https://wodolei.ru/catalog/vanni/
Что до советов, то он предупреждал молодого поэта об опасностях «ранней славы», о превратностях пребывания в рядах литературного авангарда, который может «размыть границы, отделяющие поэзию от живописи и театра, иначе говоря, от явлений пластического искусства и явлений театрального искусства», о необходимости не отступать и не сдаваться, следуя по пути постоянного самосовершенствования. Короче говоря, Ибакаче советовал Видеру побольше читать. «Читай, юноша, – казалось, говорил он, – читай английских поэтов, французских поэтов, поэтов чилийских и Октавио Паса».
Хвалебная статья Ибакаче, единственная, которую плодовитый критик посвятил Видеру, сопровождалась двумя фотографиями. На первой можно различить самолет, а может, авиетку, и летчика, стоящих на взлетной полосе. Судя по всему, это полоса военного аэродрома. Фотография сделана с большого расстояния, и черты Видера несколько размыты. Он одет в кожаную куртку с меховым воротником, фуражку ВВС Чили, джинсы и башмаки под стать джинсам. Под фотографией подпись: «Лейтенант Карлос Видер на аэродроме Лос Мулерос». На второй фотографии можно скорее угадать, чем рассмотреть несколько строк, написанных поэтом в небе над Лос-Анхелесом рядом с величаво развевающимся чилийским флагом.
Незадолго до того я был освобожден из Центра «Ла Пенья», куда был брошен без предъявления каких-либо обвинений, как и большинство других заключенных. Первые дни я не выходил из дома, чем не на шутку встревожил своих родителей и вызвал град насмешек со стороны двух младших братьев, которые с полным на то основанием окрестили меня трусом. Неделю спустя меня навестил Бибьяно О'Райян. «У меня есть две новости: одна плохая, другая хорошая», – сказал Бибьяно, когда мы остались одни в комнате. Хорошая заключалась в том, что нас исключили из университета. А плохая – это то, что пропали почти все наши друзья. Я ответил, что, возможно, они арестованы или уехали из города, как сестры Гармендия. «Нет, – отозвался Бибьяно, – двойняшки тоже исчезли». На слове «двойняшки» его голос задрожал. То, что произошло дальше, трудно объяснить (хотя все в этой истории труднообъяснимо). Я сидел в ногах кровати, Бибьяно буквально упал мне в объятия и принялся безутешно рыдать у меня на груди. Вначале я подумал, что у него приключился какой-то приступ. А потом я понял, окончательно и без тени сомнений, что мы никогда больше не увидим сестер Гармендия. Между тем Бибьяно встал, подошел к окну и как-то очень быстро взял себя в руки. «Все это только догадки», – сказал он, стоя ко мне спиной. «Да», – откликнулся я, не понимая, о чем он. «Есть еще третья новость», – сказал Бибьяно, как будто и без того было недостаточно. «Хорошая или плохая?» – спросил я. «Неожиданная», – ответил Бибьяно. «Ну давай, – сказал я, но тут же спохватился: – Знаешь, погоди, дай мне отдышаться». Это прозвучало так, будто я просил позволить мне бросить последний взгляд на мою комнату, мой дом, на лица моих родителей.
