https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/150na70cm/
Короче говоря, это были истинные отбросы общества, и неизбежно их злополучный отпрыск унаследовал дурную кровь сполна.
В пятнадцать лет он соблазнял всех местных школьниц, постоянно доставлялся в полицейский участок за мелкое и не такое уж мелкое воровство и упрямо не удерживался ни на одной работе, которую его порядочные и отчаявшиеся приемные родители подыскивали для него. Нечего говорить, что кончил он виселицей.
Таким образом, вы видите, что какие бы предосторожности ни принимать, никогда – НИКОГДА – нельзя быть уверенным в ребенке, которого усыновляешь. Наследственность скажется – никто лучше меня, врача, не знает, что это один из самых неизменных биологических законов. И, учитывая, как далеко наш брак уже продвинулся по пути саморазрушения, мы с Мэдж просто не могли рисковать.
Затем произошло нечто, будто ниспосланное Небом, чтобы поправить наши отношения. У меня была тетка, старая дева, которая доживала последние свои годы в Фарнборо. Она была фрейлиной императрицы Евгении в изгнании, и та завещала ей пять тысяч фунтов – наследство, сохранившееся практически нетронутым, когда она сама скончалась. Я был ее единственным живым родственником, и хотя мы с Мэдж никогда за ней, как вы могли бы выразиться, не ухаживали – к нашему вечному стыду, мы ни разу не побеспокоились навестить ее в маленьком кругу дряхлых придворных прихлебателей, – эта нежданная удача… хм… свалилась в руки именно нам.
В те дни пять тысяч фунтов были кругленькой суммой, а пока мы раздумывали, что с ними делать, мне предложили место хирурга при больнице «Кедры Вавилонские» в Оттаве, в Канаде. Это, как мы оба решили, было тем чудом, о котором мы молились, и я без колебаний согласился.
Увы! Как Томас Карлейль, если не ошибаюсь, сформулировал это: «Здесь или Нигде, Теперь или Никогда находится, Иммигрант, твоя Америка». Наши корни были здесь, и наш переезд в конечном счете не изменил ничего. У меня, разумеется, была моя работа, но бедняжке Мэдж канадцы показались такими же холодными, как их климат.
Мои коллеги, например. Они приглашали нас на обед – единственный раз, а затем никаких отношений с нами не поддерживали. Осмелюсь предположить, не потому, что мы им не нравились или по какой-либо сходной причине, но потому лишь, что считали, будто, один раз приняв нас у себя, они исполнили свой долг перед нами. Вы знаете, выглядело это так, будто мы были мимолетными знакомыми, друзьями друзей проездом. У них сложились собственные тесные кружки, и наше вторжение, должно быть, нарушало симметрию. Было бы несправедливо сказать, что они видели в нас непрошеных гостей. Просто в их жизни не было места, свободного пространства для нас.
На наш брак это воздействовало сокрушительно. Вечер за вечером нам нечем было заняться, кроме как кричать друг на друга – иногда молча, если вы меня понимаете, иногда шепотком, а иногда и во всю силу наших легких. И вот тогда я начал пить.
Не то чтобы я стал алкоголиком. Нет-нет! Но каждый вечер, собираясь вернуться домой, я сознавал, что мне необходимо хлебнуть для храбрости, чтобы встретиться с моей собственной женой. Нет-нет, то, что я сказал сейчас, несправедливо. Мэдж тут ни при чем. Я чурался не своей жены, а нашего брака, того, что от него осталось.
Как бы то ни было, я начал пить и, хуже того, продолжал пить. Пусть город Оттава не может предложить ничего другого, но он может похвастать большим выбором уютных баров, и вскоре я уже посещал большинство их.
Пока однажды не произошло неизбежное. Мне предстояло кесарево сечение. Поначалу все выглядело обычным, не более сложным, чем любые другие. Однако вскоре выяснилось, что требуется гораздо более серьезное вмешательство, чем можно было предвидеть, и – короче говоря – я был вынужден пожертвовать младенцем, чтобы спасти мать.
Опять, клянусь, я не допустил никакой ошибки. Любой хирург-педиатр в мире оказался бы в точно таком же положении, как я, и столкнулся бы с той же дилеммой и безоговорочно – повторяю, безоговорочно, – принял бы точно то же решение. Такое случается. И может случиться с любым светилом хирургии.
