https://wodolei.ru/brands/Damixa/arc/
Мне тридцать пять, и меня покупают везде, а
ему сорок пять, и его покупают только в залы общепита. Но как платят мне и
как платят ему? Смешно сказать, но несравнимо! Я продал своего "Арфиста" за
семьсот, а он свой "Хор скворцов" за тысячу двести!
- Да ешь ты и пей! Успокойся! Ты - чудный художник. И я всегда тебе помогу,
хоть не всегда могу помочь сам себе. Чимкелов - несомненный оболтус и такой
же художник, как я - балерина. Но ты, мой друг, вскормил его, и вспоил, и
вывел в люди, свято надеясь, что тебя он не тронет и в грозный час защитит
от других таких же оболтусов. А у него изменились планы, и он на тебя
плевал. Кстати, именно потому, что знает тебя как облупленного. Никогда,
Трифон, не дружи с подлецами, они ненавидят родителей, учителей, никогда не
возвращают долги, незабвенно мстят за добро - и обожают, когда им дают по
морде. По морде - это их как-то успокаивает и освежает. Про это много
написано, ты книги читаешь?..
Алеша сидел на высокой скале, ел жаркое и видел небо прямо перед собой.
Снаружи оно состояло из сине-багровых газов, из набрякших грозой облаков,
золотящихся мимолетно... из птиц, обезумевших от электричества дальних
летучих и жгучих молний, средь которых есть шаровые... из одуванчиков, дыма
и всего, что за день туда улетело. Но внутри оно состояло из горящих камней,
из раскаленных гигантских шаров, эллипсов и гремящих пустот. Там шумело
сизое древо Млечного Пути, и наша Земля ползла по нему, как голубая букашка.
И, холодея, сжимались какие-то звезды до размеров, в которых они предстают
перед нами ночью. А другие звезды вновь разгорались, и несметные солнца
ритмично пульсировали - золотые снаружи и черные в сердцевине, а другие
солнца сгорали и коченели. И была среди этих миров изначальная точка - точка
самодостаточности, божественная воля Вселенной, сама себя создающая и все -
из себя самой. И меня, и Гришу. И отца, и мою маму... А где Гришина мама и
куда она?.. Эту мысль Алеша не стал рассматривать и самозащитно вернулся на
землю, где Гриша тормошил его за локоть и чем-то крайне был удивлен.
- Что ты видишь там, куда ты смотришь? - спрашивал Гриша Алешу.
Алеша улыбнулся ребенку чудесным образом, как бы из своего тайного далека,
где был он за миг до того, размышляя над первопричиной всех жизней, которая
так мучит подростков и всех мудрецов нескончаемой древности.
Алеша знал, что Земля и Вселенная - совсем не такие, какими они
представляются житейскому глазу. Ведь у бабушки часто гостили знаменитые
ученые, и к чаю они приносили невероятные, глазам не доступные новости о
земле и о небе. И, хотя Алеша уже у кого-то прочел, что глаза - это часть
нашего мозга, вынесенная наружу, он большей частью жил своим внутренним
зрением, ему доверял все сильней. Внутренним зрением он мог останавливать
образы и разглядывать их так долго, как было ему надо для усвоения сути. А
при надобности, он мог также вызывать эти образы вновь и вновь, во всей их
подробности и неясности, чтобы внутренним зрением в них углубиться и кое-что
прояснить, а кое-что окончательно затуманить в надежде на мудрость будущего.
Людям же, которые в эти времена общались с Алешей, казалось, что он спит с
открытыми глазами.
- Что ты видишь там, куда ты смотришь? - снова и снова спрашивал
Гриша.
- Вижу баранчика, который полез на Луну, чтобы стать кудрявым, как тучка. А
там, на Луне, очередь лет на триста. Тучка займет очередь, пролетая мимо, а
лет через сто плюс сто плюс сто ее очередь как раз и подойдет, когда она
снова соберется из капель и мимо Луны пролетать будет. А баранчик триста лет
не живет и не собирается он из капель каждые триста лет. Ему сейчас надо
кудрявым стать! А тучки ему говорят:
"Если ты даже сто лет не проживешь, так зачем тебе кудри? Их ведь никто и
разглядеть не успеет, зря очередь занял!"
