-запада. А мы здесь своими малыми и измотанными силами ударили с узкой полоски от берега Волги. Нас было так мало, что когда остатки нашего полка пошли в наступление, то в боевые порядки встали все. К тому времени мои минометные батареи были разбиты вдрызг. Да и расчеты в них смеялись по многу раз, а потом наша минометная рота совсем перестала существовать. Меня назначили командиром стрелковой роты. Но — это только название. Людей в ней на отделение еле набиралось. И все-таки всех нас охватила такая горячка идти вперед, было такое желание наступать, что никого нельзя было удержать.
Как только сомкнулось кольцо вокруг немецкой армии у Калача, мы здесь, в Сталинграде, хоть маленькими силами, но обязательно старались атаковать и теснить врага. Знаете, сегодня выбили немцев из траншеи, завтра заняли дом, пролет разрушенного цеха. И так шаг за шагом, но вперед обязательно. Вот какая у нас жизнь настала. Девятнадцатого января пошли опять в наступление, и тот немец, которого мы не добили в траншее, швырнул в меня гранату-колотушку. Помните, у них были такие с длинными ручками...
Я упал, а граната подкатилась прямо ко мне под бедро...
Спасло то, что одет был в ватные штаны и полушубок. Конечно, разнесло бедро, но ногу не оторвало.
Два человека, один из Германии, другой из Белоруссии, сошлись на Волге, чтобы убить друг друга. Один из них прошел всю Европу, забрался в глубь России и пытается убедить себя, что здесь он защищает свою родину. Как же надо одурманить и ослепить человека, чтобы довести его до такого идиотского состояния. «Я охотно умираю за свою Германию на берегу Волги». Что делается с людьми... Что делается... Страшно подумать.
Иван Порфирьевич опять задумчиво смотрит в окно, а потом говорит:
— Вот так я закончил свою сталинградскую эпопею. Жалко было, ведь двух недель не дотянул до конца. Уже в госпитале в Ленинске узнал о завершении боев и митинге в Сталинграде на площади Павших борцов.
Когда слушал приказ Верховного Главнокомандующего, который читал Левитан, слезы текли...
Пролежал в госпитале до лета, столько же, сколько воевал в Сталинграде...
Иван Порфирьевич рассказывает свою «дальнейшую войну», а потом мы переводим разговор на дела послевоенные, и лицо моего собеседника просветляется в теплой улыбке.
— А знаете, как я закончил войну? У меня девятого мая родилась дочь. Представляете, кончается страшная война, которая унесла с земли пятьдесят миллионов Жизней, и у двух воинов, а моя жена Елена Яковлевна служила в охране, рождается человек. Да еще девочка, будущая мать... Тут природа оказалась умнее людей. Вот так начался мой самый первый мирный день.
Познакомился я со своей будущей женой летом сорок четвертого года, когда, после излечения в армейском госпитале, находился в резерве 61-й армии, а затем здесь же учился на курсах усовершенствования офицерского состава. Конец войны застал меня далеко в Германии, аж на Эльбе
Как все молодые отцы, ждал первенца сына, но родилась Валюша. А потом уже поперли мужики. На разруху, какая была в стране, нужны крепкие руки. Вот трех сыновей мы и родили с Еленой. А теперь уже пять внуков: два внука и три внучки. Жизнь идет... Жизнь всегда побеждает... Ведь какая на земле была война, а все позарастало: и окопы позарывали, и деревни заново поднялись, и города отстроились, и люди другие пришли. И особенно у тех, кто был на ней и хватил ее полной мерой, болят души... Болят смертной болью... и утихает она лишь на время, а когда вот так разговоришься, начинаешь вспоминать и думать, сколько утрачено, сколько погибло безвозвратно и что не сбылось — заходится сердце и леденеет все в тебе...
Надо, чтобы люди не забывали про войну и знали про нее все. Тогда они не допустят. Ведь скоро уже и очевидцев не останется. Вон моих одногодков все меньше и меньше. Нас, рождения двадцатого и двадцать третьего годов, и с войны-то вернулось всего ничего. Из каждой сотни, кто на фронте был, только по три человека. Такая горькая статистика...
Лицо у Ивана Порфирьевича печальное. Он повторяет:
— Болят у людей души. Наверное, с этим мы и уйдем.
Но когда мы заговариваем о делах сегодняшних, Русакович опять оживляется. Он даже меняет позу, чуть-чуть приподнимается на стуле, будто хочет встать и сказать ту звонкую и веселую фразу, с которой вошел в эту комнату. «Я тот Русакович, шо вам писав».
Иван Порфирьевич рассказывает, что был у дочери Вали в Смоленске.
— Живут справно. Муж у нее военный — самостоятельный, серьезный человек. Она медсестра Растут внуки. Все хорошо. Посмотрел на их жизнь — успокоился. А теперь еду к сыну в Коломну. Он инженер, на заводе работает. Вот навещу его, посмотрю, что и как... Родительское сердце...
Мы прощаемся. Ивану Порфирьевичу еще нужно купить «московских гостинцев», «там тоже ждут деда».
Уславливаемся, что на обратном пути в Минск обязательно встретимся еще раз и «договорим то, что недоговорили».
Иван Порфирьевич сдержал слово. Проведав сына, он вновь завернул в Москву, чтобы «договорить недоговоренное».