Вечером мы с Бибьяно отправились навестить Толстушку Посадас. На первый взгляд она была такой же, как всегда, даже лучше, более оживленной. Сверхактивная, она не переставая двигалась с места на место, что в конце концов начинало действовать присутствующим на нервы. Ее не выгнали из университета. Жизнь продолжалась. Нужно было что-то делать (что угодно, например, пять раз за какие-то полчаса переставить туда-сюда вазу, просто чтобы не сойти с ума) и искать во всем положительную сторону, словом, решать проблемы по мере их возникновения, а не все разом, как она обыкновенно делала прежде. И морально созревать. Но вдруг до нас дошло, что Толстушка просто-напросто боялась. Никогда в жизни она не боялась так сильно, как теперь. «Я видела Альберто», – сказала она. Бибьяно кивнул, он уже все знал и, похоже, сомневался в достоверности некоторых пассажей. «Он позвонил по телефону, – сказала Толстушка, – и пригласил зайти к нему домой. Я ответила, что его никогда не бывает дома. Он спросил, откуда я знаю, и засмеялся. В его голосе мне почудились нотки настороженности, но Альберто всегда была свойственна таинственность, и я не придала значения. Я отправилась к нему. Мы назначили час, и я пришла пунктуально, минута в минуту. Дом был пуст». – «Руиса-Тагле не было дома?» – «Да нет, он-то был, но в доме не осталось даже мебели, – пояснила Толстушка. – «Ты переезжаешь, Альберто?» – спросила я. «Да, Толстушка, – ответил он, – а что, заметно?» Я ужасно нервничала, но держала себя в руках и сказала ему, что в последнее время все куда-то переезжают. Он спросил, кто «все». «Дьего Сото, – ответила я, – он уехал из Консепсьона. И Кармен Вильягран. И я назвала тебя (она имела в виду меня), я ведь тогда не знала, где ты, и сестричек Гармендия». – «А меня ты не вспомнила, – вмешался Бибьяно, – обо мне ты ничего не сказала». – «Да, о тебе я не упомянула». – «А что сказал Альберто?» Толстушка посмотрела на меня, и только тогда я понял, что она была не только умной, но и сильной и что она очень страдала (но не из-за политики, Толстушка страдала, потому что весила больше восьмидесяти килограммов и потому что присутствовала на спектакле, где правили секс, кровь и любовь, только как зритель, никогда не появляясь на сцене, одинокая, закованная в броню, лишенная общения). «Он сказал, что крысы всегда бегут. Я не могла поверить услышанному и переспросила: «Как ты сказал?» Тогда Альберто повернулся ко мне лицом и посмотрел на меня, широко улыбаясь. «Все кончилось, Толстушка», – сказал он. Мне стало страшно, и я попросила его перестать говорить загадками и объяснить хоть что-то. «Брось пороть ерунду, мать твою так, и отвечай, когда тебя спрашивают!» Я в жизни не вела себя так вульгарно, – рассказывала Толстушка. Альберто напоминал змею. Нет, скорее египетского фараона. Он только улыбнулся и продолжал смотреть на меня, неподвижный, хотя временами казалось, что он кружит по пустой комнате. Но как он мог кружить, оставаясь неподвижным? «Сестры Гармендия мертвы, – сказал он. – И Вильягран тоже». «Не может быть, – возразила я, – с чего им было умирать? Ты просто хочешь напугать меня, козел». – «Все поэтесски мертвы, – сказал он, – это правда, Толстушка, и ты хорошо сделаешь, если поверишь мне». Мы сидели на полу. Я в углу, а он в центре гостиной. Клянусь, мне показалось, что он ударит меня, застанет врасплох, набросится и начнет молотить. Я боялась описаться от страха. Альберто не спускал с меня глаз. Мне хотелось спросить, что же будет со мной, но голос не слушался меня. «Хватит придумывать», – прошептала я. Долгое время мы молчали. Я невольно закрыла глаза. Когда я их открыла, Альберто стоял, прислонившись к кухонной двери, и смотрел на меня. «Ты заснула, Толстушка», – проговорил он. «Я храпела?» – спросила я. «Да, – сказал он, – храпела». Только теперь я поняла, что Альберто простужен. Он сжимал в руке огромный желтый носовой платок и дважды звучно высморкался в него. «У тебя грипп», – сказала я и улыбнулась. «Ты злючка, Толстушка, это просто простуда», – возразил он. Мне показалось, что настал подходящий момент, чтобы уйти, я встала и сказала, что, наверное, давно надоела ему. «Ты никогда не надоедаешь мне, – сказал он. – Ты одна из немногих, кто понимает меня, Толстушка, и я благодарен тебе за это. Но сегодня у меня нет ни чая, ни вина, ни виски – ничего. Сама видишь, я переезжаю». – «Конечно», – согласилась я. Я помахала ему рукой, что обычно делаю только на улице, но не дома, и ушла».
«Так что же случилось с сестрами Гармендия?» – спросил я. «Не знаю, – ответила Толстушка, очнувшись от воспоминаний, – откуда я могу знать?» – «Почему он не тронул тебя?» – спросил Бибьяно. «Думаю, потому что мы действительно были друзьями», – ответила Толстушка.