Отец, конный полицейский, естественно, был сражен потерей сына, хотя был не менее благодарен мне, что я вернул ему жену практически здоровой. Ведь, понимаете, в большинстве нормальные люди относятся к врачу, любому врачу, с таким благоговением, что инстинктивно не могут допустить, что столь героический персонаж, каким они его считают, был бы способен проявить небрежность.
И все прошло бы без последствий, если бы одна пронырливая сестра не отправилась сразу к директору больницы с заявлением, что, завязывая маску на моем лице, она уловила запах виски.
Разумеется, меня вызвали в кабинет директора, где я совершенно спокойно подчеркнул, что не допустил никакой неосторожности. Анестезиолог, сказал я, без сомнения, подтвердит, что ничего больше для спасения ребенка сделать было нельзя. И он подтвердил, но только под нежданно агрессивными вопросами директора признался также, что у него сложилось впечатление, якобы из-за некоторого смазывания слов в моей речи, что я перед этим пил. И не в первый раз, добавил он.
И НЕ В ПЕРВЫЙ РАЗ. Эта фраза меня прикончила. Директор сорвался с цепи. Он тут же, не сходя с места, приказал мне не сметь больше никогда переступать на моих шатких ногах порог больницы. Я попытался возражать. Заявил, что меня нельзя, что меня не следует увольнять по слову анестезиолога, но он ничего не слушал, и, честно говоря, желания бороться у меня больше не было. Если бы я решил продолжать, это привело бы к скандалу не только для больницы, но и лично для меня. И я не знал, выдержит ли брак, уже настолько треснувший, как наш, неизбежной огласки.
Вы можете подумать, что тут все и кончилось. Но нет, это не только не был конец, но, по-своему, даже не самое худшее. Понятия не имею, кто проболтался – думаю, что сестра – ну, вообще есть секреты, скрыть которые невозможно, несмотря на клятву Гиппократа, – и до ушей конного полицейского и его жены дошел слух, будто в операционной я был «мертвецки пьян», можете этому поверить?
Они начали посылать письмо за письмом в Опекунский совет больницы, начали преследовать нас угрожающими телефонными звонками. И хотя вначале они не знали нашего домашнего адреса, он же был полицейским, и узнать его им не составило труда. Так что вы поймете, почему мы с Мэдж предпочли не оставаться там.
Мы тут же упаковали чемоданы, сбежали в Нью-Йорк – боюсь, «сбежали» тут mot just, – и купили билеты на первый же пароход, «Зенобию», отплывавший в Европу. Шесть дней спустя мы сошли на берег в Гавре, вечер нашел нас уже в Париже, а на следующий день мы в «Голубом экспрессе» отправились на юг.
С этого момента, – закончил он тем же сухим собранным тоном, какой сохранял на протяжении всей своей речи, – история больше касается Мэдж, чем меня. А потому, если позволите, я передам эстафету ей.
На протяжении всей этой исповеди глаза Мэдж Ролф были с таким напряжением устремлены на лицо мужа, что казалось, она не просто наблюдает за ним, за его лицом, но наблюдает за его губами, наблюдает, как они формулируют слова и фразы, которые могли навсегда уничтожить их во мнении того «круга людей», к какому они еще могли принадлежать. Теперь наконец она отвернулась от него к тем, кто слушал и наблюдал его почти с таким же напряжением, как она сама.
Мэдж откашлялась. Затем закурила сигарету – насквозь актриса, хотя и актриса, никогда не выступавшая на подмостках, она использовала зажигалку и сигарету, как королева сцены, как могла бы использовать их сама Кора Резерфорд. Для нее они в первую очередь были подручной театральной бутафорией, позволяли ей помедлить секунду-другую, пока она мысленно репетировала свои реплики и собиралась с силами.
Еще несколько секунд она просидела, изящно хмурясь, а затем начала собственный рассказ об их темном прошлом.
– Вы все слышали рассказ, – сказала она, – как Генри препарировал наши супружеские проблемы. Вы слышали, как он ПРООПЕРИРОВАЛ их куда более твердой рукой, чем ту несчастную женщину в Оттаве. Да-да, Генри, я знаю, ты не был «мертвецки пьян», я это знаю. Но еще я знаю, что если ты и не был пьян, то пил, и я думаю, если ты посмотришь в глаза фактам, не был в надлежащей форме для совершения этой операции.
