https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon/s-suhim-gidrozatvorom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Единственное приемлемое объяснение ее присутствия на ужине сводилось к тому, что она явилась по собственной инициативе или что она пришла с Видером. Он называл ее «моя дама». Женщине было лет двадцать пять, высокая, черноволосая, хорошо сложенная. Во время ужина, кажется, за десертом, она крикнула Видеру: «Карлос, завтра ты разобьешься!» Все решили, что это выходка весьма дурного тона. Тогда-то и случился инцидент с моряком. После этого начались бурные разговоры, и на следующее утро, проспав всего три-четыре часа, Видер полетел на Южный полюс. Полет сопровождался многочисленными инцидентами, и прогноз незнакомки не сбылся лишь чудом. Кстати, ее саму никто из приглашенных больше никогда не встречал. Вернувшись в Пунта-Аренас, Видер заявил, что самую серьезную опасность представляла тишина, гробовое молчание. В ответ на настоящее или деланое удивление журналистов он пояснил, что это молчание исходило от волн у мыса Горн: они простирали свои языки до самого брюха самолета и были похожи на необычных мелвилловских китов или на отрезанные руки, которые пытались дотянуться до него во время всего полета, – они пытались укусить его бесшумно, молча, как если бы в тех широтах звуки были свойственны исключительно человеку. «Тишина подобна проказе, – заявил Видер, – тишина подобна коммунизму, тишина подобна белому экрану, который необходимо заполнить. Если ты сумел заполнить его, с тобой не может приключиться ничего дурного. Если ты чист – ничего плохого не произойдет». По мнению Бибьяно, он говорил об ангеле. «Зверски человечном ангеле?» – спросил я. «Нет, тупица, – ответил Бибьяно, – об ангеле наших несчастий».
На ослепительно чистом небе над базой Артуро Прат Видер написал: АНТАРКТИДА ЭТО ЧИЛИ. Надпись засняли на кинокамеру и сфотографировали. Он написал и другие стихи, стихи о белом и черном цвете, о льдах, о тайнах, об улыбке Родины, улыбке искренней, тонкой, изящно нарисованной, улыбке, похожей на глаз, действительно обращенный на нас. Потом он возвратился в Консепсьон, а позже уехал в Сантьяго, где выступил на телевидении (я был вынужден посмотреть передачу: в общежитии у Бибьяно не было телевизора, и он пришел ко мне домой). Мы убедились, что Карлос Видер на самом деле был Руисом-Тагле («Вот уж гримаса судьбы – называться Руисом-Тагле, – сказал Бибьяно, – он подыскал себе хорошую фамилию»), но одновременно вроде бы это был и не он. У моих родителей стоял черно-белый телевизор (родители были так счастливы, что Бибьяно ужинал и смотрел телевизор вместе с нами, будто предчувствовали, что я уеду и уже никогда не встречу такого друга, как он), и фотогеничная бледность Карлоса Видера делала его похожим не только на тень Руиса-Тагле, но и на многие другие тени, другие лица, других пилотов-фантомов, тоже летавших из Чили в Антарктиду и из Антарктиды в Чили на борту самолетов, которые, по мнению сумасшедшего Норберто, вещавшего со дна ночи, были истребителями «мессершмит», эскадрильями истребителей «мессершмит», долетевшими сюда прямо со Второй мировой войны. Но мы-то знали, что Видер не летал с эскадрильей. Он летал один на маленьком самолетике.
4
История руководителя нашей поэтической студии Хуана Штайна – под стать истории Чили тех лет – не укладывается в общепринятые рамки.