Но тут один старый лунный фей по имени Филофей говорит:
"Нет, так дело не пойдет! Пропустить баранчика безо всякой очереди, потому
что у него возраст детский, а детей по всей Вселенной без очереди всюду
пускают! Тем более что он, баранчик, умрет молодым по сравнению с вами, мои
красавицы!"
Тучки пошумели, погромыхали, некоторые от злости даже черными сделались, но
баранчика пропустили, как ребенка, без очереди. И во-о-он там, видишь, идет
кудрявый баранчик с Луны на Землю.
- Вижу. Идет кудрявый баранчик,- сказал Гриша и взял со стола большой
прямоугольный пряник.- Вот смотри. Я беру этот пряник и по кусочку
откушиваю. Грыз-грыз-грыз и еще с этого боку грыз-грыз, и получился у меня
баранчик. Теперь тут грыз-погрыз и тут грыз-погрыз, и получилась собачка.
Теперь тут угрызу уголок и там войду в середку, и получилась кошка. Теперь
съем ушки и тут погрызу, и получилась курица. Из курицы только бабочка
получается, из бабочки - жучок, а из жучка - вишенка. А из вишенки ничего не
получается больше, поэтому я ее так просто съем, безо всякого воображения!
Вообще-то, я пряники не очень люблю. Я люблю варенье, но из варенья ничего
такого не получается, в нем твердости нет.
- Сейчас арбузик зарежем! - сказал Трифон и воткнул финку в белый арбузный
пупок.- Мировая финка, старик, с пружиной, английская сталь, между прочим,
"Шеффилд"! Мне ее Рокуэлл Кент подарил!
Арбуз развалился, обнажив красное сахарное мясо с черными зернами, в каждом
из которых была до предела сжатая, тайно зарытая, втянутая в самую глубь,
неукротимая воля к жизни, готовая вспыхнуть и разрастись этим красным
сахарным мясом, раздувая кору зеленого шара.
- Ты - хвастун и врунишка. Рокуэлл Кент не имел о тебе ни малейшего
представления. Ведь он, бедняга, посетил наши края, когда ты, Трифон, был
еще скромным, воспитанным мальчиком и не сочинял о себе никакой легендарной
белиберды, сфальшивленной под документ эпохи. Уж это я в нашем брате просто
терпеть не могу-у-у!
- Старик, ты прав! - сказал Трифон, поникнув повинной головой.- На меня
что-то нашло! Ты не поверишь, конечно... Ты, конечно, теперь ни за что мне
не поверишь, но я скажу тебе всю правду. Эту финку мне подарил Булат
Окуджава. Будет он выступать - подойди и спроси, он тебе подтвердит, он -
человек очень славный и с юмором, он тебе скажет, как просто все это вышло.
Поехал он в Англию и купил мне эту финку за три фунта на аэродроме Хитроу,
где все в три раза дешевле, потому как без пошлины. Ему жутко нравятся мои
картины. Иногда он приходит без звонка, сидит часами и смотрит... Песня у
него есть одна замечательная. Называется "Батальное полотно". У меня две
картины с таким же названием. Так вот его песня частично повторяет мое
второе "Батальное полотно". Не первое! А второе, где белая кобыла с карими
гла-
зами.
Отец сквозь зубы выдохнул воздух, встал и зажег над столом китайский
фонарик. Фонарик от тепла закружился и наполнился абрикосовой мякотью,
разливающей прозрачный свет. Свет был такой - как будто он рос на дереве.
Гриша попросил лимонада, и Алеша, наливая ему пузырчатый крашеный напиток,
вдруг вспомнил: "Лимонад делают из лимона, но лимон из лимонада уже не
сделаешь никогда".