Мы проговорили еще долго. Бибьяно рассказал нам, что Видер, или Wieder, означает по-немецки «еще раз», «снова», «вновь», «повторно», «опять», в некоторых контекстах «один и другой раз», а в предложениях, обозначающих действие в будущем, – «в следующий раз». И как ему рассказал его друг Ансельмо Санхуан, бывший студент факультета немецкой филологии Университета Консепсьона, только начиная с XVII века наречие Wieder и предлог винительного падежа Wider получили различное написание, чтобы было легче различать их смысл. Слово Wider, писавшееся в древнем немецком как Widar или Widari, означало «против», «напротив», в некоторых случаях «по отношению». Примеры сыпались из него, как из рога изобилия: Widerchrist – «антихрист»; Widerhaken – «крюк»; Widerraten – «разубеждение»; Widerlegung – «восхваление», «опровержение»; Widerlage – «волнорез»; Widerklage – «контробвинение», «встречный иск»; Widemat?rlichkeit – «уродство» и «заблуждение». На его взгляд, все эти слова несли высокий обличающий смысл. Увлекшись темой, он вспомнил и то, что Weide переводится как «плакучая ива», a Weiden означает «пасти», «успокаивать», «заботиться о пасущихся животных», что заставило его вспомнить поэму Сильвы Асеведо «Волки и овцы» и задуматься о приписываемом ей пророческом значении. Кроме того, Weiden означает «получать болезненное наслаждение от созерцания объекта, возбуждающего нашу сексуальность и/или садистские наклонности». Бибьяно смотрел на нас, особенно широко открывая глаза, а мы смотрели на него, неподвижные, сложив руки, будто для молитвы или медитации. А он опять возвращался к Видеру, обессиленный и измученный страхом. Казалось, это время, подобно землетрясению, прогрохотало рядом с нами, а мы рассуждали о вероятности того, что Видер (Wieder) носил фамилию Weider, но вследствие простой ошибки, допущенной в начале века иммиграционной службой, превратился из Weider'а в Wieder'а. Притом не следует исключать возможность того, что он прозывался Bieder, то есть «честный», «безупречный», «скромный», ведь губно-зубную согласную W так легко спутать на слух с губно-губной В. Потом он припомнил, что существительное Widder означает «ягненок», «агнец», из чего каждый волен делать любые выводы.
Через пару дней Толстушка позвонила Бибьяно и сказала, что Альберто Руис-Тагле и Карлос Видер – одно и то же лицо. Она узнала его на фотографии в «Меркурио». «Свидетельство не особенно надежное, принимая во внимание скверное качество фотографии», – заметил Бибьяно несколько недель или месяцев спустя. На чем основывалась Толстушка, опознав Руиса-Тагле? «Похоже, – сказал Бибьяно, – ею руководило седьмое чувство, она якобы узнала его по осанке». Так или иначе, но именно тогда Руис-Тагле исчез навсегда, а нам остался только Видер, отныне именно он наполнял смыслом наше прозябание.
Бибьяно начал работать продавцом в обувном магазине. Магазинчик был не плох, не хорош, располагался он неподалеку от центра между закрывавшимися одна за другой лавками букинистов, ресторанчиками средней руки, официанты которых ловили посетителей прямо на улице, заманивая легковерных с помощью фантастических и не вполне правдивых посулов, да узкими, длинными, скверно освещенными магазинами готовой одежды. Разумеется, никто из нас никогда больше не переступил порога поэтической студии. Иногда Бибьяно делился со мной своими прожектами: он хотел писать на английском языке рассказы, действие которых разворачивалось бы в ирландской деревне, мечтал выучить французский, хотя бы чтобы прочесть Стендаля в оригинале, мечтал спрятаться внутри Стендаля и позволить годам бежать своим чередом (и тут же противоречил самому себе, утверждая, что для этого подходит только Шатобриан, этот Октавио Пас XIX века, но не Стендаль, никак не Стендаль), и, наконец, он хотел написать книгу – антологию американской нацистской литературы. «Великую книгу, – говорил он, когда я встречал его на выходе из обувного магазина, – которая охватит все произведения и явления нацистской литературы на нашем континенте, от Канады (где особый интерес представляют квебекцы) до Чили, где наверняка можно обнаружить тенденции и течения на любой вкус». Между тем он не забывал и о Карлосе Видере, со страстью и прилежанием филателиста собирая все материалы о нем или его творениях.