Что там сказал Сократ? Что врач не может совершить ошибки, поскольку в тот миг, когда он ее совершает, он перестает быть врачом. Ну, просто скажем, что на несколько минут в операционной ты перестал быть врачом.
Возможно, следуя той же логике, я никогда не была тебе неверна, так как я перестала быть твоей женой, едва у меня появились другие мужчины. О, пожалуйста, не напускайте на себя изумленный или шокированный вид, мои дорогие, вы все знали, что всплывет именно ЭТО. Все вы прочли заметки Джентри, и не могу поверить, будто вы уже не вычислили, кого он подразумевал под MP.
Генри, впрочем, был прав. Если наш брак рухнул, то лишь по самой простой глупой причине, что единственное, чего я хотела от жизни, были дети, а мы не могли их иметь. Уверяю вас всех, муки, сопряженные с родами, – ничто, НИЧТО по сравнению с мукой НЕ рожать. Странно! Помню, как страшно я расстроилась, когда он рассказал мне про этого малютку, умершего на операционном столе, и я долгое время пыталась понять почему – пока наконец не сообразила, что это вновь заставило меня ощутить свою бездетность.
Ну, как бы то ни было, после скандала, и увольнения, и угрожающих телефонных звонков, и бегства назад в Европу мы оказались на юге Франции все еще с пятью тысячами почти не тронутого наследства тетушки в наших карманах. И там мы занялись тем, чем бы занялся почти любой из вас. Мы принялись их транжирить, насколько у нас хватало сил.
В Монте мы сошлись с компанией английских экспатриантов – обычной шушерой Ривьеры. Ну, Джон Фицпатрик и Патрик Фицджон – они откликались только на эти имена, затем Элли и Генриетта Арбутнот, «Плюш» Дафф, как его там, и его дружок Дикки – и я только сейчас сообразила, что Дикки этим одним не исчерпывались, верно, Генри? Вроде бы Плюш всех своих дружков называл Дикки. И жизнь была – нескончаемый вихрь головокружительных скоростей по Гранд-Корниш, потрясающие посещения казино, душистые ночи под завесами пальм – Плюш называл это «купанием в лунном свете» – и воскресные поездки за границу в Сан-Ремо и Вентимилью. Все на редкость развлекательно, и мы, разумеется, чувствовали себя бесконечно несчастными.
И тут я встретила Реймонда Джентри.
Да, это правда. Я вижу удивление на ваших лицах и особенно на вашем, старший инспектор, но так оно и есть. Я уже была знакома с Реем до того, как он возник здесь в Сочельник.
Но я безоговорочно требую поверить, что в библейском смысле я его категорически не знала, хотя в те дни «библейски» имело для меня только один смысл. Откровенно говоря, как и Кора, я сочла его гомиком. Или евнухом. А из-за его коктейлей, и его галстуков, и его граненого прононса я сочла, что он слишком уж идеальный англичанин, чтобы не быть подделкой, и предположила, что он еврей из Центральной Европы, чересчур о себе возомнивший, хотя он был таким скользким, что не допустил бы, чтобы его на чем-либо изловили. А я была терпима. Бог свидетель, я была терпима.
Джентри принадлежал к тем смазливым молодчикам, которые нанимаются сопровождать богатых старых хрычовок в «Казино» и в «карнавал», попутно прикарманивая шиллинг-другой для себя. И хотя я, бесспорно, старой хрычовкой не была – хотя, если бы мы с Генри попрозябали на Ривьере подольше, я в конце концов попала бы в их категорию, – он обеспечивал мне эти услуги. Пока Генри одиноко коротал вечера за бутылкой в нашем номере, я подыскивала кого-нибудь – в идеале кого-нибудь не слишком угрожающего, – чтобы он сопровождал меня туда-сюда по Круазетт. И не более того.
Правда, вначале он за мной неуклюже ухаживал. Помнится, однажды он даже переписал стихи Руперта Брука, изменив парочку имен так, чтобы связать их с нами, и презентовал их мне в корсаже из орхидей. Но все это было исключительно для проформы, своего рода тренировка в самоутверждении. Мы оба знали, как относимся друг к другу.