В ту минуту калитка распахнулась и вошла полная старуха в морковном халате и
ситцевой кепке. Она по-свойски села к столу, съела два бутерброда с сыром,
запила вином и тут же из кармана достала маленький бумажный пакетик с содой.
Соду из пакетика она высыпала себе на высунутый язык и съела ее, не
поморщась.
- Я, Трифончик, без соды помираю, будто в меня керосину налили, как в
примус. Пш-ш-ш! - испустила она с наслаждением благотворную отрыжку.- Давай,
Гришенька, спать ложиться, я за тобой пришла, тебя маменька ждет. Ты же
знаешь, она без тебя во всю ночь глаз не сомкнет, таращиться будет! Идем,
мой пончик, я тебе сказочку расскажу!
- Не-е-ет,- сказал Гриша, глядя куда-то в свою собственную даль,- я здесь
буду спать. Я буду спать с братом. Он же приехал всего на три дня. Ты скажи
маме, что три дня буду я спать здесь, с братом. А потом всю жизнь с ней.
- Гриня, мы же с тобой договаривались! Разве нет? Ты свое мужское слово
держать должен! Кто свое мужское слово не держит, как надо, тот -
тьфу! - инфузория! Его каждая моль в бараний рог согнет и съест в один
присест.
- А бараньи рога никто не ест. Они, тетя Мотя, очень твердые и невкусные.
Может, бараний рог мечтает всю жизнь, чтобы его слопали, а всем он не по
зубам. Вот бедный! - увиливал Гриша от главной темы. Она, эта тема спанья
непременно вблизи матери, была его мучительным детским стыдом и позором в
присутствии старшего брата, которого он увидел сегодня впервые и успел
полюбить - ни за что, за так, за то, что - брат, и все тут!
Отец подливал себе и Трифону чай из пузатого узбекского чайника с
красно-золотыми боками. Он слушал бубненье и вопли Трифона, глядя в крепкий
коричневый чай, и не обращал как бы никакого внимания на битву младшего сына
с превосходящими силами противника.
Алеша встал и пошел к калитке.
- Ты куда? Я с тобой! - вдруг очнулся отец и взглядом рванулся к Алеше, не
успев отереть с лица паутину какой-то немой, затаенной мысли.
Алеша ему улыбнулся. И отец улыбнулся в ответ виновато и весело. Закрывая
калитку, Алеша услышал, как Гриша сказал тете Моте:
- Человек! Мы же - братья!
Алеша поднялся по склону и увидел шелковицу, где была привязана лошадь.
Лошадь дремала, но, услыхав шаги, встрепенулась. Она узнала Алешу во тьме, и
он дал ей три куска сахара, и сам съел три куска - ему было не по себе, на
него накатила волна отвратительной слабости, лицо стало холодным и влажным.
И, стараясь вернуть себе кровное тепло, которого не даст человеку никакой ни
огонь, ни жар - только кровь, Алеша вдруг вспомнил вот это из "Кавказского
пленника":
Под влажной буркой, в сакле дымной,
Вкушает путник мирный сон,
И утром покидает он
Ночлега кров гостеприимный.
Издали видел Алеша свет китайского фонарика и саклю. Там на веранде зажгли
верхний свет, и в одном из окон сакли тоже что-то затеплилось. "Свеча, может
быть,- подумал Алеша,- при Пушкине были бы свечи". И он улыбнулся, потому
что вдохнул глубоко и услышал, как чудно пахнет живая лошадь, живая гора,
поросшая живой травой и живыми кустами живой акации, и живой шелковицей...
Просто стало Алеше легче, его сердце, скачущее, как лошадь, схрупало три
куска сахара и теперь мчалось дальше, весело согревая живую кровь, которая
вмиг обсушила жарким ветром его лицо, орошенное смертным по Їтом и стянутое
колючим льдом.
Отец подошел, и обнял, и поцеловал Алешу в макушку. Он сказал:
- Этот тип свалился, как сковородка с гвоздя. Но завтра мы будем одни. И
послезавтра мы будем одни. И я, Алеша, кое-что тебе объясню... Это ты не
видел меня три года. А я тебя видел... каждый день. Где бы ни был, о чем бы
ни думал... Не говоря уж о том, что я дважды в месяц езжу в командировки в
Москву, чтобы глянуть, как ты там... ну, идешь в спортивную школу. Завтра!
