https://wodolei.ru/brands/Roca/khroma/
Видер перемещался внутри тучи, будто Иона в брюхе кита. Какое-то время зрители воздушного спектакля ожидали, что он появится, подобно Зевсу-громовержцу. Некоторые чувствовали себя неуютно, считая, что летчик бросил их походя одних на импровизированных трибунах аэродрома Капитан Линдстром, а сам скрылся в небе, от которого можно было ожидать только дождя, но никак не поэзии. Большинство воспользовались передышкой, чтобы встать, размять старые кости, разогнать кровь в ногах, поздороваться со знакомыми, посплетничать, присоединяясь то к одной, то к другой быстро образующейся и мгновенно распадающейся группке, где народ расходился, не дослушав кого-то, но успев обсудить новые назначения, посты и насущные проблемы, которыми жила страна. Самые молодые и активные судачили о последних романах и изменах. Даже несомненные почитатели Видера, вместо того чтобы в молчании ждать появления самолета или перебирать сотни причин, по которым небо оставалось безнадежно пустынным, оживленно обсуждали мелкие будничные события, имеющие лишь весьма опосредованное отношение к чилийской поэзии и чилийскому искусству.
Видер появился вдалеке от аэродрома, над окраинным районом Сантьяго. Там он написал первую строку: Смерть есть дружба. Потом он спланировал в сторону железнодорожных складов и каких-то зданий, похожих на заброшенные фабрики, хотя между домами можно было различить фигурки людей, волокущих коробки, продирающихся через изгороди детей, собак. Слева от себя он узнал два огромных, похожих на грибы поселка, разделенные железной дорогой. Он написал вторую строку: Смерть есть Чили. Потом он развернулся в противоположную сторону и устремился к центру города. Скоро показались проспекты, изгороди приглушенных цветов, украшенные шпагами или змеями, величественная река, зоопарк, здания, составлявшие предмет бедняцкой гордости жителей Сантьяго. «Вид города с воздуха, – написал Видер в какой-то из своих записок, – похож на разорванную фотографию, фрагменты которой, вопреки общепринятому мнению, так и расползаются в разные стороны: подвижная, разорванная маска». Третью строку он написал над дворцом Ла Монеда: Смерть есть ответственность. Надпись заметили отдельные прохожие: черные каракули на грозном темном небе. Немногие сумели разобрать написанное: ветер стирал буквы в считанные мгновения. Кто-то попытался связаться с поэтом по радио. Видер не ответил. На горизонте показались силуэты двух вертолетов, летевших ему навстречу. Он летел кругами, пока не поравнялся с вертолетами, и тут же оторвался от них. На обратном пути к аэродрому он написал четвертую и пятую строки: Смерть есть любовь и Смерть есть рост. И прямо над аэродромом он начертал последнюю строчку: Смерть есть причастие, но никто из генералов, и генеральских жен, и генеральских детей, и прочих высших чинов и начальников светских и церковных, а также деятелей культуры не смог прочесть этих последних слов. В небе бушевала гроза и трещали электрические разряды. Полковник с наблюдательной вышки попросил его поскорей идти на посадку. Видер ответил: «Вас понял», – и опять набрал высоту. На минуту все решили, что он опять скроется в чреве тучи. Капитан, сидевший в стороне от почетной ложи, заметил, что в Чили все поэтические представления заканчиваются бедой. «Как правило, – сказал он, – это личная или семейная беда, но некоторые оборачиваются трагедией национальной». И тогда на другом краю Сантьяго, но прекрасно различимая с трибун аэродрома Капитан Линдстром, мелькнула молния, и Видер написал: Смерть есть чистота, но написал так плохо, и метеоусловия были такими скверными, что мало кто из зрителей, уже поднимавшихся со своих мест и раскрывавших зонтики, разобрал написанное. На небе оставались черные обрывки чего-то, какая-то клинопись, иероглифы, детские каракули. Хотя некоторые все же рассмотрели и подумали, что Карлос Видер сошел с ума. Полил дождь, поднялась суматоха. В одном из ангаров организовали импровизированный коктейль: в этот час, да еще во время ливня все захотели пить и есть. Канапе расхватали меньше чем за пять минут. Юноши – новобранцы интендантских войск – носились туда-сюда с головокружительной скоростью и проворством, вызывавшим зависть дам. Некоторые офицеры обсуждали необыкновенного летчика-поэта, но большинство приглашенных уже перекинулись на проблемы национальной (а также международной) политики.
Между тем Карлос Видер продолжал свою воздушную борьбу со стихией. Только горстка старых друзей да пара журналистов, в свободное время увлекавшихся сочинением сюрреалистических (или суперреалистических, как они предпочитали говорить, используя дурацкий испанизм) стихотворений, наблюдали, стоя на блестящей, мокрой от дождя полосе, за маневрами сражавшегося с бурей самолетика. Картинка напоминала кадр из фильма о Второй мировой войне. Видер, скорее всего, и не догадывался, что ряды его зрителей так поредели.