Если память мне не изменяет, шел 1974 год. В один прекрасный день пресса сообщила, что Карлос Видер с помощью меценатов из частных фирм полетел на Южный полюс. Путешествие было сложным, со множеством посадок, но везде, где бы он ни приземлялся, он писал на небесах свои поэмы. «Это были поэмы нового железного века для чилийской расы», – говорили его почитатели. Бибьяно следил за путешествием шаг за шагом. Меня же, по правде говоря, уже не интересовало так сильно, что еще может сделать или прекратит делать этот лейтенант Военно-воздушных сил. Как-то раз Бибьяно показал фотографию, она была куда лучше той, на которой Толстушка вроде бы признала Руиса-Тагле. На самом деле Видер и Руис-Тагле были очень похожи между собой, но я в те времена думал только о том, как бы уехать вон из страны. Со всей определенностью могу сказать лишь одно: ни на фотографии, ни в его выступлениях не оставалось ничего от того Руиса-Тагле – такого сдержанного, такого скромного, такого очаровательно неуверенного в себе (и даже такого самоучки). Видер был воплощенной самоуверенностью и отвагой. Он говорил о поэзии (не чилийской или латиноамериканской, а о поэзии вообще) столь авторитетно, что обезоруживал любого собеседника (правда, надо заметить, что его тогдашними собеседниками были, как правило, преданные новому режиму журналисты, в принципе не способные перечить офицеру наших Военно-воздушных сил). И хотя стенограммы его речей пестрели неологизмами и глупостями, столь свойственными нашему противоречивому языку, в них чувствовались также сила, чистота, изящество и законченность мысли, порожденные личностью волевой и цельной.
Перед последним перелетом (из Пунта-Аренаса на антарктическую базу Артуро Прат) в одном из ресторанов города был устроен торжественный ужин в его честь. Рассказывают, что Видер выпил лишнего и дал пощечину какому-то моряку, не оказавшему должного уважения даме. Об этой даме ходили разные слухи, но все совпадали в одном: организаторы ужина ее не приглашали, и никто из команды ее не знал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Хвалебная статья Ибакаче, единственная, которую плодовитый критик посвятил Видеру, сопровождалась двумя фотографиями. На первой можно различить самолет, а может, авиетку, и летчика, стоящих на взлетной полосе. Судя по всему, это полоса военного аэродрома. Фотография сделана с большого расстояния, и черты Видера несколько размыты. Он одет в кожаную куртку с меховым воротником, фуражку ВВС Чили, джинсы и башмаки под стать джинсам. Под фотографией подпись: «Лейтенант Карлос Видер на аэродроме Лос Мулерос». На второй фотографии можно скорее угадать, чем рассмотреть несколько строк, написанных поэтом в небе над Лос-Анхелесом рядом с величаво развевающимся чилийским флагом.
Незадолго до того я был освобожден из Центра «Ла Пенья», куда был брошен без предъявления каких-либо обвинений, как и большинство других заключенных. Первые дни я не выходил из дома, чем не на шутку встревожил своих родителей и вызвал град насмешек со стороны двух младших братьев, которые с полным на то основанием окрестили меня трусом. Неделю спустя меня навестил Бибьяно О'Райян. «У меня есть две новости: одна плохая, другая хорошая», – сказал Бибьяно, когда мы остались одни в комнате. Хорошая заключалась в том, что нас исключили из университета. А плохая – это то, что пропали почти все наши друзья. Я ответил, что, возможно, они арестованы или уехали из города, как сестры Гармендия. «Нет, – отозвался Бибьяно, – двойняшки тоже исчезли». На слове «двойняшки» его голос задрожал. То, что произошло дальше, трудно объяснить (хотя все в этой истории труднообъяснимо). Я сидел в ногах кровати, Бибьяно буквально упал мне в объятия и принялся безутешно рыдать у меня на груди. Вначале я подумал, что у него приключился какой-то приступ. А потом я понял, окончательно и без тени сомнений, что мы никогда больше не увидим сестер Гармендия. Между тем Бибьяно встал, подошел к окну и как-то очень быстро взял себя в руки. «Все это только догадки», – сказал он, стоя ко мне спиной. «Да», – откликнулся я, не понимая, о чем он. «Есть еще третья новость», – сказал Бибьяно, как будто и без того было недостаточно. «Хорошая или плохая?» – спросил я. «Неожиданная», – ответил Бибьяно. «Ну давай, – сказал я, но тут же спохватился: – Знаешь, погоди, дай мне отдышаться». Это прозвучало так, будто я просил позволить мне бросить последний взгляд на мою комнату, мой дом, на лица моих родителей.