Все завтра! Завтра я напишу твой портрет! Завтра я смогу с тобой говорить о
серьезных вещах... Ты даже не представляешь себе, из-за какой чепухи люди в
молодости... в молодости они так беспощадны друг к другу! А в моем уже
возрасте... они безгранично терпимы. Спать! Все будет завтра - и силы, и
время, и слова!
Алеша пошел за отцом по узкой тропе, облитой лунным сиянием, пошел сквозь
кустарник, замгленный пылью и пухом, сквозь дикий сад, отливающий черной
зеленью и серебристой - с изнанки. Отец закурил, и дым его сигареты струился
через плечо, на Алешу, и с каждым шагом Алеша вдыхал этот дым, хоть он ему
не был сладок. Но кто-то устроил так, что выдох отца приходился на вдох
сына. И как ни старался Алеша изменить это ритмом ходьбы, ничего у Алеши не
получалось, не выходило ему облегчения - на каждый выдох отца все его
существо отвечало вдохом: выдох - вдох, выдох - вдох... Алеша почувствовал,
что он выдыхается, прибавил шагу и обогнал отца. Там, впереди, воздух был
чист и легок, и в черноземе неба сверкали крупные, круглые звезды, шевелясь
в своих лунках и бесшумно в них проворачиваясь.
Гриша лежал в раскладушке, упираясь локтем в брезент и держа на ладони свою
пшеничную голову.
- Я тебе постелил,- сказал он Алеше.
И Алеша увидел у другой стенки кровать, накрытую одеялом с белым отогнутым
уголком. Он разделся и лег, потянувшись, как кошка, и весь наполнился тем
блаженством, той дивной, все утоляющей благодатью, которая так сладко поет о
божественном происхождении наших трудов и нашей усталости.
Гриша громко зевал - до слез, но ни за что не хотел засыпать. Завелась в нем
тревога, предчувствие, расплывчатая, но звонкая грусть - на тайном ветру
дрожал ее ледяной колокольчик. Он вылез из раскладушки и тихонечко потащил
ее к Алешиной кровати, шлепая по полу босыми ногами.
- Алеша... ты спишь?
- Не-е-ет! - отвечал Алеша сквозь дрему.
- Расскажи мне сказку, Алеша. Мне страшно, когда я не сплю, а темно.
- Ну, слушай. Слушаешь?
- Слушаю, слушаю! Я весь слушаю.
- Погнался волк за двумя зайцами - и обоих поймал! Притащил за уши зайцев
домой и спать положил в сковородку, чтобы съесть их тепленькими - одного
зайца на завтрак, а другого - на ужин.
"Завтрак съешь сам, обед раздели с другом, а ужин отдай врагу! Где же я это
прочел, у какого заморского волка? - подумал волк, засыпая на овечьей
шкуре.- Так или иначе, а друга у меня нет - последнего я съел на той неделе.
И врага у меня нет - последнего я съел, когда съел последнего друга. Тоже,
значит, на той неделе. Не с кем мне разделить обед и некому отдать ужин.
Придется всех зайцев самому съесть. Все-таки я очень Одинокий Волк!" - и во
сне он заплакал скупыми волчьими слезами.
Не всегда зайцу весело, когда волк плачет. Иногда волк плачет перед тем, как
зайца слопать. Это он слезами зайчатину по вкусу подсаливает, потому что
волк терпеть не может пресной пищи! И он бы ел траву, капусту, морковку,
одуванчики с лютиками - чего проще? Ни за кем не гоняйся, рви себе травку да
жуй в свое удовольствие! Он бы даже молоко давал и шерсть кой-какую - что
ему, жалко? Но для этого пресная пища нужна, а от нее волку дурно делается и
лютость его возрастает на семьсот шестьдесят процентов - и волк начинает
кипеть!