Затем на вечеринке, устроенной Джеральдом и Сарой Мэрфи в отеле «Добро пожаловать» в Вильфранше, он познакомил меня с Максимом Павеско, своим приятелем. Национальности Максима я так и не узнала. Румыном он не был, несмотря на фамилию и его утверждение, будто он был близким личным другом принца Николая и принцессы Марии. Не был он ни греком, ни испанцем, ни корсиканцем. Собственно, я считала его албанцем. Как я всегда говорю, если кто-то происходит ниоткуда, значит, он из Албании.
Я знаю, о чем вы все сейчас думаете. Как могла англичанка вроде меня пасть так низко, чтобы общаться с албанцем? Честно говоря, я бы взяла в спутники туземца страны Бонго-Бонго, лишь бы у него был чистый воротничок, презентабельный смокинг, а кольцо в носу – от Картье.
А Максим, знаете, был таким красивым, таким шелковистым, и смуглым, и соблазнительным. Таким-таким неанглийским. Когда мы с ним где-нибудь бывали вместе, благодаря ему я вновь ощущала себя желанной. Когда я видела, как другие мужчины завидуют ему, и видела, как другие женщины завидуют мне, я больше не ощущала, что… ну, что я уже вот-вот выйду в тираж.
Нет, не воображайте, будто я питала относительно него хоть какие-то иллюзии. Он был паразитом, альфонсом, а когда впадал в одно из своих настроений, то становился полнейшим и абсолютным животным. И все же не могу отрицать, я гордилась, что меня видят с ним.
И только позднее я осознала – ведь этот подлый мерзавец Рей Джентри, разумеется, мне и слова не сказал, – что Максим, МОЙ Максим, уже снял сливки с каждой одинокой богатой женщины средних лет на Ривьере, с каждой веселой вдовы и пикантной разводки, утратившей или готовой утратить всякую гордость, которой когда-то дорожила в себе. Одна рекомендовала его другой, будто водопроводчика или медиума. Если я была подержанной вещью, то Максим принадлежал мусорной куче.
Разумеется, за все платила я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
В пятнадцать лет он соблазнял всех местных школьниц, постоянно доставлялся в полицейский участок за мелкое и не такое уж мелкое воровство и упрямо не удерживался ни на одной работе, которую его порядочные и отчаявшиеся приемные родители подыскивали для него. Нечего говорить, что кончил он виселицей.
Таким образом, вы видите, что какие бы предосторожности ни принимать, никогда – НИКОГДА – нельзя быть уверенным в ребенке, которого усыновляешь. Наследственность скажется – никто лучше меня, врача, не знает, что это один из самых неизменных биологических законов. И, учитывая, как далеко наш брак уже продвинулся по пути саморазрушения, мы с Мэдж просто не могли рисковать.
Затем произошло нечто, будто ниспосланное Небом, чтобы поправить наши отношения. У меня была тетка, старая дева, которая доживала последние свои годы в Фарнборо. Она была фрейлиной императрицы Евгении в изгнании, и та завещала ей пять тысяч фунтов – наследство, сохранившееся практически нетронутым, когда она сама скончалась. Я был ее единственным живым родственником, и хотя мы с Мэдж никогда за ней, как вы могли бы выразиться, не ухаживали – к нашему вечному стыду, мы ни разу не побеспокоились навестить ее в маленьком кругу дряхлых придворных прихлебателей, – эта нежданная удача… хм… свалилась в руки именно нам.
В те дни пять тысяч фунтов были кругленькой суммой, а пока мы раздумывали, что с ними делать, мне предложили место хирурга при больнице «Кедры Вавилонские» в Оттаве, в Канаде. Это, как мы оба решили, было тем чудом, о котором мы молились, и я без колебаний согласился.
Увы! Как Томас Карлейль, если не ошибаюсь, сформулировал это: «Здесь или Нигде, Теперь или Никогда находится, Иммигрант, твоя Америка». Наши корни были здесь, и наш переезд в конечном счете не изменил ничего. У меня, разумеется, была моя работа, но бедняжке Мэдж канадцы показались такими же холодными, как их климат.