Вечером мы с Бибьяно отправились навестить Толстушку Посадас. На первый взгляд она была такой же, как всегда, даже лучше, более оживленной. Сверхактивная, она не переставая двигалась с места на место, что в конце концов начинало действовать присутствующим на нервы. Ее не выгнали из университета. Жизнь продолжалась. Нужно было что-то делать (что угодно, например, пять раз за какие-то полчаса переставить туда-сюда вазу, просто чтобы не сойти с ума) и искать во всем положительную сторону, словом, решать проблемы по мере их возникновения, а не все разом, как она обыкновенно делала прежде. И морально созревать. Но вдруг до нас дошло, что Толстушка просто-напросто боялась. Никогда в жизни она не боялась так сильно, как теперь. «Я видела Альберто», – сказала она. Бибьяно кивнул, он уже все знал и, похоже, сомневался в достоверности некоторых пассажей. «Он позвонил по телефону, – сказала Толстушка, – и пригласил зайти к нему домой. Я ответила, что его никогда не бывает дома. Он спросил, откуда я знаю, и засмеялся. В его голосе мне почудились нотки настороженности, но Альберто всегда была свойственна таинственность, и я не придала значения. Я отправилась к нему. Мы назначили час, и я пришла пунктуально, минута в минуту. Дом был пуст». – «Руиса-Тагле не было дома?» – «Да нет, он-то был, но в доме не осталось даже мебели, – пояснила Толстушка. – «Ты переезжаешь, Альберто?» – спросила я. «Да, Толстушка, – ответил он, – а что, заметно?» Я ужасно нервничала, но держала себя в руках и сказала ему, что в последнее время все куда-то переезжают. Он спросил, кто «все». «Дьего Сото, – ответила я, – он уехал из Консепсьона. И Кармен Вильягран. И я назвала тебя (она имела в виду меня), я ведь тогда не знала, где ты, и сестричек Гармендия». – «А меня ты не вспомнила, – вмешался Бибьяно, – обо мне ты ничего не сказала». – «Да, о тебе я не упомянула». – «А что сказал Альберто?» Толстушка посмотрела на меня, и только тогда я понял, что она была не только умной, но и сильной и что она очень страдала (но не из-за политики, Толстушка страдала, потому что весила больше восьмидесяти килограммов и потому что присутствовала на спектакле, где правили секс, кровь и любовь, только как зритель, никогда не появляясь на сцене, одинокая, закованная в броню, лишенная общения). «Он сказал, что крысы всегда бегут. Я не могла поверить услышанному и переспросила: «Как ты сказал?» Тогда Альберто повернулся ко мне лицом и посмотрел на меня, широко улыбаясь. «Все кончилось, Толстушка», – сказал он. Мне стало страшно, и я попросила его перестать говорить загадками и объяснить хоть что-то. «Брось пороть ерунду, мать твою так, и отвечай, когда тебя спрашивают!» Я в жизни не вела себя так вульгарно, – рассказывала Толстушка. Альберто напоминал змею. Нет, скорее египетского фараона. Он только улыбнулся и продолжал смотреть на меня, неподвижный, хотя временами казалось, что он кружит по пустой комнате. Но как он мог кружить, оставаясь неподвижным? «Сестры Гармендия мертвы, – сказал он. – И Вильягран тоже». «Не может быть, – возразила я, – с чего им было умирать? Ты просто хочешь напугать меня, козел». – «Все поэтесски мертвы, – сказал он, – это правда, Толстушка, и ты хорошо сделаешь, если поверишь мне». Мы сидели на полу. Я в углу, а он в центре гостиной. Клянусь, мне показалось, что он ударит меня, застанет врасплох, набросится и начнет молотить. Я боялась описаться от страха. Альберто не спускал с меня глаз. Мне хотелось спросить, что