1 2 3 4 5 6 7 8
ему сорок пять, и его покупают только в залы общепита. Но как платят мне и
как платят ему? Смешно сказать, но несравнимо! Я продал своего "Арфиста" за
семьсот, а он свой "Хор скворцов" за тысячу двести!
- Да ешь ты и пей! Успокойся! Ты - чудный художник. И я всегда тебе помогу,
хоть не всегда могу помочь сам себе. Чимкелов - несомненный оболтус и такой
же художник, как я - балерина. Но ты, мой друг, вскормил его, и вспоил, и
вывел в люди, свято надеясь, что тебя он не тронет и в грозный час защитит
от других таких же оболтусов. А у него изменились планы, и он на тебя
плевал. Кстати, именно потому, что знает тебя как облупленного. Никогда,
Трифон, не дружи с подлецами, они ненавидят родителей, учителей, никогда не
возвращают долги, незабвенно мстят за добро - и обожают, когда им дают по
морде. По морде - это их как-то успокаивает и освежает. Про это много
написано, ты книги читаешь?..
Алеша сидел на высокой скале, ел жаркое и видел небо прямо перед собой.
Снаружи оно состояло из сине-багровых газов, из набрякших грозой облаков,
золотящихся мимолетно... из птиц, обезумевших от электричества дальних
летучих и жгучих молний, средь которых есть шаровые... из одуванчиков, дыма
и всего, что за день туда улетело. Но внутри оно состояло из горящих камней,
из раскаленных гигантских шаров, эллипсов и гремящих пустот. Там шумело
сизое древо Млечного Пути, и наша Земля ползла по нему, как голубая букашка.
И, холодея, сжимались какие-то звезды до размеров, в которых они предстают
перед нами ночью. А другие звезды вновь разгорались, и несметные солнца
ритмично пульсировали - золотые снаружи и черные в сердцевине, а другие
солнца сгорали и коченели. И была среди этих миров изначальная точка - точка
самодостаточности, божественная воля Вселенной, сама себя создающая и все -
из себя самой. И меня, и Гришу. И отца, и мою маму... А где Гришина мама и
куда она?.. Эту мысль Алеша не стал рассматривать и самозащитно вернулся на
землю, где Гриша тормошил его за локоть и чем-то крайне был удивлен.
- Что ты видишь там, куда ты смотришь? - спрашивал Гриша Алешу.
Алеша улыбнулся ребенку чудесным образом, как бы из своего тайного далека,
где был он за миг до того, размышляя над первопричиной всех жизней, которая
так мучит подростков и всех мудрецов нескончаемой древности.
Алеша знал, что Земля и Вселенная - совсем не такие, какими они
представляются житейскому глазу. Ведь у бабушки часто гостили знаменитые
ученые, и к чаю они приносили невероятные, глазам не доступные новости о
земле и о небе. И, хотя Алеша уже у кого-то прочел, что глаза - это часть
нашего мозга, вынесенная наружу, он большей частью жил своим внутренним
зрением, ему доверял все сильней. Внутренним зрением он мог останавливать
образы и разглядывать их так долго, как было ему надо для усвоения сути. А
при надобности, он мог также вызывать эти образы вновь и вновь, во всей их
подробности и неясности, чтобы внутренним зрением в них углубиться и кое-что
прояснить, а кое-что окончательно затуманить в надежде на мудрость будущего.
Людям же, которые в эти времена общались с Алешей, казалось, что он спит с
открытыми глазами.
- Что ты видишь там, куда ты смотришь? - снова и снова спрашивал
Гриша.
- Вижу баранчика, который полез на Луну, чтобы стать кудрявым, как тучка. А
там, на Луне, очередь лет на триста. Тучка займет очередь, пролетая мимо, а
лет через сто плюс сто плюс сто ее очередь как раз и подойдет, когда она
снова соберется из капель и мимо Луны пролетать будет. А баранчик триста лет
не живет и не собирается он из капель каждые триста лет. Ему сейчас надо
кудрявым стать! А тучки ему говорят:
"Если ты даже сто лет не проживешь, так зачем тебе кудри? Их ведь никто и
разглядеть не успеет, зря очередь занял!"