Он родился в 1945 году и на момент переворота был автором двух опубликованных книг, одну из которых издали в Консепсьоне (500 экземпляров), а вторую в Сантьяго (500 экземпляров), и в обеих вместе не набиралось и пятидесяти страниц. Как и в произведениях большинства поэтов этого поколения, в его коротких поэмах в равной степени обнаруживались следы присутствия Никанора Парры и Эрнесто Карденаля и лирических стихотворений Хорхе Тейльера, хотя нам Штайн рекомендовал читать Лина, а не Тейльера. Очень часто его вкусы отличались от наших, а то и оказывались откровенно антагонистичными: он не ценил ни Хорхе Касереса (боготворимого нами чилийского сюрреалиста), ни Росамель дель Валье, ни Ангиту. Зато ему нравились Песоа Велис (некоторые его поэмы он знал наизусть), Магальянес Моуре (мы компенсировали его фривольность частым обращением к жуткому Браулио Аренасу), географические и гастрономические поэмы Пабло де Роки (от которых мы – а когда я говорю «мы», то, как я теперь понимаю, я имею в виду только Бибьяно О'Райяна и себя, а что до остальных, то я забыл даже их литературные фобии и филии, – так вот, от его поэм мы старались держаться подальше, как от слишком глубокого колодца, и попросту предпочитали читать Рабле), любовная лирика Пабло Неруды и его «Местожительство – Земля» (у нас, с пеленок страдавших экзотической болезнью под названием нерудитис, они вызывали аллергию и кожную экзему). Пусть и с некоторыми оговорками и исключениями для отдельных произведений и их фрагментов, но мы совпадали в нашем отношении к уже упомянутым Парре, Лину и Тейльеру. Так, появление очаровавших нас «Механизмов» заставило Штайна, движимого негодованием и замешательством, написать старику Никанору письмо и попенять за некоторые шутки, которые он позволил себе в критическое для латиноамериканской революционной борьбы время. Парра ответил ему на обратной стороне открытки с иллюстрациями к «Механизмам» и посоветовал не тревожиться понапрасну, ибо в любом случае ни правые, ни левые никогда и ничего не читают. По-моему, Штайн трепетно сохранил эту открытку. Кроме того, нам нравились Армандо Урибе Арсе, Гонсало Рохас и некоторые другие поэты поколения Штайна, то есть родившиеся в сороковых. Мы частенько обращались к их произведениям, но скорее благодаря их физической к нам близости, нежели из-за совпадения эстетических критериев; при этом, пожалуй, именно они оказали на нас наибольшее влияние. Хуан Луис Мартинес (показавшийся нам маленьким, затерявшимся на просторах страны компасом), Оскар Хан (родившийся в конце тридцатых, но это неважно), Гонсало Мильян (он дважды заглядывал в нашу студию и читал свои стихи, короткие, но многочисленные), Клаудио Бертони (этот был почти совсем из нашего поколения пятидесятых), Хайме Кесада (однажды он в нашем присутствии напился и принялся на коленях вопить дурным голосом заупокойную молитву), Уальдо Рохас (он одним из первых отошел от так называемой «простой поэзии», производившей фурор в те времена Парры и Карденаля) и, разумеется, Дьего Сото, бывший для Штайна лучшим поэтом поколения, а для нас одним из двух лучших. Вторым был Штайн.
Мы с Бибьяно частенько навещали его в маленьком домике возле вокзала, который Штайн снимал с тех незапамятных времен, когда был студентом Университета Консепсьона, и где продолжал жить, уже став профессором того же университета. В доме было множество географических карт, их было даже больше, чем книг. Именно это в первую очередь привлекло наше с Бибьяно внимание: так мало книг (особенно в сравнении с жилищем Дьего Сото, скорее напоминавшим библиотеку) и так много карт. Карты Чили, Аргентины, Перу, андской Кордильеры, карта автомобильных дорог Центральной Америки, которую я больше никогда нигде не видел, изданная американской протестантской церковью, карты Мексики, карты завоеваний Мексики, карты Мексиканской революции, карты Франции, Испании, Германии, Италии, карта английских железных дорог и карта железнодорожных путешествий, описанных в английской литературе, карты Греции и Египта, Израиля и Ближнего Востока, современного и древнего Иерусалима, Индии и Пакистана, Бирмы, Камбоджи, карта гор и рек Китая и одного из синтоистских храмов Японии, карта австралийской пустыни и карта Микронезии, карта острова Пасхи и карта южночилийского города Пуэрто-Монт.
У него было очень много карт, как это бывает у тех, кто страстно мечтает путешествовать, но так ни разу и не покинул родного города.
Помимо карт на стене висели две фотографии в рамках. Обе черно-белые. На одной были изображены мужчина и женщина, сидящие на пороге дома. Мужчина внешне напоминал Хуана Штайна: соломенный блондин с глубоко запавшими голубыми глазами. Он объяснил, что это его родители. Другая фотография была даже не фотографией, а парадным портретом генерала Красной армии по имени Иван Черняховский. По мнению Штайна, он был лучшим генералом Второй мировой войны. Неплохо разбиравшийся в истории Бибьяно называл ему Жукова, Конева, Рокоссовского, Ватутина, Малиновского, но Штайн оставался непреклонен: Жуков был блестящ и холоден, Конев слишком жесток, настоящий сукин сын, у Рокоссовского были талант и Жуков в придачу, Ватутин был хорошим генералом, но он ни в чем не превосходил своих немецких противников, практически то же самое можно сказать и о Малиновском. В общем, никто из них не мог сравниться с Черняховским, разве что если бы можно было слепить вместе Жукова, Василевского и еще троих лучших генералов бронетанковых войск. У Черняховского был природный дар (если только такое возможно применительно к военному искусству), его любили подчиненные (насколько солдат может любить генерала), и, кроме того, он был молод, он был самым молодым командующим армией (или «фронтом», согласно советской терминологии) и одним из немногих высших военных чинов, погибших на передовой в 1945 году, когда война уже была выиграна, и было ему тогда всего тридцать девять лет.