же будет со мной, но голос не слушался меня. «Хватит придумывать», – прошептала я. Долгое время мы молчали. Я невольно закрыла глаза. Когда я их открыла, Альберто стоял, прислонившись к кухонной двери, и смотрел на меня. «Ты заснула, Толстушка», – проговорил он. «Я храпела?» – спросила я. «Да, – сказал он, – храпела». Только теперь я поняла, что Альберто простужен. Он сжимал в руке огромный желтый носовой платок и дважды звучно высморкался в него. «У тебя грипп», – сказала я и улыбнулась. «Ты злючка, Толстушка, это просто простуда», – возразил он. Мне показалось, что настал подходящий момент, чтобы уйти, я встала и сказала, что, наверное, давно надоела ему. «Ты никогда не надоедаешь мне, – сказал он. – Ты одна из немногих, кто понимает меня, Толстушка, и я благодарен тебе за это. Но сегодня у меня нет ни чая, ни вина, ни виски – ничего. Сама видишь, я переезжаю». – «Конечно», – согласилась я. Я помахала ему рукой, что обычно делаю только на улице, но не дома, и ушла».
«Так что же случилось с сестрами Гармендия?» – спросил я. «Не знаю, – ответила Толстушка, очнувшись от воспоминаний, – откуда я могу знать?» – «Почему он не тронул тебя?» – спросил Бибьяно. «Думаю, потому что мы действительно были друзьями», – ответила Толстушка.
Мы проговорили еще долго. Бибьяно рассказал нам, что Видер, или Wieder, означает по-немецки «еще раз», «снова», «вновь», «повторно», «опять», в некоторых контекстах «один и другой раз», а в предложениях, обозначающих действие в будущем, – «в следующий раз». И как ему рассказал его друг Ансельмо Санхуан, бывший студент факультета немецкой филологии Университета Консепсьона, только начиная с XVII века наречие Wieder и предлог винительного падежа Wider получили различное написание, чтобы было легче различать их смысл. Слово Wider, писавшееся в древнем немецком как Widar или Widari, означало «против», «напротив», в некоторых случаях «по отношению». Примеры сыпались из него, как из рога изобилия: Widerchrist – «антихрист»; Widerhaken – «крюк»; Widerraten – «разубеждение»; Widerlegung – «восхваление», «опровержение»; Widerlage – «волнорез»; Widerklage – «контробвинение», «встречный иск»; Widemat?rlichkeit – «уродство» и «заблуждение». На его взгляд, все эти слова несли высокий обличающий смысл. Увлекшись темой, он вспомнил и то, что Weide переводится как «плакучая ива», a Weiden означает «пасти», «успокаивать», «заботиться о пасущихся животных», что заставило его вспомнить поэму Сильвы Асеведо «Волки и овцы» и задуматься о приписываемом ей пророческом значении. Кроме того, Weiden означает «получать болезненное наслаждение от созерцания объекта, возбуждающего нашу сексуальность и/или садистские наклонности». Бибьяно смотрел на нас, особенно широко открывая глаза, а мы смотрели на него, неподвижные, сложив руки, будто для молитвы или медитации. А он опять возвращался к Видеру, обессиленный и измученный страхом. Казалось, это время, подобно землетрясению, прогрохотало рядом с нами, а мы рассуждали о вероятности того, что Видер (Wieder) носил фамилию Weider, но вследствие простой ошибки, допущенной в начале века иммиграционной службой, превратился из Weider'а в Wieder'а. Притом не следует исключать возможность того, что он прозывался Bieder, то есть «честный», «безупречный», «скромный», ведь губно-зубную согласную W так легко спутать на слух с губно-губной В. Потом он припомнил, что существительное Widder означает «ягненок», «агнец», из чего каждый волен делать любые выводы.