Но тут один старый лунный фей по имени Филофей говорит:
"Нет, так дело не пойдет! Пропустить баранчика безо всякой очереди, потому
что у него возраст детский, а детей по всей Вселенной без очереди всюду
пускают! Тем более что он, баранчик, умрет молодым по сравнению с вами, мои
красавицы!"
Тучки пошумели, погромыхали, некоторые от злости даже черными сделались, но
баранчика пропустили, как ребенка, без очереди. И во-о-он там, видишь, идет
кудрявый баранчик с Луны на Землю.
- Вижу. Идет кудрявый баранчик,- сказал Гриша и взял со стола большой
прямоугольный пряник.- Вот смотри. Я беру этот пряник и по кусочку
откушиваю. Грыз-грыз-грыз и еще с этого боку грыз-грыз, и получился у меня
баранчик. Теперь тут грыз-погрыз и тут грыз-погрыз, и получилась собачка.
Теперь тут угрызу уголок и там войду в середку, и получилась кошка. Теперь
съем ушки и тут погрызу, и получилась курица. Из курицы только бабочка
получается, из бабочки - жучок, а из жучка - вишенка. А из вишенки ничего не
получается больше, поэтому я ее так просто съем, безо всякого воображения!
Вообще-то, я пряники не очень люблю. Я люблю варенье, но из варенья ничего
такого не получается, в нем твердости нет.
- Сейчас арбузик зарежем! - сказал Трифон и воткнул финку в белый арбузный
пупок.- Мировая финка, старик, с пружиной, английская сталь, между прочим,
"Шеффилд"! Мне ее Рокуэлл Кент подарил!
Арбуз развалился, обнажив красное сахарное мясо с черными зернами, в каждом
из которых была до предела сжатая, тайно зарытая, втянутая в самую глубь,
неукротимая воля к жизни, готовая вспыхнуть и разрастись этим красным
сахарным мясом, раздувая кору зеленого шара.
- Ты - хвастун и врунишка. Рокуэлл Кент не имел о тебе ни малейшего
представления. Ведь он, бедняга, посетил наши края, когда ты, Трифон, был
еще скромным, воспитанным мальчиком и не сочинял о себе никакой легендарной
белиберды, сфальшивленной под документ эпохи. Уж это я в нашем брате просто
терпеть не могу-у-у!
- Старик, ты прав! - сказал Трифон, поникнув повинной головой.- На меня
что-то нашло! Ты не поверишь, конечно... Ты, конечно, теперь ни за что мне
не поверишь, но я скажу тебе всю правду. Эту финку мне подарил Булат
Окуджава. Будет он выступать - подойди и спроси, он тебе подтвердит, он -
человек очень славный и с юмором, он тебе скажет, как просто все это вышло.
Поехал он в Англию и купил мне эту финку за три фунта на аэродроме Хитроу,
где все в три раза дешевле, потому как без пошлины. Ему жутко нравятся мои
картины. Иногда он приходит без звонка, сидит часами и смотрит... Песня у
него есть одна замечательная. Называется "Батальное полотно". У меня две
картины с таким же названием. Так вот его песня частично повторяет мое
второе "Батальное полотно". Не первое! А второе, где белая кобыла с карими
гла-
зами.
Отец сквозь зубы выдохнул воздух, встал и зажег над столом китайский
фонарик. Фонарик от тепла закружился и наполнился абрикосовой мякотью,
разливающей прозрачный свет. Свет был такой - как будто он рос на дереве.
Гриша попросил лимонада, и Алеша, наливая ему пузырчатый крашеный напиток,
вдруг вспомнил: "Лимонад делают из лимона, но лимон из лимонада уже не
сделаешь никогда".
В ту минуту калитка распахнулась и вошла полная старуха в морковном халате и
ситцевой кепке. Она по-свойски села к столу, съела два бутерброда с сыром,
запила вином и тут же из кармана достала маленький бумажный пакетик с содой.