Он написал, или думал, что написал: Смерть суть мое сердце. И продолжил: Возьми мое сердце. А потом написал свое имя: Карлос Видер, не боясь ни дождя, ни вспышек молний. И совершенно не опасаясь, что его стихи покажутся бессвязными.
А потом у него уже не осталось дыма, чтобы писать (вот уже несколько минут, как вырывавшийся из фюзеляжа дым не превращался в слова, но полыхал огнем и плавился в потоках дождя), но он написал: Смерть есть воскрешение, и самые преданные, смотревшие на него снизу, ничего не поняли, но угадали, что Видер что-то написал, поняли или почувствовали волю летчика и осознали, что, даже не имея возможности разобрать написанное, они являются свидетелями уникального действа, присутствуют при событии, имеющем огромное значение для искусства будущего.
Карлос Видер спокойно приземлился (те, кто его видел, говорили, что пот лил с него, будто он только что вышел из сауны), получил выговор от офицера с наблюдательной вышки и еще от нескольких высших чинов, подзадержавшихся на останках коктейля и стоя допивавших пиво (он ни с кем не разговаривал, а на вопросы отвечал односложно), и уехал в офис в Провиденсии готовить следующий акт своего гала-концерта.
Возможно, все вышеописанное происходило именно так. А может, и иначе. Может быть, генералы Военно-воздушных сил Чили пришли без жен. Возможно, на аэродроме Капитан Линдстром никогда не устраивали воздушно-поэтического представления. Вполне вероятно, что Видер написал свои стихи в небе над Сантьяго, не спросив на то разрешения и даже никого не предупредив. Впрочем, это вряд ли. Возможно, в тот день в Сантьяго не было дождя, хотя есть свидетели (бездельники, глазевшие в небо, отдыхая на скамеечке в парке, или одинокие люди, сидевшие дома у окна), все еще хранящие в памяти начертанные в небе слова и очищающий дождь, пролившийся вслед за этим. Может быть, дело было совсем не так. Тогда, в 1974 году, наваждения случались нередко.
Но фотовыставка в офисе проходила именно так, как мы вам расскажем.
Первые приглашенные прибыли к девяти часам вечера. В основном это были друзья юности, давно не встречавшиеся друг с другом. К одиннадцати собралось человек двадцать, в меру пьяных. Пока никто не входил в комнату Для гостей, где спал Видер и на стенах которой он собирался выставить фотографии на суд Друзей. Лейтенант Хулио Сесар Муньос Кано, который годы спустя опубликует книгу «С веревкой на шее» (нечто среднее между автобиографией и самобичеванием в связи с его поведением в первые годы после военного переворота), писал, что Карлос Видер держался совершенно нормально (или, может быть, аномально: он был гораздо спокойней, чем обычно, казался скромным и притихшим, а лицо его выглядело каким-то свежеумытым), принимал гостей так, будто был хозяином в этом доме (это было полное, идеальное, слишком идеальное товарищество, писал Муньос Кано), сердечно приветствовал приятелей, с которыми давным-давно не виделся, снисходительно комментировал утренние события на аэродроме, впрочем, не придавая им (и самому себе) особого значения, добродушно сносил обычные для такого рода сборищ шуточки (иногда грубоватые, иногда откровенно дурного тона). Время от времени он исчезал, закрывался в комнате (при этом действительно запирался на ключ), но всякий раз ненадолго.
И вот наконец, ровно в полночь, он влез на стул посреди гостиной и попросил тишины. По свидетельству Муньоса Кано, он сказал буквально следующее: настало время познакомиться с новым искусством. Это был прежний Видер: властный, уверенный, его глаза жили отдельно от тела, словно смотрели на нас с другой планеты. Он открыл дверь в свою комнату и стал по одному приглашать в нее гостей. По одному, господа, чилийское искусство не терпит толпы. Он сказал это (по отзывам Муньоса Кано) как-то насмешливо и, взглянув на своего отца, подмигнул ему сначала левым, а потом правым глазом. Будто ему опять было двенадцать и он подавал тайный знак. Довольный отец спокойно улыбался сыну.
Первой, разумеется, вошла Татьяна фон Бек Ираола – как единственная женщина, да еще наделенная капризным и импульсивным характером. Татьяна, пишет Муньос Кано, была внучкой, дочкой и сестрой военных, немного сумасбродная независимая женщина, всегда делавшая, что ей вздумается, встречавшаяся и выходившая в свет, с кем ей хотелось, имевшая по всякому поводу свое собственное, весьма экстравагантное, иногда противоречивое, но зачастую оригинальное мнение. Несколько лет спустя она вышла замуж за педиатра, они уехали жить в Ла-Серену и обзавелись шестью детьми. В ту ночь Татьяна, красивая и доверчивая девушка, меланхолически вспоминает Муньос Кано, но в его голосе звенит страх, зашла в комнату, ожидая увидеть в ней героические портреты или скучные фотографии чилийского неба.