Опять вспоминаем давние события из той далекой военной осени и зимы сорок второго и сорок третьего годов, опять, перебиваем друг друга, будто только что встретились и боимся, не хватит времени рассказать о главном. Наш разговор все время рвется, останавливается, уходит в сторону.
Но вот мы зацепились за событие, о котором каждый из нас хочет узнать как можно больше, и наша беседа мне теперь уже напоминает костер, куда вдруг бросили целую охапку сухих сучьев.
— Вы вот тут пишете про подвиг Грязева,— и Иван Порфирьевич раскрывает книгу.— А верь я все это сам пережил... Поползал на брюхе и по Мамаеву кургану, и по Банному оврагу... в этом аду...
Отстранив от себя книгу на вытянутые руки, он начинает читать:
— «Не тот патриот, кто много говорит о Родине, а тот, кто готов отдать жизнь за нее. Во имя Родины и твоей, сын, жизни я готов на все. Расти, дорогой мой малыш, учись. Советскую Родину люби не словами — трудом люби».
Переведя дух и захлопнув книгу, Русакович добавляет:
— Как стихи. Даже выше стихов... Я это завещание Александра Грязева еще читал в нашей армейской газете. Тогда у нас много говорили про подвиг Саши... Письмо нашли у него в комсомольском билете, который был залит кровью...
Я смотрю на Ивана Порфирьевича и пытаюсь представить себе, каким он был в то самое тяжелое для Сталинграда время, когда их 284-я стрелковая дивизия под командованием тогда еще неизвестного подполковника Николая Филипповича Батюка, вслед за дивизией Ро-димцева, переправилась через Волгу и отбивала у немцев склоны Мамаева кургана и район заводов.
Знаю, что в Сталинград он вступил двадцатидвухленим, с двумя кубарями в петлицах, уже провоевав больше года, но я не могу его представить молодым и бравым лейтенантом потому, что в то лето и осень сорок второго все они — и красноармейцы, и командиры — были небритыми, в пропыленных, с выступившей солью на плечах гимнастерках, со скатками и вещмешками; все, решительно все были измотанные, худющие, с ввалившимися глазами. И те, кто отходил от Дона к нашим порушенным и догоравшим домам, и те, которые, как Русакович, переправлялись из-за Волги, под непрерывным огнем врага.
Нет, не могу я угадать в этом шестидесятилетнем учителе из Белоруссии того бравого лейтенанта, который еще 11 июня сорок первого окончил Минское военно-пехотное училище и за два дня до начала войны прибыл на финскую границу командиром минометного взвода, а на рассвете 22 июня вступил в свой первый бой. Про все это он мне рассказал, а я не могу... Не могу, потому что я и сам уже другой...
Передо мною — пожилой, уставший с дороги человек, который в нашем сбивчивом и трудном разговоре часто повторяет:
— Сталинград никак не уходит из меня и, наверное, будет во мне до конца... Сколько людей там полегло. Сколько... Вот и Саша...
Разговор угасает. Сняв очки, он трет переносицу, угрюмо молчит, а потом, будто что-то вспомнив, продолжает:
— А ведь Александр Грязев был во взводе Василия Зайцева. Да, да... Того самого знаменитого сталинградского снайпера... Они оба моряки и, кажется, служили вместе. У нас много сражалось моряков. Прибыли в городок, где формировалась дивизия с Дальнего Востока, Балтики... А потом воевали в Сталинграде, в армейских формированиях, но тельняшки не сняли.
Разговор заходит о войне наших и немецких снайперов.
— В Сталинграде была устроена настоящая охота снайперов на людей,— продолжает Русакович.— Начали эту войну снайперов сами гитлеровцы. Они собрали сюда лучших своих стрелков, и среди них был даже чемпион мира по стрельбе. С ним потом вел дуэль Герой Советского Союза Василий Зайцев. Немецкие снайперы доставляли нам больше всего хлопот, пока мы не вырастили своих.
Помню, пришел к нам на огневую позицию командир полка. Осмотрелся и устроил разнос: «У вас по переднему краю немцы ходят безнаказанно». Василий Зайцев берет винтовку и стреляет в одного, потом в другого. Бил он метко. Сибирский охотник. Немцев как ветром сдуло. Стрелков у нас много хороших было. Из них стали учить своих снайперов, и уже скоро немцы лазаря запели. А Зайцев таким знаменитым стал, что о нем уже узнали и у неприятеля. Окопы наши близко к ним подходили. Иногда меньше чем на сотню метров. Так я сам слышал, как они оттуда кричали: «Рус. Покажи Зайца. Стрелять не будем. Нихт шиссен».
Ну он, конечно, их допек. У него в этом деле своя наука. И перехитрить его нельзя было. Приходит на позицию, воткнет лопату по самый заступ в землю, приложит ухо к черенку и слушает, что у фрицев на переднем крае ночью делается. Лежит и комментирует. Справа копают новую траншею. Принесли боеприпасы — бухнули о землю ящик. В лощине блиндаж досками обшивают... Всю ночь ползает на животе по переднему краю, оборудует себе снайперские гнезда на день. У него этих позиций понатыкано везде. И не поймешь, какая настоящая, а какая ложная.
1 2 3 4 5 6 7 8