Мы скоро догадались, что за отношением Штайна к Черняховскому стояло еще что-то, помимо восхищения тактическими и стратегическими талантами советского генерала. Однажды вечером, болтая о политике, мы спросили, как могло случиться, что он, троцкист, опустился до того, чтобы попросить в советском посольстве фотографию генерала. Мы шутили, но Штайн воспринял вопрос всерьез и откровенно рассказал, что фотографию он получил в подарок от своей матери – двоюродной сестры Ивана Черняховского. Это она много лет тому назад попросила фото в посольстве на правах прямой родственницы героя. Когда Штайн покидал отчий дом, чтобы поселиться в Консепсьоне, мать, ни слова не говоря, вручила ему фото. Он рассказывал нам о Черняховских, бедных украинских евреях из Советского Союза, волею судеб разбросанных по всему миру. Мы уяснили, что отец его матери был родным братом отца генерала, а Штайн, таким образом, приходился ему племянником. Мы и так безоговорочно обожали Штайна, но после этого открытия наше восхищение стало безграничным. С годами мы больше узнали о Черняховском: в первые месяцы войны он командовал двадцать восьмой бронетанковой дивизией, постоянно отступая, сражался на фронтах стран Балтики и в Новгородской области, некоторое время не имел никакого назначения, потом принял командование корпусом (что, согласно советской военной терминологии, соответствует дивизии) на Воронежском фронте, входившем в состав Шестидесятой армии (в советской военной терминологии соответствует корпусу), и командовал им вплоть до того момента, когда во время нацистского наступления сорок второго года был снят командующий Шестидесятой армии и Черняховский был назначен на его место. Он был самым молодым офицером такого ранга, что, естественно, у многих вызвало зависть и недовольство. Он был в подчинении у Ватутина, командовавшего в ту пору Воронежским фронтом (что в советской терминологии соответствует армии, но, по-моему, об этом я уже упоминал), которого ценил и уважал и который превратил Шестидесятую армию в непобедимую военную машину, продвигавшуюся все дальше и дальше по территории России, а потом по Украине, и никто не мог ее задержать. В 1944 году ему доверили командование 3-м Белорусским фронтом, и именно благодаря ему в ходе наступления 1944 года была разгромлена группа армий «Центр», в состав которой входили четыре немецкие армии, и, пожалуй, это был самый серьезный удар, нанесенный нацистам за всю Вторую мировую войну, сильнее, чем Сталинградская битва или высадка десанта в Нормандии, хуже, чем операция «Кобра» или форсирование Днепра (где он тоже побывал), серьезней, чем контрнаступление в Арденнах или Курская битва (в которой он участвовал). Мы узнали, что среди русских армий, принимавших участие в операции «Багратион» (разгром группы армий «Центр»), особенно отличился 3-й Белорусский фронт. Его продвижение было невозможно остановить, он развил невиданную доселе скорость и первым вошел в Восточную Пруссию. Мы узнали, что он подростком лишился родителей и скитался по чужим домам и чужим семьям, страдая, как все евреи, от унижений и насмешек, и что он сумел доказать своим гонителям, что он не просто такой же, как они, но гораздо лучше; что, будучи ребенком, он присутствовал при том, как украинские националисты-петлюровцы пытали и хотели убить его отца, и было это в деревне Вербово (где по пологим склонам холмов рассеяны белые домики), что его отрочество было неким попурри из Диккенса и Макаренко и что во время войны он потерял брата Александра, и эту страшную новость утаивали от него весь вечер и всю ночь, потому что Иван Черняховский руководил очередным наступлением; что он умер в одиночестве посреди шоссе; что он был дважды Героем Советского Союза, кавалером ордена Ленина, четырех орденов Красного Знамени, двух орденов Суворова I степени, ордена Кутузова I степени, ордена Богдана Хмельницкого I степени и бесчисленных медалей; что в его честь по инициативе партии и правительства были воздвигнуты памятники в Вильнюсе и Виннице (того, что в Вильнюсе, наверняка уже нет, да и тот, что в Виннице, возможно, тоже разрушен); что город Инстербург в бывшей Восточной Пруссии был переименован в его честь в Черняховск; что его имя носит колхоз в деревне Вербово Томашпольского района (теперь уж и колхозов-то не существует); и что в деревне Оксанино Уманского района Черкасской области был установлен бронзовый бюст великого генерала (готов поспорить на месячную зарплату, что и бронзовый бюст заменили: сегодня в героях ходит Петлюра, а кто будет завтра – бог весть). В общем, как говорит, цитируя Парру, Бибьяно: так проходит слава мирская – ни славы, ни мира, ни жалкого бутерброда с колбасой.
Знаю определенно лишь одно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я