Мои коллеги, например. Они приглашали нас на обед – единственный раз, а затем никаких отношений с нами не поддерживали. Осмелюсь предположить, не потому, что мы им не нравились или по какой-либо сходной причине, но потому лишь, что считали, будто, один раз приняв нас у себя, они исполнили свой долг перед нами. Вы знаете, выглядело это так, будто мы были мимолетными знакомыми, друзьями друзей проездом. У них сложились собственные тесные кружки, и наше вторжение, должно быть, нарушало симметрию. Было бы несправедливо сказать, что они видели в нас непрошеных гостей. Просто в их жизни не было места, свободного пространства для нас.
На наш брак это воздействовало сокрушительно. Вечер за вечером нам нечем было заняться, кроме как кричать друг на друга – иногда молча, если вы меня понимаете, иногда шепотком, а иногда и во всю силу наших легких. И вот тогда я начал пить.
Не то чтобы я стал алкоголиком. Нет-нет! Но каждый вечер, собираясь вернуться домой, я сознавал, что мне необходимо хлебнуть для храбрости, чтобы встретиться с моей собственной женой. Нет-нет, то, что я сказал сейчас, несправедливо. Мэдж тут ни при чем. Я чурался не своей жены, а нашего брака, того, что от него осталось.
Как бы то ни было, я начал пить и, хуже того, продолжал пить. Пусть город Оттава не может предложить ничего другого, но он может похвастать большим выбором уютных баров, и вскоре я уже посещал большинство их.
Пока однажды не произошло неизбежное. Мне предстояло кесарево сечение. Поначалу все выглядело обычным, не более сложным, чем любые другие. Однако вскоре выяснилось, что требуется гораздо более серьезное вмешательство, чем можно было предвидеть, и – короче говоря – я был вынужден пожертвовать младенцем, чтобы спасти мать.
Опять, клянусь, я не допустил никакой ошибки. Любой хирург-педиатр в мире оказался бы в точно таком же положении, как я, и столкнулся бы с той же дилеммой и безоговорочно – повторяю, безоговорочно, – принял бы точно то же решение. Такое случается. И может случиться с любым светилом хирургии.
Отец, конный полицейский, естественно, был сражен потерей сына, хотя был не менее благодарен мне, что я вернул ему жену практически здоровой. Ведь, понимаете, в большинстве нормальные люди относятся к врачу, любому врачу, с таким благоговением, что инстинктивно не могут допустить, что столь героический персонаж, каким они его считают, был бы способен проявить небрежность.
И все прошло бы без последствий, если бы одна пронырливая сестра не отправилась сразу к директору больницы с заявлением, что, завязывая маску на моем лице, она уловила запах виски.
Разумеется, меня вызвали в кабинет директора, где я совершенно спокойно подчеркнул, что не допустил никакой неосторожности. Анестезиолог, сказал я, без сомнения, подтвердит, что ничего больше для спасения ребенка сделать было нельзя. И он подтвердил, но только под нежданно агрессивными вопросами директора признался также, что у него сложилось впечатление, якобы из-за некоторого смазывания слов в моей речи, что я перед этим пил. И не в первый раз, добавил он.
И НЕ В ПЕРВЫЙ РАЗ. Эта фраза меня прикончила. Директор сорвался с цепи. Он тут же, не сходя с места, приказал мне не сметь больше никогда переступать на моих шатких ногах порог больницы. Я попытался возражать. Заявил, что меня нельзя, что меня не следует увольнять по слову анестезиолога, но он ничего не слушал, и, честно говоря, желания бороться у меня больше не было. Если бы я решил продолжать, это привело бы к скандалу не только для больницы, но и лично для меня. И я не знал, выдержит ли брак, уже настолько треснувший, как наш, неизбежной огласки.
Вы можете подумать, что тут все и кончилось. Но нет, это не только не был конец, но, по-своему, даже не самое худшее. Понятия не имею, кто проболтался – думаю, что сестра – ну, вообще есть секреты, скрыть которые невозможно, несмотря на клятву Гиппократа, – и до ушей конного полицейского и его жены дошел слух, будто в операционной я был «мертвецки пьян», можете этому поверить?