Комната была освещена как обычно. Ни одной дополнительной лампы, никаких подсветок, способных выгодно оттенить фотографии. Комната не должна была походить на картинную галерею, она должна была оставаться именно обычной съемной комнатой, временной обителью молодого человека. Само собой, как заметил кто-то, в ней не было ни разноцветных огней, ни грохота барабанов, рвущихся из спрятанного под кроватью магнитофона. Обстановке надлежало быть обычной, умеренной, без крайностей.
А снаружи продолжался праздник. Молодые люди пили, как и положено молодым, причем молодым триумфаторам, а кроме того, они умели пить как чилийцы. Звучал заразительный смех, вспоминает Муньос Кано, чуждый любой угрозе, любой тревоге. В одной из комнат трое пели, обнявшись, под аккомпанемент принадлежавшей одному из них гитары. Подпирая стены, группками по два-три человека, молодые люди рассуждали о будущем или о любви. Все были рады присутствовать на вечеринке – на этом празднике летчика-поэта. Каждый был счастлив быть самим собой, а в придачу еще и другом Карлоса Видера. Правда, они не вполне сознавали сей факт, хотя все заметили разницу между собой и им. Очередь в коридоре таяла с каждой минутой, у одних закончилась выпивка, и они побежали за новой порцией; другие клялись собеседникам в вечной дружбе и преданности, которая служила им чем-то вроде защитной плащ-палатки. Время от времени они заходили в гостиную и возвращались оттуда с раскрасневшимися щеками и опять занимали очередь в таинственную комнату. Повсюду, особенно в коридоре, висел густой дым. Видер стоял в дверях. Два лейтенанта препирались и легонько толкали друг дружку в туалетной комнате в конце коридора. Отец Видера, один из немногих, сохранял серьезность и терпеливо ожидал своей очереди. Муньос Кано, по его собственному признанию, нервно сновал туда-сюда, полный мрачных предчувствий. Два репортера-сюрреалиста (или суперреалиста) беседовали с хозяином дома. Пробегая в очередной раз, Муньос Кано расслышал несколько слов: они говорили о путешествиях, о Средиземном море, Майами, теплых пляжах, рыбацких лодках, роскошных женщинах.
Менее чем через минуту Татьяна фон Бек вышла из комнаты – бледная, сама не своя. Все смотрели на нее. Она взглянула на Видера – казалось, хотела что-то ему сказать, но не находила слов – и бросилась к туалету. И не успела. Ее вырвало прямо в коридоре, после чего она, шатаясь, ушла вон из офиса, поддерживаемая офицером, галантно предложившим проводить ее до дома, несмотря на все протесты фон Бек, предпочитавшей остаться одной.
Вторым зашел капитан, преподававший Видеру в академии. Он так и не вышел. Стоя возле закрытой двери (капитан оставил дверь приоткрытой, но Видер плотно закрыл ее за ним), Видер улыбался все более удовлетворенной улыбкой. А в гостиной судачили о том, какая муха укусила Татьяну. «Да она пьяна», – промолвил незнакомый Муньосу Кано голос. Кто-то поставил диск с записью «Pink Floyd». Кто-то запротестовал, что в компании мужчин танцевать не принято, это смахивает на вечеринку геев. Ему возразили, заявив, что музыка «Pink Floyd» и не предназначена для танцев, ее надо слушать. Репортеры-сюрреалисты судачили между собой. Лейтенант предложил немедленно ехать к проституткам. Муньос Кано пишет, что ему казалось, будто его темной ночью в чистом поле застало ненастье, по крайней мере, голоса звучали именно так. Обстановка в коридоре была еще хуже. Все напряженно молчали, как в ожидании приема зубного врача.
«Но где это вы видели приемную дантиста, в которой гнилые зубы (sic) ожидают стоя?» – спрашивал сам себя Муньос Кано.
Чары разрушил отец Видера. Он вежливо прошел вперед, обратившись по имени к офицерам, стоявшим в очереди перед ним, и вошел в комнату. Следом за ним зашел хозяин офиса. Он выскочил в ту же секунду, столкнувшись с Видером нос к носу. На мгновение показалось, что он ударит его, он схватил его за лацканы пиджака, потом бросил, развернулся к нему спиной и пошел в гостиную чего-нибудь выпить. Теперь уже все, включая Муньоса Кано, захотели войти в спальню. Там на кровати сидел капитан. Он курил и все перечитывал напечатанные на машинке записки, сорванные им со стены. Он казался спокойным, хотя сигаретный пепел сыпался ему на ногу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18