Соду из пакетика она высыпала себе на высунутый язык и съела ее, не
поморщась.
- Я, Трифончик, без соды помираю, будто в меня керосину налили, как в
примус. Пш-ш-ш! - испустила она с наслаждением благотворную отрыжку.- Давай,
Гришенька, спать ложиться, я за тобой пришла, тебя маменька ждет. Ты же
знаешь, она без тебя во всю ночь глаз не сомкнет, таращиться будет! Идем,
мой пончик, я тебе сказочку расскажу!
- Не-е-ет,- сказал Гриша, глядя куда-то в свою собственную даль,- я здесь
буду спать. Я буду спать с братом. Он же приехал всего на три дня. Ты скажи
маме, что три дня буду я спать здесь, с братом. А потом всю жизнь с ней.
- Гриня, мы же с тобой договаривались! Разве нет? Ты свое мужское слово
держать должен! Кто свое мужское слово не держит, как надо, тот -
тьфу! - инфузория! Его каждая моль в бараний рог согнет и съест в один
присест.
- А бараньи рога никто не ест. Они, тетя Мотя, очень твердые и невкусные.
Может, бараний рог мечтает всю жизнь, чтобы его слопали, а всем он не по
зубам. Вот бедный! - увиливал Гриша от главной темы. Она, эта тема спанья
непременно вблизи матери, была его мучительным детским стыдом и позором в
присутствии старшего брата, которого он увидел сегодня впервые и успел
полюбить - ни за что, за так, за то, что - брат, и все тут!
Отец подливал себе и Трифону чай из пузатого узбекского чайника с
красно-золотыми боками. Он слушал бубненье и вопли Трифона, глядя в крепкий
коричневый чай, и не обращал как бы никакого внимания на битву младшего сына
с превосходящими силами противника.
Алеша встал и пошел к калитке.
- Ты куда? Я с тобой! - вдруг очнулся отец и взглядом рванулся к Алеше, не
успев отереть с лица паутину какой-то немой, затаенной мысли.
Алеша ему улыбнулся. И отец улыбнулся в ответ виновато и весело. Закрывая
калитку, Алеша услышал, как Гриша сказал тете Моте:
- Человек! Мы же - братья!
Алеша поднялся по склону и увидел шелковицу, где была привязана лошадь.
Лошадь дремала, но, услыхав шаги, встрепенулась. Она узнала Алешу во тьме, и
он дал ей три куска сахара, и сам съел три куска - ему было не по себе, на
него накатила волна отвратительной слабости, лицо стало холодным и влажным.
И, стараясь вернуть себе кровное тепло, которого не даст человеку никакой ни
огонь, ни жар - только кровь, Алеша вдруг вспомнил вот это из "Кавказского
пленника":
Под влажной буркой, в сакле дымной,
Вкушает путник мирный сон,
И утром покидает он
Ночлега кров гостеприимный.
Издали видел Алеша свет китайского фонарика и саклю. Там на веранде зажгли
верхний свет, и в одном из окон сакли тоже что-то затеплилось. "Свеча, может
быть,- подумал Алеша,- при Пушкине были бы свечи". И он улыбнулся, потому
что вдохнул глубоко и услышал, как чудно пахнет живая лошадь, живая гора,
поросшая живой травой и живыми кустами живой акации, и живой шелковицей...
Просто стало Алеше легче, его сердце, скачущее, как лошадь, схрупало три
куска сахара и теперь мчалось дальше, весело согревая живую кровь, которая
вмиг обсушила жарким ветром его лицо, орошенное смертным по Їтом и стянутое
колючим льдом.
Отец подошел, и обнял, и поцеловал Алешу в макушку. Он сказал:
- Этот тип свалился, как сковородка с гвоздя. Но завтра мы будем одни. И
послезавтра мы будем одни. И я, Алеша, кое-что тебе объясню... Это ты не
видел меня три года. А я тебя видел... каждый день. Где бы ни был, о чем бы
ни думал... Не говоря уж о том, что я дважды в месяц езжу в командировки в
Москву, чтобы глянуть, как ты там... ну, идешь в спортивную школу. Завтра!