Они начали посылать письмо за письмом в Опекунский совет больницы, начали преследовать нас угрожающими телефонными звонками. И хотя вначале они не знали нашего домашнего адреса, он же был полицейским, и узнать его им не составило труда. Так что вы поймете, почему мы с Мэдж предпочли не оставаться там.
Мы тут же упаковали чемоданы, сбежали в Нью-Йорк – боюсь, «сбежали» тут mot just, – и купили билеты на первый же пароход, «Зенобию», отплывавший в Европу. Шесть дней спустя мы сошли на берег в Гавре, вечер нашел нас уже в Париже, а на следующий день мы в «Голубом экспрессе» отправились на юг.
С этого момента, – закончил он тем же сухим собранным тоном, какой сохранял на протяжении всей своей речи, – история больше касается Мэдж, чем меня. А потому, если позволите, я передам эстафету ей.
На протяжении всей этой исповеди глаза Мэдж Ролф были с таким напряжением устремлены на лицо мужа, что казалось, она не просто наблюдает за ним, за его лицом, но наблюдает за его губами, наблюдает, как они формулируют слова и фразы, которые могли навсегда уничтожить их во мнении того «круга людей», к какому они еще могли принадлежать. Теперь наконец она отвернулась от него к тем, кто слушал и наблюдал его почти с таким же напряжением, как она сама.
Мэдж откашлялась. Затем закурила сигарету – насквозь актриса, хотя и актриса, никогда не выступавшая на подмостках, она использовала зажигалку и сигарету, как королева сцены, как могла бы использовать их сама Кора Резерфорд. Для нее они в первую очередь были подручной театральной бутафорией, позволяли ей помедлить секунду-другую, пока она мысленно репетировала свои реплики и собиралась с силами.
Еще несколько секунд она просидела, изящно хмурясь, а затем начала собственный рассказ об их темном прошлом.
– Вы все слышали рассказ, – сказала она, – как Генри препарировал наши супружеские проблемы. Вы слышали, как он ПРООПЕРИРОВАЛ их куда более твердой рукой, чем ту несчастную женщину в Оттаве. Да-да, Генри, я знаю, ты не был «мертвецки пьян», я это знаю. Но еще я знаю, что если ты и не был пьян, то пил, и я думаю, если ты посмотришь в глаза фактам, не был в надлежащей форме для совершения этой операции.
Что там сказал Сократ? Что врач не может совершить ошибки, поскольку в тот миг, когда он ее совершает, он перестает быть врачом. Ну, просто скажем, что на несколько минут в операционной ты перестал быть врачом.
Возможно, следуя той же логике, я никогда не была тебе неверна, так как я перестала быть твоей женой, едва у меня появились другие мужчины. О, пожалуйста, не напускайте на себя изумленный или шокированный вид, мои дорогие, вы все знали, что всплывет именно ЭТО. Все вы прочли заметки Джентри, и не могу поверить, будто вы уже не вычислили, кого он подразумевал под MP.
Генри, впрочем, был прав. Если наш брак рухнул, то лишь по самой простой глупой причине, что единственное, чего я хотела от жизни, были дети, а мы не могли их иметь. Уверяю вас всех, муки, сопряженные с родами, – ничто, НИЧТО по сравнению с мукой НЕ рожать. Странно! Помню, как страшно я расстроилась, когда он рассказал мне про этого малютку, умершего на операционном столе, и я долгое время пыталась понять почему – пока наконец не сообразила, что это вновь заставило меня ощутить свою бездетность.
Ну, как бы то ни было, после скандала, и увольнения, и угрожающих телефонных звонков, и бегства назад в Европу мы оказались на юге Франции все еще с пятью тысячами почти не тронутого наследства тетушки в наших карманах. И там мы занялись тем, чем бы занялся почти любой из вас. Мы принялись их транжирить, насколько у нас хватало сил.
В Монте мы сошлись с компанией английских экспатриантов – обычной шушерой Ривьеры. Ну, Джон Фицпатрик и Патрик Фицджон – они откликались только на эти имена, затем Элли и Генриетта Арбутнот, «Плюш» Дафф, как его там, и его дружок Дикки – и я только сейчас сообразила, что Дикки этим одним не исчерпывались, верно, Генри? Вроде бы Плюш всех своих дружков называл Дикки. И жизнь была – нескончаемый вихрь головокружительных скоростей по Гранд-Корниш, потрясающие посещения казино, душистые ночи под завесами пальм – Плюш называл это «купанием в лунном свете» – и воскресные поездки за границу в Сан-Ремо и Вентимилью. Все на редкость развлекательно, и мы, разумеется, чувствовали себя бесконечно несчастными.