Через пару дней Толстушка позвонила Бибьяно и сказала, что Альберто Руис-Тагле и Карлос Видер – одно и то же лицо. Она узнала его на фотографии в «Меркурио». «Свидетельство не особенно надежное, принимая во внимание скверное качество фотографии», – заметил Бибьяно несколько недель или месяцев спустя. На чем основывалась Толстушка, опознав Руиса-Тагле? «Похоже, – сказал Бибьяно, – ею руководило седьмое чувство, она якобы узнала его по осанке». Так или иначе, но именно тогда Руис-Тагле исчез навсегда, а нам остался только Видер, отныне именно он наполнял смыслом наше прозябание.
Бибьяно начал работать продавцом в обувном магазине. Магазинчик был не плох, не хорош, располагался он неподалеку от центра между закрывавшимися одна за другой лавками букинистов, ресторанчиками средней руки, официанты которых ловили посетителей прямо на улице, заманивая легковерных с помощью фантастических и не вполне правдивых посулов, да узкими, длинными, скверно освещенными магазинами готовой одежды. Разумеется, никто из нас никогда больше не переступил порога поэтической студии. Иногда Бибьяно делился со мной своими прожектами: он хотел писать на английском языке рассказы, действие которых разворачивалось бы в ирландской деревне, мечтал выучить французский, хотя бы чтобы прочесть Стендаля в оригинале, мечтал спрятаться внутри Стендаля и позволить годам бежать своим чередом (и тут же противоречил самому себе, утверждая, что для этого подходит только Шатобриан, этот Октавио Пас XIX века, но не Стендаль, никак не Стендаль), и, наконец, он хотел написать книгу – антологию американской нацистской литературы. «Великую книгу, – говорил он, когда я встречал его на выходе из обувного магазина, – которая охватит все произведения и явления нацистской литературы на нашем континенте, от Канады (где особый интерес представляют квебекцы) до Чили, где наверняка можно обнаружить тенденции и течения на любой вкус». Между тем он не забывал и о Карлосе Видере, со страстью и прилежанием филателиста собирая все материалы о нем или его творениях.
Если память мне не изменяет, шел 1974 год. В один прекрасный день пресса сообщила, что Карлос Видер с помощью меценатов из частных фирм полетел на Южный полюс. Путешествие было сложным, со множеством посадок, но везде, где бы он ни приземлялся, он писал на небесах свои поэмы. «Это были поэмы нового железного века для чилийской расы», – говорили его почитатели. Бибьяно следил за путешествием шаг за шагом. Меня же, по правде говоря, уже не интересовало так сильно, что еще может сделать или прекратит делать этот лейтенант Военно-воздушных сил. Как-то раз Бибьяно показал фотографию, она была куда лучше той, на которой Толстушка вроде бы признала Руиса-Тагле. На самом деле Видер и Руис-Тагле были очень похожи между собой, но я в те времена думал только о том, как бы уехать вон из страны. Со всей определенностью могу сказать лишь одно: ни на фотографии, ни в его выступлениях не оставалось ничего от того Руиса-Тагле – такого сдержанного, такого скромного, такого очаровательно неуверенного в себе (и даже такого самоучки). Видер был воплощенной самоуверенностью и отвагой. Он говорил о поэзии (не чилийской или латиноамериканской, а о поэзии вообще) столь авторитетно, что обезоруживал любого собеседника (правда, надо заметить, что его тогдашними собеседниками были, как правило, преданные новому режиму журналисты, в принципе не способные перечить офицеру наших Военно-воздушных сил). И хотя стенограммы его речей пестрели неологизмами и глупостями, столь свойственными нашему противоречивому языку, в них чувствовались также сила, чистота, изящество и законченность мысли, порожденные личностью волевой и цельной.
Перед последним перелетом (из Пунта-Аренаса на антарктическую базу Артуро Прат) в одном из ресторанов города был устроен торжественный ужин в его честь. Рассказывают, что Видер выпил лишнего и дал пощечину какому-то моряку, не оказавшему должного уважения даме. Об этой даме ходили разные слухи, но все совпадали в одном: организаторы ужина ее не приглашали, и никто из команды ее не знал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18