Все завтра! Завтра я напишу твой портрет! Завтра я смогу с тобой говорить о
серьезных вещах... Ты даже не представляешь себе, из-за какой чепухи люди в
молодости... в молодости они так беспощадны друг к другу! А в моем уже
возрасте... они безгранично терпимы. Спать! Все будет завтра - и силы, и
время, и слова!
Алеша пошел за отцом по узкой тропе, облитой лунным сиянием, пошел сквозь
кустарник, замгленный пылью и пухом, сквозь дикий сад, отливающий черной
зеленью и серебристой - с изнанки. Отец закурил, и дым его сигареты струился
через плечо, на Алешу, и с каждым шагом Алеша вдыхал этот дым, хоть он ему
не был сладок. Но кто-то устроил так, что выдох отца приходился на вдох
сына. И как ни старался Алеша изменить это ритмом ходьбы, ничего у Алеши не
получалось, не выходило ему облегчения - на каждый выдох отца все его
существо отвечало вдохом: выдох - вдох, выдох - вдох... Алеша почувствовал,
что он выдыхается, прибавил шагу и обогнал отца. Там, впереди, воздух был
чист и легок, и в черноземе неба сверкали крупные, круглые звезды, шевелясь
в своих лунках и бесшумно в них проворачиваясь.
Гриша лежал в раскладушке, упираясь локтем в брезент и держа на ладони свою
пшеничную голову.
- Я тебе постелил,- сказал он Алеше.
И Алеша увидел у другой стенки кровать, накрытую одеялом с белым отогнутым
уголком. Он разделся и лег, потянувшись, как кошка, и весь наполнился тем
блаженством, той дивной, все утоляющей благодатью, которая так сладко поет о
божественном происхождении наших трудов и нашей усталости.
Гриша громко зевал - до слез, но ни за что не хотел засыпать. Завелась в нем
тревога, предчувствие, расплывчатая, но звонкая грусть - на тайном ветру
дрожал ее ледяной колокольчик. Он вылез из раскладушки и тихонечко потащил
ее к Алешиной кровати, шлепая по полу босыми ногами.
- Алеша... ты спишь?
- Не-е-ет! - отвечал Алеша сквозь дрему.
- Расскажи мне сказку, Алеша. Мне страшно, когда я не сплю, а темно.
- Ну, слушай. Слушаешь?
- Слушаю, слушаю! Я весь слушаю.
- Погнался волк за двумя зайцами - и обоих поймал! Притащил за уши зайцев
домой и спать положил в сковородку, чтобы съесть их тепленькими - одного
зайца на завтрак, а другого - на ужин.
"Завтрак съешь сам, обед раздели с другом, а ужин отдай врагу! Где же я это
прочел, у какого заморского волка? - подумал волк, засыпая на овечьей
шкуре.- Так или иначе, а друга у меня нет - последнего я съел на той неделе.
И врага у меня нет - последнего я съел, когда съел последнего друга. Тоже,
значит, на той неделе. Не с кем мне разделить обед и некому отдать ужин.
Придется всех зайцев самому съесть. Все-таки я очень Одинокий Волк!" - и во
сне он заплакал скупыми волчьими слезами.
Не всегда зайцу весело, когда волк плачет. Иногда волк плачет перед тем, как
зайца слопать. Это он слезами зайчатину по вкусу подсаливает, потому что
волк терпеть не может пресной пищи! И он бы ел траву, капусту, морковку,
одуванчики с лютиками - чего проще? Ни за кем не гоняйся, рви себе травку да
жуй в свое удовольствие! Он бы даже молоко давал и шерсть кой-какую - что
ему, жалко? Но для этого пресная пища нужна, а от нее волку дурно делается и
лютость его возрастает на семьсот шестьдесят процентов - и волк начинает
кипеть!
1 2 3 4 5 6 7 8