И тут я встретила Реймонда Джентри.
Да, это правда. Я вижу удивление на ваших лицах и особенно на вашем, старший инспектор, но так оно и есть. Я уже была знакома с Реем до того, как он возник здесь в Сочельник.
Но я безоговорочно требую поверить, что в библейском смысле я его категорически не знала, хотя в те дни «библейски» имело для меня только один смысл. Откровенно говоря, как и Кора, я сочла его гомиком. Или евнухом. А из-за его коктейлей, и его галстуков, и его граненого прононса я сочла, что он слишком уж идеальный англичанин, чтобы не быть подделкой, и предположила, что он еврей из Центральной Европы, чересчур о себе возомнивший, хотя он был таким скользким, что не допустил бы, чтобы его на чем-либо изловили. А я была терпима. Бог свидетель, я была терпима.
Джентри принадлежал к тем смазливым молодчикам, которые нанимаются сопровождать богатых старых хрычовок в «Казино» и в «карнавал», попутно прикарманивая шиллинг-другой для себя. И хотя я, бесспорно, старой хрычовкой не была – хотя, если бы мы с Генри попрозябали на Ривьере подольше, я в конце концов попала бы в их категорию, – он обеспечивал мне эти услуги. Пока Генри одиноко коротал вечера за бутылкой в нашем номере, я подыскивала кого-нибудь – в идеале кого-нибудь не слишком угрожающего, – чтобы он сопровождал меня туда-сюда по Круазетт. И не более того.
Правда, вначале он за мной неуклюже ухаживал. Помнится, однажды он даже переписал стихи Руперта Брука, изменив парочку имен так, чтобы связать их с нами, и презентовал их мне в корсаже из орхидей. Но все это было исключительно для проформы, своего рода тренировка в самоутверждении. Мы оба знали, как относимся друг к другу.
Затем на вечеринке, устроенной Джеральдом и Сарой Мэрфи в отеле «Добро пожаловать» в Вильфранше, он познакомил меня с Максимом Павеско, своим приятелем. Национальности Максима я так и не узнала. Румыном он не был, несмотря на фамилию и его утверждение, будто он был близким личным другом принца Николая и принцессы Марии. Не был он ни греком, ни испанцем, ни корсиканцем. Собственно, я считала его албанцем. Как я всегда говорю, если кто-то происходит ниоткуда, значит, он из Албании.
Я знаю, о чем вы все сейчас думаете. Как могла англичанка вроде меня пасть так низко, чтобы общаться с албанцем? Честно говоря, я бы взяла в спутники туземца страны Бонго-Бонго, лишь бы у него был чистый воротничок, презентабельный смокинг, а кольцо в носу – от Картье.
А Максим, знаете, был таким красивым, таким шелковистым, и смуглым, и соблазнительным. Таким-таким неанглийским. Когда мы с ним где-нибудь бывали вместе, благодаря ему я вновь ощущала себя желанной. Когда я видела, как другие мужчины завидуют ему, и видела, как другие женщины завидуют мне, я больше не ощущала, что… ну, что я уже вот-вот выйду в тираж.
Нет, не воображайте, будто я питала относительно него хоть какие-то иллюзии. Он был паразитом, альфонсом, а когда впадал в одно из своих настроений, то становился полнейшим и абсолютным животным. И все же не могу отрицать, я гордилась, что меня видят с ним.
И только позднее я осознала – ведь этот подлый мерзавец Рей Джентри, разумеется, мне и слова не сказал, – что Максим, МОЙ Максим, уже снял сливки с каждой одинокой богатой женщины средних лет на Ривьере, с каждой веселой вдовы и пикантной разводки, утратившей или готовой утратить всякую гордость, которой когда-то дорожила в себе. Одна рекомендовала его другой, будто водопроводчика или медиума. Если я была подержанной вещью, то Максим принадлежал мусорной куче.
Разумеется, за все платила я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27